Путешествия с Полой

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Путешествия с Полой

Когда я был студентом-медиком, меня учили тонкому искусству — смотреть, слушать, касаться. Я смотрел на алые гортани, выпирающие барабанные перепонки, змейки кровавых ручейков в сетчатке глаза. Слушал шипение сердечных шумов, бульканье в геликонах кишечников, какофонию легочных хрипов. Трогал скользкие края печенок и селезенок, упругость кист яичника, мраморную твердость рака простаты.

Обследовать пациентов меня учили в университете. А вот учиться у них я стал гораздо позже, на другом этапе своего образования. Возможно, это началось с моего профессора, Джона Уайтхорна, который часто говорил: «Слушайте своих пациентов; учитесь у них. Чтобы поумнеть, нужно вечно учиться.» И он имел в виду не только ту банальную истину, что врач, умеющий слушать, узнает о пациенте гораздо больше. Он в буквальном смысле слова велел нам учиться у пациентов.

Джон Уайтхорн — чопорный, неуклюжий, вежливый, с блестящей лысиной, окаймленной коротко стриженным полумесяцем седых волос, — тридцать лет замечательно руководил факультетом психиатрии университета Джонса Хопкинса. Он носил очки в золотой оправе, и у него не было ни одной лишней черты — ни единой морщинки ни на лице, ни на коричневом костюме, в котором он ходил каждый день (мы подозревали, что у него в гардеробе два или три одинаковых костюма). Лишней мимики и жестов у него тоже не было. Когда он читал лекцию, двигались только губы; все остальное — руки, щеки, брови — оставалось удивительно неподвижным.

На третьем году моей психиатрической ординатуры мы — я и пять моих однокурсников — по четвергам после обеда наблюдали, как профессор Уайтхорн работает с пациентами. До того мы обедали у него в кабинете, отделанном дубовыми панелями. Еда была простая и всегда одна и та же — сэндвичи с тунцом, мясной нарезкой и холодными крабовыми котлетками, а потом фруктовый салат и открытый пирог с орехами пекан, — но подавалась она с южной элегантностью: льняная скатерть, сверкающие серебряные подносы, английский тонкостенный фарфор. За обедом мы долго, неспешно беседовали. У каждого из нас была куча дел, и пациенты требовали неотложного внимания, но поторопить доктора Уайтхорна было невозможно. В конце концов даже я, самый гиперактивный изо всей группы, научился забывать про время. В эти два часа мы могли задавать профессору любые вопросы; помню, я спрашивал его о таких вещах, как причины паранойи, ответственность врача перед пациентом-самоубийцей, несовместимость между терапевтическим изменением и детерминизмом. Профессор подробно отвечал, но не скрывал, что предпочитает другие темы: меткость персидских лучников, сравнительные достоинства греческого и испанского мраморов, основные ошибки, допущенные в битве при Геттисберге, усовершенствованная самим профессором периодическая таблица элементов (по первому образованию он был химик).

После обеда доктор Уайтхорн в том же кабинете принимал четырех или пятерых своих пациентов, а мы молча наблюдали. Невозможно было заранее предсказать длительность беседы. Иные длились пятнадцать минут; многие продолжались по два-три часа. Лучше всего я помню летние месяцы, прохладный затемненный кабинет, оранжево-зеленые полосы маркиз, закрывающих свирепое балтиморское солнце, столбы этих маркиз, обвитые вьюнком с большими мохнатыми цветами, свисающими прямо за окном. Из углового окна можно было разглядеть край теннисного корта для сотрудников. О, как я в те дни мечтал об игре! Я ерзал, представляя себе подачи и удары с лета, а тени неумолимо удлинялись и ползли по корту. И лишь когда тьма поглощала последние обрывки теннисных сумерек, я оставлял всякую надежду и начинал прислушиваться к беседам доктора Уайтхорна с пациентами.

Он не торопился. У него было много времени. Больше всего на свете его интересовали занятия и устремления пациента. Раз по его просьбе южноамериканский плантатор целый час рассказывал о кофейных деревьях; в другой раз пациент оказывался историком, а разговор шел о гибели испанской Армады. Можно было подумать, что для профессора важней всего на свете уловить связь между высотой над уровнем моря и качеством кофейных бобов, или узнать, какие именно политические интриги шестнадцатого века стояли за испанской Армадой. Он так незаметно переходил на более личные аспекты, что я всегда изумлялся, когда подозрительный пациент-параноик вдруг начинал откровенно говорить о себе и своем психотическом мире.

Доктор Уайтхорн учился у своих пациентов и тем самым устанавливал отношения с личностью, а не болезнью этого пациента. Стратегия доктора неизменно подкрепляла самооценку пациента или пациентки, помогала им раскрыться.

Коварный допрос, скажете вы — но коварства в этом не было. Не было двуличия: доктор Уайтхорн искренне желал учиться. Он был коллекционером, и таким способом за многие годы насобирал невероятную сокровищницу любопытных фактов. Он говорил: «Если позволить пациенту достаточно долго рассказывать о своей жизни, своих интересах, то выиграете вы оба. Узнайте, чем живут ваши пациенты; вы не только приобретете новые знания, но в конце концов получите всю информацию, нужную для лечения.»

Пятнадцать лет спустя, в начале семидесятых, доктор Уайтхорн уже умер, а я стал профессором психиатрии. И тогда женщина по имени Пола, больная раком груди, вошла в мою жизнь, чтобы довершить мое образование. Я убежден, что она с самого начала взяла на себя роль моей наставницы, хотя тогда я этого не знал, а она не признала и потом.

Пола записалась на прием, узнав от социального работника в онкологической клинике, что я хочу создать терапевтическую группу для смертельно больных пациентов. Когда Пола впервые вошла в мой кабинет, меня сразу поразила ее внешность: достоинство осанки; сияющая улыбка, которая вобрала и меня; копна коротких, жизнерадостно мальчишеских, ослепительно белых волос. Ее мудрые, жгуче синие глаза источали… сияние — другого слова не подберешь.

