2. Трагедия и комедия

2. Трагедия и комедия

«Все счастливые семьи похожи друг на друга, каждая несчастливая семья несчастлива по — своему». Этими пророческими словами граф Лев Толстой начал свой роман о духовном расколе героини его современности, Анны Карениной. На протяжении семи десятилетий, прошедших с тех пор, как эта пришедшая в полное смятение супруга, мать, охваченная слепой страстью женщина бросилась под колеса поезда — жестом, символизирующим то, что уже произошло с ее душой, завершая трагедию дезориентации — потоки романов, газетных сообщений и не запечатленных воплей отчаяния, сливаясь в неистовый дифирамб, воспевают быка — демона лабиринта — гневного, разрушительного, сводящего с ума, воплощающего в себе того же самого бога, который, в милосердии своем, являет собой обновляющее начало мира. Современный роман, подобно греческой трагедии, воспевает таинство расчленения, каковым и является жизнь во времени. Счастливый конец справедливо презирается как введение в заблуждение; ибо мир, каким мы его знаем и каким мы его видим, сулит нам лишь один конец — смерть, разрушение, расчленение и распятие нашего сердца с уходом того, что мы любили.

«Жалость — это чувство, которое охватывает разум в присутствии всего того, что составляет глубокий и непреходящий смысл человеческих страданий, и тем самым приобщает нас к страдающему человеку Ужас — это чувство, которое охватывает разум также в присутствии всего того, что составляет глубокий и непреходящий смысл человеческих страданий, и тем самым приобщает нас к скрытой причине» [34]. Как отмечал Гильберт Мюррей в своем предисловии к английскому переводу Поэтики Аристотеля [35], трагический катарсис (то есть, «очищение», или «очистка» эмоций зрителя трагедии через переживание жалости или ужаса) соответствует прежнему ритуальному катарсису («очищению общины от скверны пороков прошедшего года, от заразы греха и смерти»), функцию которого выполняли празднество и мистерии с расчленением бога — быка Диониса. В мистериальном действе медитирующий разум сливается не с телом, смерть которого демонстрируется, а с вечным началом жизни, которое некоторое время пребывало в этом теле и в это время представляло собой реальность в облачении видимости (одновременно страдательного начала, и скрытой причины), субстрата в котором растворяются наши я, когда «трагедия, что разбивает лицо человека» [36], раскалывает, разбивает и разрушает наш бренный остов.

Быком обернись ты, наш Вакх, наш бог,

Явись многоглавым драконом,

Иль львом золотистым ты в очи метнись! [37]

Эта смерть, посягающая на саму логику и эмоциональный смысл выпавшего нам случайного мгновения в великом пространственно — временном континууме, это постижение и смещение смысла вселенской жизни, что бурлит и празднует свою победу в объятиях нашего самоуничтожения, эта amor fati, роковая любовь, любовь судьбы, которая неизбежно оборачивавется смертью — все это составляет переживание искусства трагедии; в этом заключается ее радость и искупающий экстаз:

Настали дни мои, я слуга,

Идайского Юпитера Посвященный;

Куда бредет полуночный Загрей, бреду и я;

Я выдержал его окрик громовой;

И красные, кровавые пиры его свершил;

Я выдержал Великой Матери горный пламень;

Я свободен и назван именем

Бахус жрецов, в кольчуги облаченных [38].

Современная литература в значительной мере сводится к способности взглянуть широко открытыми глазами на болезненно расколотые аллегорические образы, которыми изобилует наше окружение, равно как и наши души. Там, где естественное стремление выразить недовольство существующим болезненным положением — через признание вины или предложение панацеи — было подавлено, находит свое воплощение искусство трагедии, еще более убедительной (для нас) силы, чем греческая: реалистичная, откровенная и разнообразно интересная трагедия демократии, где бог предстает распятым в катастрофах не только великих домов, но и самых скромных жилищ, каждого получившего удар плетью и каждого искалеченного лица. И никаких фантазий о небесах, будущем блаженстве и всепрощении, смягчающих горькое величие, а лишь абсолютная тьма, пустота неосуществленности, готовая поглотить жизни, выброшенные из лона лишь для того, чтобы потерпеть неудачу.