С первых же слов она приковала к себе мое внимание.

— Меня зовут Пола Уэст, — сказала она. — У меня рак в последней стадии. Но я не раковая пациентка.

И действительно, на протяжении всего пути рядом с ней, в течение многих лет, я никогда не воспринимал ее как пациентку. Она продолжала коротко, точно описывать свою историю болезни: рак груди, обнаруженный пять лет назад; хирургическое удаление этой груди; рак другой груди, удаление и этой груди тоже. Затем химиотерапия со всем ужасным набором: тошнота, рвота, полная потеря волос. А потом лучевая терапия, до максимального предела. Но остановить продвижение рака — в череп, позвоночник, орбиты глаз — не удалось. Рак Полы требовал пищи, и хотя хирурги все время швыряли ему жертвенные подношения — груди, лимфоузлы, яичники, надпочечники — он был ненасытен.

Воображая себе обнаженное тело Полы, я видел грудную клетку, исполосованную шрамами, без грудей, без плоти, без мускулов — словно шпангоуты галеона, выброшенного на берег, а под грудью живот с рубцами от операций, и еще ниже — безобразно толстые из-за стероидных уколов бедра. Короче говоря, пятидесятипятилетняя женщина без грудей, надпочечников, яичников, матки, и, я уверен, без либидо.

Мне всегда нравились чувственные, полногрудые женщины с упругими, грациозными телами. Но когда я встретил Полу, случилась удивительная вещь: я счел ее прекрасной и влюбился.

Мы встречались раз в неделю на протяжении нескольких месяцев, по необычному соглашению. Это психотерапия, сказал бы сторонний наблюдатель, потому что я записывал Полу к себе в журнал приема, она садилась в кресло, предназначенное для пациентов, и проводила там ритуальные пятьдесят минут. Но наши роли не были четко очерчены. Например, не возникал вопрос об оплате. С самого начала я знал, что у нас не обычное соглашение больного с врачом, и мне не хотелось упоминать о деньгах в присутствии Полы: это было бы вульгарно. И не только о деньгах, но и о других столь же неделикатных темах — плотской жизни, адаптации в браке, светских отношениях.

Жизнь, смерть, духовность, покой, трансцендентность — вот о чем мы говорили. Это единственное, что заботило Полу. Больше всего мы говорили о смерти. Еженедельно в кабинете встречались не двое, а четверо — я, Пола, ее смерть и моя. Пола, любовница смерти, познакомила меня с ней, научила думать о ней и даже помогла нам с ней стать друзьями. Я начал понимать, что плохая репутация смерти незаслуженна. Хоть в ней и мало радости, она вовсе не чудовищное зло, швыряющее нас в какое-то невообразимо ужасное место. Я научился демифологизировать смерть, видеть ее в истинном свете — как событие, часть жизни, конец прочих возможностей. «Это нейтральное событие, — говорила Пола, — а мы научились окрашивать его страхом.»

Еженедельно Пола входила в мой кабинет, одаряла меня широкой улыбкой, которую я обожал, извлекала из большой соломенной сумки дневник и делилась со мной размышлениями и снами прошедшей недели. Я слушал изо всех сил и старался реагировать как надо. Если я выражал сомнения в своей полезности, Пола, казалось, удивлялась: после секундной паузы она улыбалась, словно подбодряя меня, и возвращалась к своему дневнику.

Вместе мы заново пережили всю ее схватку с раком: первоначальный шок и неверие, телесные увечья, постепенное приятие. Со временем Пола научилась произносить слова: «У меня рак». Она рассказывала о том, как любовно ухаживали за ней муж и близкие друзья. Это я мог понять: Полу трудно было не любить. (Конечно, я открылся в своей любви только гораздо позже, и Пола мне не поверила.)

Потом она рассказывала об ужасных днях, когда рак возвращался. Это мой путь на Голгофу, говорила она, а остановки на крестном пути — испытания, которые переживают все пациенты с рецидивами: кабинеты лучевой терапии, где над тобой нависает роковой железный глаз, безразличные усталые техники, растерянные друзья, равнодушные доктора и самое ужасное — оглушительная тишина секретности. Она плакала, рассказывая, как позвонила своему хирургу, который был ее другом на протяжении двадцати лет, и медсестра сообщила ей, что доктор больше ее не примет, потому что ничем не может помочь. «Что такое с врачами? Почему они не могут понять, насколько важно просто быть рядом? — спрашивала Пола. — Почему не понимают, что именно в момент, когда они уже ничего не могут сделать, они нужны больше всего?»

Я узнал от Полы, что страх перед смертельной болезнью многократно усиливается отчуждением других людей. Они разыгрывают дурацкий спектакль, пытаясь скрыть приближение смерти, и тем только обостряют одиночество умирающего пациента. Но смерть нельзя скрыть, ее приметы повсюду: в приглушенных голосах медсестер, в докторах на обходе, вдруг начинающих осматривать не ту часть тела, в студентах-медиках, на цыпочках входящих в палату, в храбрых улыбках родственников и деланной бодрости посетителей. Одна раковая больная рассказала мне, что узнала о близости смерти, когда лечащий врач вместо обычного игривого шлепка по попе вдруг закончил осмотр душевным рукопожатием.

Больше смерти человек боится сопутствующей ей полной изоляции. Мы пытаемся идти по жизни парами, но умираем в одиночку — никто не может умереть вместе с нами или за нас. Живые сторонятся умирающих, и это предвестие последней, окончательной оставленности. Пола рассказала мне о двух проявлениях предсмертного одиночества. Пациент отсекает себя от живущих, он не желает втаскивать семью и друзей в свой собственный ужас, открывая им свои страхи или зловещие мысли. А друзья сторонятся умирающего, чувствуя себя беспомощными, неловкими, не знают, что говорить и делать, боятся подойти слишком близко и увидеть предвестие собственной смерти.

Но изоляция Полы кончилась. Я буду верен, даже если все остальные — нет. Пусть другие покинули Полу — я ее не покину. Как хорошо, что она меня нашла! Разве я мог знать, что настанет время, когда она сочтет меня Петром, многажды отрекшимся от нее?

Она не могла найти подходящих слов, чтобы описать горечь своего одиночества, период, который она часто называла Гефсиманским садом. Однажды она принесла мне литографию работы своей дочери, где несколько стилизованных силуэтов побивали камнями святую — крохотная фигурка женщины скорчена, тонкие руки не в силах противостоять граду камней. Эта картина до сих пор висит у меня в кабинете, и каждый раз, глядя на нее, я вспоминаю слова Полы: «Я — эта женщина, бессильная перед палачами.»

Выбраться из Гефсиманского сада Поле помог священник епископальной церкви. Он, знакомый с мудрым афоризмом из «Антихриста» Ницше — «Тот, кто знает, „почему“, может справиться с любым „как“», — помог ей воспринять страдание по-другому, провести рефрейминг. «Твой рак — это твой крест, — сказал он ей. — Твое страдание — это служение.»

Эта формулировка — «божественное озарение», как назвала ее Пола, — все изменила. Пола рассказывала о том, как научилась принимать свое служение, о взятой на себя задаче — облегчать страдание людей, больных раком. И я начал понимать свою роль: не Пола — объект моей работы, а я — объект ее работы, ее служения. Я мог ей помочь, но не поддержкой, не интерпретацией, даже не заботой или верностью. Моя роль заключалась в том, чтобы позволить себя учить.

Возможно ли, что человек, чьи дни сочтены, чье тело пронизано раком, может проживать «золотые дни»? Для Полы — возможно. Именно она открыла мне, что честное приятие смерти обогащает восприятие жизни, усиливает удовлетворение от нее. Я отнесся к этому скептически. Я подозревал, что слова о «золотых днях» — преувеличение, типичные для Полы красивые слова о духовности.

— Золотые? Ну да! Пола, посуди сама, что «золотого» в умирании?

— Ирв, — укорила меня Пола, — это неправильный вопрос. Попробуй понять, что «золото» — не в умирании, но в том, чтобы жить полной жизнью перед лицом смерти. Подумай, как остры и драгоценны последние впечатления: последняя весна, последний полет пушинок одуванчика, последнее облетание лепестков глицинии.

— И еще, — говорила Пола, — золотой период — время великого освобождения. Это время, когда ты можешь сказать «нет» любым обязательствам и посвятить себя тому, что тебе дороже всего — общению с друзьями, смене времен года, набегающим морским волнам.

Пола резко критиковала работы Элизабет Кюблер-Росс, «верховной жрицы смерти» от медицины, которая, ничего не зная о золотой стадии, выработала негативистский, клинический подход к смерти. Стадии умирания в формулировке Кюблер-Росс — гнев, отрицание, попытки «торговаться», депрессия, приятие — каждый раз сердили Полу. Она настаивала, и я уверен в ее правоте, что такое жесткое разделение эмоциональных реакций на категории дегуманизирует и пациента, и врача.

Золотой период Полы был временем для пристального самоизучения: ей снилось, что она бродит по огромным залам, обнаруживает у себя в доме новые, неиспользуемые комнаты. И еще это было время приготовлений: ей снилось, что она убирает дом, от подвала до чердака, наводит порядок в письменных столах и шкафах. Она действенно, заботливо подготавливала и своего мужа. Временами она чувствовала себя лучше и могла бы в это время ходить за покупками, готовить, но намеренно не делала этого, чтобы муж научился сам себя обслуживать. Однажды она рассказала мне, что очень гордится им, потому что он впервые сказал «когда я буду на пенсии» вместо «когда мы будем на пенсии». Во время таких разговоров я сидел с круглыми глазами и не верил своим ушам. Да правду ли она говорит? Может ли такая отвага существовать вне диккенсовского мира, где живут Пеготти, крошка Доррит, Том Пинч и Боффины? В литературе по психиатрии редко обсуждается такая черта личности, как добродетель, разве что иногда ее называют защитой личности от более низких импульсов, и сначала я сомневался в мотивах Полы, пытаясь незаметно нащупать бреши и вмятины в этой маске святости. Но я ничего не нашел и вынужден был заключить, что это не маска, прекратить поиски и погрузиться в источаемую Полой благодать.

Пола была уверена, что приготовление к смерти очень важно и требует целенаправленного внимания. Узнав, что рак распространился на позвоночник, Пола подготовила тринадцатилетнего сына к своей смерти, написав ему письмо, которое тронуло меня до слез. В последнем абзаце она писала, что легкие человеческого зародыша не дышат, глаза не видят. Так зародыш готовится к существованию, которое пока не может себе вообразить. «Вот так и мы, — писала Пола сыну, — готовимся к существованию, которое превыше нашего познания, за пределами даже наших фантазий.»

Я никогда не понимал верующих людей. Сколько я себя помню, мне казалось очевидным, что религиозные системы создаются для утешения и успокоения, для защиты от жизненных тревог. Однажды, лет в двенадцать или тринадцать, когда я работал в продуктовой лавке у отца, я поделился своим скептицизмом с ветераном второй мировой войны, только что вернувшимся с европейского фронта. В ответ он протянул мне мятую, выцветшую картинку с девой Марией и Иисусом, которую всегда носил с собой во время боевых действий в Нормандии.

— Переверни, — сказал он. — Читай вслух.

— В окопах нет атеистов, — прочитал я.