В сравнении с этим все наши разговоры о достижениях кажутся довольно жалкими. Мы слишком хорошо знаем, какая горечь поражений, потерь, разочарований и нереализованности по иронии судьбы бередит кровь даже тех, кому завидует мир. Поэтому мы не расположены приписывать комедии высокие достоинства трагедии. Комедия как сатира — не лишена смысла, как забава — является приятным прибежищем для спасения, но, никогда сказка о счастье не может быть воспринята всерьез; и она принадлежит далекой, призрачной стране детства, защищенной от реальностей, которые достаточно скоро станут до ужаса знакомыми, точно так же, как мифы о небесах всегда принадлежат пожилым, чьи жизни остались позади, а сердца должны быть готовы к последним вратам, открывающим переход в ночь — трезвое, современное западное суждение о комедии основано на абсолютно неправильном понимании реалий, отображенных в сказке, мифе и божественных комедиях спасения. В древнем мире к ним относились как к стоящим по рангу выше трагедии, как к несущим более глубокую истину, более сложным для понимания, имеющим более здравую структуру и несущим более полное откровение.

Счастливый конец сказки, мифа и божественной комедии души следует рассматривать не как противоречие, а как превосходство над вселенской трагедией человека. Объективный мир остается тем, чем он был, но в связи со смещением центра внимания внутрь самого субъекта, он кажется изменившимся. Там, где раньше боролись жизнь и смерть, появляется бессмертное существо — такое же индифферентное к случайностям времени, как кипящая в котелке вода к судьбе пузырька, или как космос к появлению или исчезновению звездной галактики. Трагедия — это разрушение формы и нашей привязанности к формам; комедия — дикая и беззаботная, неистощимая радость непобедимой жизни. Таким образом, трагедия и комедия являются выражениями единой мифологической темы и опыта, который включает и то, и другое, будучи скрепляем ими: это нисхождение и восхождение (kathodos и anodos), которые вместе составляют общее откровение жизни и которые индивид должен знать и любить, чтобы пройти очищение (катарсис — очищение) от заразы греха (неповиновения божественной воле) и смерти (отождествления с тленной формой).

«Так, изменяется все, но не гибнет ничто и, блуждая, входит туда и сюда; тела занимает любые дух… Новые вечно, затем что бывшее раньше пропало, сущего не было, — все обновляются вечно мгновенья» [39]. «Преходящи эти тела Воплощенного, именуемого Вечным, непреходящего, неисследимого…» [40].

Откровение об опасностях и реалиях темного внутреннего перехода от трагедии к комедии является задачей собственно мифологии и сказки. Поэтому происходящее выглядит фантастическим и «нереальным»: оно отражает не физические, а психологические победы. Даже когда легенда имеет в своей основе события жизни реального исторического персонажа, его победоносные свершения преподносятся не в обычном, а в сказочном оформлении; ибо суть заключается не в том, что то — то и то — то было совершено на земле; суть заключается в том, что прежде чем то — то и то — то могло свершиться на земле, что — то другое, более важное, первичное, должно было свершиться в лабиринте, который все мы знаем и посещаем в наших сновидениях. Хотя дорога мифологического героя может проходить по земле, она всегда ведет внутрь — в глубины, где преодолевается подспудное сопротивление и возрождаются давно утерянные, забытые силы, необходимые для преобразования мира. Но вот деяние свершилось, жизнь не страдает более от ужасных увечий, наносимых вездесущими бедствиями, беспощадным к ней временем и неподвластным пространством; ее ужас все еще виден, ее крики боли все еще громогласны, но она теперь пронизана всеохватывающей и всеутверждающей любовью и осознанием своей собственной несокрушимой силы. Что — то от света, незримо пылающего в пучинах ее обычно непроницаемой материальности, с нарастающим шумом прорывается наружу. И тогда ужасные увечья предстают как тени имманентной, нетленной вечности; время уступает славе; и мир звучит удивительной, ангельской, но, пожалуй, все — таки монотонной и навевающей сон музыкой сфер. Как и счастливые семьи, все мифы спасения и спасенные миры похожи друг на друга.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.