— Верно! В окопах нет атеистов, — медленно повторил он, грозя мне пальцем при каждом слове. — Христианский Бог, еврейский, китайский, какой угодно — но Бог! Ей-Богу, без него никак.

Мятая картинка, подаренная незнакомцем, заворожила меня. Она пережила Нормандию и неизвестно сколько еще разных битв. Может быть, подумал я, это знак; может быть, божественное провидение наконец меня нашло. Два года я носил эту картинку в бумажнике, время от времени доставал и обдумывал. А потом как-то раз спросил себя: «Ну и что? Что с того, что в окопах не бывает атеистов? Если это что-то и доказывает, то как раз мою позицию: конечно, вера возрастает, когда возрастает страх. В том-то и дело: страх рождает веру; нам нужен бог, мы хотим, чтобы он был, но как бы мы ни хотели, желание не станет действительностью. Вера, сколь угодно горячая, чистая, всепоглощающая, ничего не говорит о реальности существования Бога.» На следующий день, зайдя в книжный магазин, я вытащил уже бессильную картинку из бумажника и очень осторожно — она заслуживала уважения — вложил ее в книгу «Душевный мир», где, может быть, ее найдет другой человек с мятущейся душой и получит больше пользы.

Мысль о смерти давно внушала мне ужас, но со временем я понял, что чистый ужас лучше некоторых верований, главная убедительность которых — в их полной бессмысленности. Я всегда ненавидел неуязвимую формулировку «Верую, ибо абсурдно». Но как терапевт я держу подобные мысли при себе. Я знаю, что вера — великий источник утешения, и никогда не пытаюсь разубедить людей, если не могу предложить взамен ничего лучшего.

Мой агностицизм не часто колебался. Может, пару раз в школе во время утренней молитвы мне становилось не по себе при виде всех учителей и одноклассников, которые стояли со склоненными головами и что-то шептали, обращаясь к небесному патриарху. Я думал: неужели все, кроме меня, сумасшедшие? А потом в газетах появились фотографии Фрэнклина Делано Рузвельта, ходившего в церковь каждое воскресенье — и это заставило меня задуматься; к верованиям Ф.Д.Р. нельзя было не относиться серьезно.

А как насчет верований Полы? Как насчет ее письма к сыну, уверенности, что нас ждет цель, которую мы себе даже представить не можем? Фрейда насмешила бы метафора Полы, и в контексте религии я бы с ним полностью согласился. «Чего проще, — сказал бы он. — Люди выдают желаемое за действительное. Мы хотим быть, мы страшимся небытия и выдумываем утешительные сказочки, в которых наши желания исполняются. Ожидающая впереди неведомая цель, вечность души, рай, бессмертие, Бог, перевоплощение — все это иллюзии, призванные подсластить горечь от нашей смертности.»

Пола всегда деликатно реагировала на мой скептицизм и мягко напоминала мне, что, какими бы невероятными ни казались мне ее взгляды, опровергнуть их я не могу. Несмотря на все свои сомнения, я любил метафоры Полы и слушал ее проповеди терпеливей, чем любые другие до того или после. Может быть, мы просто обменивались — я жертвовал уголком своего скептицизма, чтобы теснее прижаться к исходящей от Полы благодати. По временам я даже слышал, словно со стороны, как произношу фразочки типа «Кто знает? В конце концов, доказательств нет. Разве мы когда-нибудь узнаем доподлинно?» Я завидовал сыну Полы. Понимал ли он, как ему повезло? Как бы я хотел быть сыном такой матери.

Примерно в это время я побывал на похоронах матери своего друга. Там священник рассказал утешительную притчу. Толпа людей собралась на берегу и печально машет, провожая уходящий корабль. Корабль уменьшается, скрывается вдали, виднеется только верхушка мачты. Когда и она исчезает, зрители бормочут: «Он ушел.» Но в это самое время где-то далеко другая толпа обшаривает взглядом горизонт, и, завидев верхушку мачты, кричит: «Он пришел!»

«Дурацкая басня,» — фыркнул бы я до знакомства с Полой. Но теперь я стал терпимей. Оглядев собравшихся на похоронах, я на мгновение ощутил единство с ними. Нас спаяла иллюзия, у всех на душе стало светлей от мысли о корабле, который приближается к берегам новой жизни.

До встречи с Полой я первый готов был высмеивать чокнутых калифорнийцев. Чудачества «нью-эйдж» можно перечислять бесконечно: таро, «Книга перемен», массажи и йоги, реинкарнация, суфизм, духовидение, астрология, нумерология, иглоукалывание, сайентология, рольфинг, холотропное дыхание, терапия прошлых жизней. Я раньше думал, что люди просто не могут без смешных заблуждений. Эти верования удовлетворяют какую-то глубинную потребность, и некоторые люди слишком слабы, чтобы без них обойтись. Бедные детишки, пускай утешаются сказочками! Но теперь я более деликатно выражал свое мнение. Я часто произносил обтекаемые фразы: «Кто знает? Может быть! Жизнь слишком сложна и непознаваема.»

После многих недель наших с Полой встреч мы начали строить конкретные планы по созданию группы для умирающих пациентов. Сейчас такие группы уже никого не удивят, о них часто рассказывают в журналах и по телевизору, но в 1973 году прецедентов не было: умирание было так же неприлично, как, например, порнография. Поэтому нам приходилось импровизировать на каждом шагу. Даже самое начало работы виделось непреодолимым препятствием. Как собрать такую группу? Где искать участников? Не давать же объявление в газете: «Требуются умирающие»!

Но обширные связи Полы — в церкви, в больницах, клиниках и организациях по уходу за больными на дому — начали приносить нам потенциальных участников. Стэнфордское отделение почечного диализа направило к нам первого человека — Джима, девятнадцатилетнего юношу с тяжелым поражением почек. Он знал, что ему недолго остается жить, но вовсе не жаждал поближе познакомиться со смертью. Джим старался не смотреть в глаза мне и Поле, и вообще, по правде говоря, избегал любых форм контакта с кем бы то ни было. «Я человек без будущего,» — говорил он. «Разве я гожусь в мужья или в друзья? Какой смысл напрашиваться на отказы? Я уже в своей жизни наговорился. Меня столько раз отвергали, что с меня хватит. Я и без людей прекрасно обхожусь.» Мы с Полой видели его лишь дважды; на третью встречу он не пришел.

Потом явились Роб и Сол. Ни один из них не отвечал нашим требованиям в точности: Роб часто отрицал, что умирает, а Сол утверждал, что уже примирился со своей смертью, и наша помощь ему не нужна. Робу было всего двадцать семь лет, и последние полгода он жил с острой злокачественной опухолью мозга. Он то и дело ударялся в отрицание. Например, он мог заявить: «Через полтора месяца я пойду в пеший поход по Альпам!» (думаю, бедняга никогда не был восточней Невады), а через несколько секунд начинал проклинать свои парализованные ноги, потому что они мешали ему отыскать лежащий где-то страховой полис: «Я же должен выяснить, не откажут ли в деньгах моей жене и детям, если я покончу самоубийством.»

Мы знали, что людей у нас недостаточно, и все равно начали группу с четырех человек — Полы, Сола, Роба и меня. Поскольку Сол и Пола в помощи не нуждались, а я был терапевтом, оправданием существования группы стал Роб. Но он упрямо отказывался удовлетворить наши притязания. Мы пытались утешить его и повести за собой, в то же время уважая его выбор — отрицание. Однако поддерживать чужое отрицание — неблагодарное занятие, вынуждающее кривить душой. Особенно если учесть, что мы хотели помочь Робу принять факт смерти и взять максимум от той жизни, что ему еще осталась. Мы ждали очередных встреч без особой радости. Через два месяца головные боли Роба обострились, и как-то ночью он тихо умер во сне. Сомневаюсь, что мы ему чем-то помогли.

Сол приветствовал смерть совершенно по-другому. Его дух ширился по мере того, как жизнь близилась к завершению. Неминуемая смерть наполнила его жизнь неведомым ранее значением. У Сола была множественная миелома, чрезвычайно болезненный рак, проникающий в кости; Сол страдал от множества переломов, его тело от шеи до бедер было заковано в гипс. Сола любило невероятное количество людей; трудно было поверить, что ему всего тридцать лет. Он, как и Пола, пережил период глубокого отчаяния и был преображен мыслью о том, что его рак — это служение. Это откровение определило всю последующую жизнь Сола — даже его согласие вступить в группу: он чувствовал, что группа послужит ему форумом, где он сможет помочь другим людям найти в болезни глубинный смысл.

Сол пришел в группу слишком рано: лишь через полгода она разрослась и стала представлять собой достойную его аудиторию. Но он находил себе другие трибуны — в основном старшие классы школ, где обращался к трудным подросткам. «Вы хотите испоганить свое тело наркотиками? Убить его пьянкой, травкой, кокаином?» — гремел он в аудиториях. «Хотите разбиться в лепешку в машине? Убиться? Броситься с моста Золотых ворот? Вам не нужно ваше тело? Ну тогда отдайте его мне! Мне оно нужно. Я его возьму. Я хочу жить!»

Это был невероятный призыв. Я дрожал, слушая речи Сола. Их выразительность усиливалась той особенной силой, которую мы всегда придаем словам умирающих. Школьники слушали в молчании, ощущая, как и я, что он говорит правду, что у него нет времени на игры, притворство или боязнь последствий.

Через месяц появилась Ивлин, предоставив Солу еще одну возможность для служения. Шестидесятидвухлетнюю Ивлин, озлобленную, умирающую от лейкемии, привезли на группу в инвалидной коляске в процессе переливания крови. Она была откровенна насчет своей болезни. Она знала, что умирает: «Я могу с этим смириться, — сказала она, — это уже неважно. А вот что важно, так это моя дочь. Она отравляет мои последние дни!» Ивлин черными красками описывала свою дочь, клинического психолога, называла ее злопамятной и неспособной на любовь. Несколько месяцев назад они жестоко и бессмысленно поссорились — дочь присматривала за принадлежащей Ивлин кошкой и накормила ее чем-то не тем. С тех пор Ивлин и ее дочь друг с другом не разговаривали.

Выслушав Ивлин, Сол обратился к ней с простыми и страстными словами:

— Ивлин, послушай, что я тебе скажу. Я тоже умираю. Какая разница, что ела твоя кошка? Какая разница, кто первый уступит? У тебя мало времени, и ты это прекрасно знаешь. Не обманывай себя — любовь дочери для тебя важнее всего на свете. Не умирай, я тебя очень прошу, не умирай, не сказав ей об этом! Это отравит ее жизнь, она так и не оправится, она передаст этот яд своей дочери! Ивлин, разорви этот порочный круг!

Призыв подействовал. Через несколько дней Ивлин умерла, но медсестры отделения рассказали нам, что под влиянием слов Сола она, рыдая, помирилась с дочерью. Я очень гордился Солом. Это была первая победа нашей группы!

К нам присоединились еще два пациента, и через несколько месяцев мы с Полой решили, что уже многому научились и можем взять группу побольше. Пола начала всерьез набирать людей. Ее связи в Американском обществе борьбы с раком принесли нам несколько рекомендаций. Мы провели собеседования, приняли семь новых пациенток, всех — с раком груди, и официально открыли группу.

Пола удивила меня, начав первую встречу новой большой группы с чтения хасидской притчи:

Раввин беседовал с Богом об аде и рае. «Я покажу тебе ад,» — сказал Бог и повел раввина в комнату, где стоял большой круглый стол. Вокруг стола сидели голодные, отчаявшиеся люди. На столе стоял огромный горшок с едой, которая пахла так аппетитно, что у раввина слюнки потекли. У всех собравшихся были ложки с очень длинными ручками. Длинные ложки как раз доставали до горшка, но их ручки были длинней рук едоков, и те не могли поднести еду к губам, а значит, не могли есть. Раввин увидел, что их страдания поистине ужасны.

«А теперь я покажу тебе рай,» — сказал Господь. Они вошли в другую комнату, точно такую же, как первая. В ней стоял такой же круглый стол, а на нем такой же горшок с едой. У людей были такие же ложки с длинными ручками. Но здесь все были упитанные и довольные, беседовали и смеялись. Раввин ничего не понимал. «Это очень просто, но требует некоторой сноровки,» — сказал Господь. «Видишь ли, в этой комнате люди научились кормить друг друга.»

Я слегка растерялся оттого, что Пола решила начать с этой притчи, не посоветовавшись со мной. Но ничего не сказал. Такая уж у нее манера, подумал я, зная, что мы еще не выработали ролей и методов сотрудничества. Кроме того, выбор Полы был безупречен — до сего дня это самое вдохновляющее начало работы новой группы, какое я когда-либо видел.

Как назвать группу? Пола предложила название «Мост». Почему? По двум причинам. Во-первых, группа наводит мосты от одних раковых пациентов к другим. Во-вторых, здесь мы выкладываем карты на стол[2]. Отсюда — группа «Мост». Очень в духе Полы.

Ряды нашей «паствы», как называла ее Пола, росли. Каждую неделю или две среди нас появлялись новые искаженные страхом лица. Пола принимала их под свое крыло, звала пообедать вместе, учила, чаровала и одухотворяла. Скоро нас стало так много, что группа разбилась на две по восемь человек, и я пригласил нескольких ординаторов-психиатров в качестве соведущих. Все члены группы противились разбиению: это угрожало целостности семьи. Я предложил компромисс: в течение часа с четвертью проводить встречу двух отдельных групп, а потом на пятнадцать минут объединяться, чтобы группы могли рассказать одна другой, что было на встрече.

Встречи были чрезвычайно емкими. Мы обсуждали крайне болезненные темы, на которые, думаю, до нас не осмеливалась ни одна группа. Встреча за встречей — люди приходили с новыми метастазами, новыми трагедиями; но каждый раз мы находили способ быть рядом и поддержать страдающего. Время от времени, когда кто-то из участников был слишком слаб, стоял на пороге смерти и не мог прийти на группу, мы проводили встречу у его постели.

Для нас не было слишком трудных тем, и Пола играла значительную роль в каждом жизненно важном обсуждении. Например, в начале одной встречи участница по имени Ева рассказала о своей зависти к подруге, которая только что неожиданно, скоропостижно умерла во сне от сердечного приступа. «Это лучшая смерть,» — сказала Ева. Но Пола решила поспорить и заявила, что внезапная смерть — это трагедия.

Мне стало неловко за Полу. Зачем, думал я, ей обязательно нужно ставить себя в глупое положение? Разве не очевидно, что умереть во сне — лучше всего? Однако Пола убедительно, как обычно, и вежливо обосновала свою точку зрения: внезапная смерть — это худший вариант.

— Нужно время, много времени, — говорила она, — чтобы не торопясь подготовить к своей смерти других людей — мужа, друзей, и самое главное — детей. Нужно завершить все незаконченные дела своей жизни. Ваши начинания достаточно важны, чтобы не бросать их на полдороге, верно ведь? Ваши дела заслуживают, чтобы их довели до конца, ваши проблемы — чтобы их решили. А иначе получается, что ваша жизнь была бессмысленной.

— Более того, — продолжала она, — умирание — часть жизни. Пропустить его, проспать значило бы пропустить одно из величайших приключений, какие выпадают человеку.

Однако за Евой, тоже довольно сильной личностью, осталось последнее слово.

— Знаешь, Пола, что ты ни говори, а я все равно завидую своей подруге. Я всегда любила сюрпризы.

Скоро слава о нашей группе разошлась по всему Стэнфордскому университету. Студенты — ординаторы-психиатры, медсестры, целые группы студентов младших курсов — стали приходить, чтобы наблюдать за встречами через одностороннее зеркало. Иногда уровень боли в группе становился невыносимым, и студенты в слезах выбегали из наблюдательной комнаты. Но всегда возвращались. Психотерапевтические группы часто, но, как правило, с неохотой допускают студентов в качестве наблюдателей. Но не наша группа: мы, наоборот, соглашались с радостью. Как и Пола, остальные участники группы жаждали встреч с аудиторией: они чувствовали, что могут многому научить, что смертный приговор сделал их мудрее. Один урок они усвоили особенно хорошо: жизнь нельзя откладывать на потом; ее надо прожить сейчас, не оставлять до выходных, до отпуска, до того времени, когда дети пойдут в университет, до стремительно тающих лет на пенсии. Я неоднократно слышал от больных: «Как жаль, что я по-настоящему научилась жить только сейчас, когда мое тело охвачено раком.»

В то время я был одержим своей карьерой ученого; я разрывался между исследованиями, составлением заявок на гранты, чтением лекций, преподаванием и писанием. На общение с Полой оставалось мало времени. Может быть, я боялся подойти к ней слишком близко? Вдруг ее взгляд с точки зрения вечности, ее свобода от обыденных желаний подорвали бы мою решимость преуспеть на академическом поприще. Конечно, я каждую неделю видел ее в группе, где я был штатным руководителем, а Пола… кем? — не соведущим, кем-то другим… координатором, методистом, посредником. Она помогала новым участникам сориентироваться в группе, устраивала теплый прием, делилась опытом, на неделе между встречами группы звонила всем участникам, выводила их пообедать и всегда была рядом на случай кризиса.

Наверное, лучше всего к ее роли подходят слова «консультант по духовности». Она делала встречи возвышеннее и глубже. Когда она говорила, я внимательно слушал: у Полы часто бывали неожиданно глубокие прозрения. Она учила членов группы медитировать, заглядывать глубоко в себя, находить центр спокойствия, ограничивать боль. Как-то раз, когда встреча уже подходила к концу, Пола удивила меня: она достала из сумки свечу, зажгла ее и поставила на пол. «Сдвинемся теснее,» — сказала она, протягивая руки участникам, сидящим справа и слева. «Смотрите на свечу и медитируйте молча в течение нескольких секунд.»

До встречи с Полой я так погряз в медицинских традициях, что ничего хорошего не подумал бы о враче, который в финале групповой встречи берется за руки с пациентами и молча пялится на свечку. Но участникам группы, и мне тоже, предложение Полы показалось настолько уместным, что с тех пор мы именно так заканчивали все наши встречи. Я научился ценить эти завершающие моменты, и если сидел рядом с Полой, всегда тепло сжимал ее руку, прежде чем отпустить. Она обычно вела медитацию вслух, импровизируя, всегда с большим достоинством. Я обожал ее медитации, и до конца жизни буду вспоминать ее тихие наставления: «Отпустите, отпустите гнев, отпустите боль, отпустите жалость к себе. Потянитесь к себе в душу, в мирные, тихие глубины, откройтесь любви, прощению, Богу.» Опасные идеи для зажатого атеиста-эмпирика с медицинским образованием!

Иногда я задавался вопросом: есть ли у Полы вообще какие-то потребности, помимо жажды помогать другим? Я часто спрашивал ее, может ли группа ей чем-то помочь, но так и не получил ответа. Иногда я удивлялся напряженному ритму жизни Полы — она ежедневно навещала по нескольку больных. Что ею движет, спрашивал я себя, и почему она говорит о своих проблемах только в прошедшем времени? Она предлагает нам только свои решения — но не свои нерешенные проблемы. Но я никогда не углублялся в эти мысли. В конце концов, у Полы запущенный метастазированный рак, и она пережила даже самые оптимистические прогнозы. Она полна энергии, ее все любят, она всех любит и служит вдохновением для любого человека, вынужденного жить с раковой болезнью. Чего еще надо?

То было золотое время моих странствий с Полой. Возможно, лучше было оставить все как есть. Но в один прекрасный день я огляделся и понял, насколько разрослось наше предприятие. У нас теперь были руководители групп, секретари для расшифровки протоколов встреч и вступительных интервью участников, преподаватели, курирующие студентов-наблюдателей. Я решил, что для таких масштабов необходим приток капитала, и начал искать средства для научных исследований — для поддержания группы на плаву. Я не считал, что профессионально занимаюсь смертью, и потому никогда не брал денег с участников групп и даже не спрашивал, есть ли у них медицинская страховка. Но я посвящал группе достаточно много времени и сил, а у меня были моральные обязательства перед Стэнфордским университетом — я должен был как-то помогать ему компенсировать расходы на мою зарплату. И еще я чувствовал, что период, когда я учился быть руководителем группы раковых пациентов, подходит к концу — настала пора что-то сделать с нашим предприятием, исследовать его с научной точки зрения, оценить эффективность, опубликовать результаты, сделать так, чтобы о нас узнали, дать толчок возникновению подобных программ по всей стране. Короче, для меня настала пора продвигать наше предприятие и самому продвигаться.

Благоприятная возможность представилась, когда Национальный институт изучения рака начал собирать заявки на исследования социального поведения, связанного с раком груди. Я подал заявку и получил грант, который позволял мне оценить эффективность моего терапевтического подхода к больным раком груди в терминальной стадии. Это был простой, незамысловатый проект. Я был уверен, что мой подход позволяет улучшить качество жизни смертельно больных пациентов, и что мне осталось только разработать систему оценки — организовать заполнение анкет участниками до начала посещения группы и потом с регулярными интервалами.

Как видите, я стал чаще пользоваться местоимениями первого лица единственного числа: «Я решил… я применил… мой терапевтический подход». Оглядываясь назад и просеивая пепел своих отношений с Полой, я догадываюсь, что все эти местоимения предвещали распад нашей любви. Но тогда, проживая тот период, я не замечал ни малейших признаков порчи. Я помню только, что Пола наполняла меня светом, а я был ее незыблемой скалой, тихой гаванью, какую она искала, пока нам не посчастливилось найти друг друга.

В одном я уверен: проблемы начались вскоре после того, как я официально приступил к субсидированному исследованию. В наших отношениях появились сначала волосные трещинки, потом настоящие расселины. Возможно, первым явным признаком беды стали слова Полы: она чувствует, что этот исследовательский проект ее эксплуатирует. Я счел это заявление странным, потому что предоставил ей именно ту роль, которую она сама просила: она интервьюировала кандидатов в группу — все они были женщины с метастазированным раком груди — и помогала составлять анкеты для опросов. Более того, я позаботился, чтобы ей хорошо платили — гораздо больше, чем обычному референту, и больше, чем она сама запросила.

Через несколько недель у нас состоялся неприятный разговор. Пола сказала, что перетрудилась, и что ей нужно больше времени для себя. Я посочувствовал ей и постарался что-то предложить, чтобы снизить бешеный темп ее жизни.

Вскоре после этого я подал в Национальный институт изучения рака письменный отчет о первой стадии исследования. Я поставил имя Полы первым в списке референтов, но вскоре до меня дошли слухи: она считает, что я недостаточно высоко оценил ее вклад. Я совершил ошибку, не обратив внимания на этот слух: мне казалось, что это нехарактерно для Полы.

Вскоре я ввел в одну из групп в качестве сотерапевта доктора Кингсли — молодую женщину, психолога. У нее не было опыта работы с раковыми больными, но она была очень умна, полна добрых намерений и предана делу. Вскоре Пола вызвала меня на разговор. «Эта женщина — самый холодный и жесткий человек из всех, кого я знаю, — сердито говорила мне Пола. — Она и за тысячу лет не поможет ни одному пациенту.»

Меня поразило и то, как искаженно Пола восприняла нового сотерапевта, и ее озлобленный, обвиняющий тон. «Пола, откуда такая резкость? — думал я. — Где твое сострадание, где христианское отношение к ближнему?»

В условиях гранта оговаривалось, что в течение первых шести месяцев после получения финансирования я должен провести двухдневный семинар, чтобы проконсультироваться с группой из шести специалистов по лечению рака, дизайну исследований и статистическому анализу. Я пригласил Полу и четверых других участников группы в качестве пациентов-консультантов. Семинар проводился исключительно для галочки и был бессмысленной тратой времени и денег. Но такова уж жизнь исследователя, получающего финансирование от государства; скоро привыкаешь совершать все нужные телодвижения. Пола, однако, не могла смириться. Посчитав, сколько денег уйдет на двухдневный семинар (около пяти тысяч долларов), она гневно выговаривала мне:

— Подумай, как можно было бы помочь раковым больным на эти пять тысяч долларов!

Пола, подумал я, я тебя очень люблю, но у тебя иногда такая каша в голове.

— Разве ты не видишь, — сказал я, — что приходится идти на компромисс? Мы не можем использовать эти пять тысяч на прямую помощь раковым больным. И, что гораздо важнее, мы можем вообще потерять финансирование, если не проведем этот семинар по правилам, установленным федеральным ведомством. Если мы не сдадимся, завершим исследование, докажем ценность нашего подхода для умирающих раковых пациентов, от этого выиграет много больше людей. Гораздо больше, чем если бы мы напрямую потратили эти пять тысяч долларов на больных. Пола, это никуда не годная экономия. Прошу тебя, умоляю, пойди на компромисс один-единственный раз.

Я чувствовал, как она во мне разочарована. Медленно качая головой, она ответила:

— Пойти на компромисс один-единственный раз? Ирв, компромиссы не ходят по одному. Они плодятся.

На семинаре все консультанты честно проделали то, за чем их пригласили, и отработали заплаченные им немалые деньги. Один участник рассказал о психологическом тестировании для измерения депрессии, беспокойства, способности к адаптации, определении локуса контроля. Другой — о системах здравоохранения, третий — о социальных ресурсах для поддержки больных.

Пола с головой ушла в работу семинара. Видимо, она понимала, что ее время уходит, и не собиралась ждать неизвестно чего. Она играла роль Сократа-овода при невозмутимых консультантах. Например, когда они обсуждали такие объективные показатели плохой адаптации пациента к болезни, как нежелание вставать с постели, одеваться, замыкание в себе, слезы, Пола возражала: у нее все эти виды поведения по временам говорили о стадии инкубации, постепенно переходящей к новой стадии, иногда — к периоду личностного роста. Эксперты пытались убедить ее: используя достаточно большую выборку, статистические показатели и контрольную группу, можно решить подобные вопросы с помощью статистики и анализа данных. А Пола сопротивлялась.

Потом настал момент, когда участников семинара попросили назвать важные факторы-предвестники, то есть факторы, которые могли бы предсказать возможности пациента по психологической адаптации к раку. Участники семинара предлагали факторы, а доктор Ли, специалист по раку, записывал их мелом на доске: стабильность брака, доступные больному ресурсы окружающей среды, профиль личности, история семьи. Пола подняла руку и произнесла: «А как насчет мужества? Или духовности?»

Доктор Ли смотрел на Полу подчеркнуто долго, молча подбрасывая и ловя мелок. Наконец повернулся к доске и записал предложения Полы. Я считал, что они не лишены смысла, но прекрасно понимал — как и все собравшиеся — что доктор Ли, глядя на взлетающий в воздух мел, думал: «Кто-нибудь, ради Бога, уведите отсюда эту старуху!» Позднее, за обедом, он презрительно назвал Полу проповедницей. Несмотря на то, что поддержка и рекомендации доктора Ли, выдающегося онколога, были незаменимы для проекта, я рискнул возразить и стойко защищал Полу, подчеркивая ее важнейшую роль в организации и работе группы. Мне не удалось переубедить доктора Ли, но я был горд, что вступился за Полу.

В тот же вечер Пола мне позвонила. Она была в ярости.

— Все эти врачи на семинаре — роботы, не люди, а роботы! Мы, пациенты, те, кто борется с раком двадцать четыре часа в сутки — кто мы для них? Я тебе скажу: мы всего-навсего «неадекватные стратегии личностной адаптации».

Я долго беседовал с ней, пытаясь ее умаслить. Я осторожно намекал, что не стоит распространять один стереотип на всех врачей, и призывал ее к терпению. Я еще раз поклялся в верности принципам, с которых мы начали работу группы. И закончил такими словами:

— Пола, не забывай, все это ничего не значит, потому что у меня свой собственный план исследований. Я не собираюсь поддаваться механистическим идеям этих врачей. Доверься мне!

Но Пола не смягчилась, и, как выяснилось впоследствии, не думала мне довериться. Злосчастный семинар не шел у нее из головы. Много недель она думала о нем и наконец открыто обвинила меня в том, что я продался бюрократам. Она отправила в Национальный институт изучения рака свое особое мнение, энергичное и ядовитое.

Наконец, в один прекрасный день Пола явилась ко мне в кабинет и сказала, что решила покинуть группу.

— Почему?

— Я просто устала.

— Пола, здесь что-то кроется. Скажи мне настоящую причину.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.