IV. Проблема типа установки

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

IV. Проблема типа установки

1

Несовместимость двух теорий, рассмотренных в предшествующих главах, требует поиска более высокой позиции по отношению к обеим, позиции, в которой эти теории могли бы прийти к единству. Мы не можем отбросить одну теорию, сделав выбор в пользу другой, каким бы удобным ни казался этот выход. Ведь, если непредвзято подвергнуть проверке обе эти теории, то окажется, что в обеих содержатся важные истины, и, как бы они ни были противоположны, они не должны исключать друг друга. Теория Фрейда настолько проста, что многие реагируют почти болезненно, когда кто-нибудь пытается ее оспорить или опровергнуть. Но то же самое справедливо и в отношении теории Адлера. Она тоже обладает очевидной простотой и не меньшей объясняющей силой, чем теория Фрейда. Поэтому не приходится удивляться тому, что последователи обеих школ упрямо цепляются за свои односторонние взгляды. По причинам, вполне по-человечески понятным, они не хотят отказаться от элегантной, «отделанной» теории в обмен на некий парадокс или, хуже того, заблудиться в путанице противоречивых точек зрения.

Итак, поскольку обе теории в значительной мере правильны, т. е. объясняют, по-видимому, свой материал, то из этого следует, что невроз должен иметь два противоположных аспекта, один из которых объяснен Фрейдом, а другой – Адлером. Но как это получается, что каждый исследователь видит только одну сторону и почему каждый настаивает на том, что именно он владеет правильным пониманием? Должно быть, это происходит потому, что в силу своих психологических особенностей каждый исследователь видит в неврозе прежде всего то, что этим особенностям соответствует. Нельзя допустить, что Адлер имел дело со случаями неврозов, совершенно отличными от тех, которые были рассмотрены Фрейдом. Оба явно исходят из одного и того же эмпирического материала; но так как они в силу своего психологического своеобразия видят вещи по-разному, то и развивают в корне различные взгляды и теории. Адлер наблюдает, как субъект, чувствующий себя подчиненным и неполноценным, пытается с помощью «протестов», «обустроенности» и прочих служащих достижению его цели ухищрений обеспечить себе иллюзорное превосходство, направленное в равной степени против родителей, воспитателей, начальства, авторитетов, ситуаций, институций и пр. Даже сексуальность может фигурировать среди его «инструментов». Этот взгляд строится на акцентировании субъекта, по отношению к которому идиосинкразия и значение объектов полностью исчезают. Объекты в лучшем случае рассматриваются как средства тенденций подавления. Думаю, не ошибусь, если скажу, что отношения любви и желания, направленные на объекты, тоже фигурируют у Адлера как существенные факторы; однако в его теории неврозов они не играют принципиальной роли, приписываемой им Фрейдом.

Фрейд наблюдает своего пациента в постоянной зависимости от значимых объектов и в отношении к ним. Отец и мать играют здесь большую роль; какие бы другие значимые влияния и обусловливающие факторы ни входили в жизнь пациента, они оказываются в прямой каузальной зависимости от этих первичных факторов. Оплот сопротивления («Piece de resistance») его теории – это понятие переноса, т. е. отношение пациента к врачу. Объект, всегда оцениваемый специфическим образом либо желанный, встречает сопротивление, и это следует образцу, усвоенному в раннем детстве пациента через его отношения к отцу и матери. То, что исходит от субъекта, есть, в сущности, слепое влечение к удовольствию; но это влечение всегда приобретает свои качества от специфических объектов. У Фрейда объекты имеют величайшее значение и обладают почти исключительно детерминирующей силой, тогда как субъект остается в высшей степени незначительным, являясь, по сути, не чем иным, как источником стремления к удовольствию и источником беспокойства. Как уже указывалось, Фрейд признает влечения Я, но уже сам этот термин указывает на то, что его представление о субъекте toto coelo[29] отличается от адлеровского, в котором субъект фигурирует как определяющий фактор.

Разумеется, оба исследователя рассматривают субъекта в его отношении к объекту; но насколько разным видится это отношение! Адлер делает акцент на субъекте, который вне зависимости от объекта пытается достичь собственной безопасности и стремится к верховенству; Фрейд же, напротив, делает упор лишь на объекты, которые в соответствии с их специфическим характером либо способствуют, либо препятствуют стремлению субъекта к удовольствию.

Это различие есть, вероятно, не что иное, как следствие разницы темпераментов, противоположности двух типов человеческой ментальности, один из которых предстает преимущественно субъектом, а второй – объектом. Промежуточная позиция, скажем, позиция «здравого смысла», полагала бы, что человеческое поведение обсуловлено как субъектом, так и объектом. Оба исследователя, каждый со своей стороны, возможно, утверждали бы, что их теория не ставит своей задачей дать психологическое объяснение нормального человека, а является теорией неврозов. Но тогда, вероятно, Фрейду пришлось бы анализировать и лечить некоторых пациентов на манер Адлера, а Адлер должен был бы пойти на то, чтобы в определенных случаях всерьез принимать во внимание точку зрения своего бывшего учителя, чего не происходило ни в одном случае.

Эта дилемма поставила меня перед вопросом: а не существуют ли по меньшей мере два разных человеческих типа, из которых один больше заинтересован объектом, а другой – самим собой? И не объясняет ли это, что один видит лишь одно, а другой – только другое, и таким образом они приходят к совершенно различным выводам? Ведь нельзя же, как уже было сказано, полагать, что судьба столь изощренно сортирует пациентов, что определенная их группа неизменно попадает к определенному врачу. Я уже давно заметил как у себя самого, так и у своих коллег, что есть случаи, которые вызывают явную заинтересованность, тогда как другие отказываются укладываться в голове. Решающим для лечения всегда является установление добрых отношений между врачом и пациентом. Если в течение короткого времени не возникает естественной доверительности, то пациенту следует поискать другого доктора. Я никогда не останавливался перед тем, чтобы порекомендовать своему коллеге пациента, чье своеобразие противоречило моему видению, или пациента, который казался мне несимпатичным, и уж точно я делал это в его же интересах. Я полагаю, что в таких случаях я не смогу добиться хороших результатов.

Личность каждого по-своему ограничена, и поэтому психотерапевт всегда должен учитывать эту ограниченность. Слишком большие личностные расхождения или даже несовместимость вызывают несоразмерное и излишнее сопротивление, хотя оно вовсе не беспочвенно. Контроверза «Фрейд – Адлер» есть, попросту говоря, парадигма и всего лишь единичный случай среди многих возможных типологических установок.

Я много занимался этим вопросом и в конечном счете на основе множества наблюдений и опытов пришел к выводу о существовании двух основных установок, а именно интроверсии и экстраверсии. Первая установка обычно характеризует человека нерешительного, рефлексивного, замкнутого, который с трудом отвлекается от самого себя, избегает объектов, всегда находится немного в обороне и предпочитает недоверчивое критическое разглядывание. Вторая установка обычно характеризует человека любезного, судя по всему, открытого и предупредительного, который легко приспосабливается к любой данной ситуации, быстро вступает в контакты и часто беззаботно и доверчиво, пренебрегая осторожностью, ввязывается в рискованные ситуации. В первом случае определяющую роль явно играет субъект, а во втором – объект.

Разумеется, я обрисовал эти типы лишь в самых общих чертах[30]. В эмпирической действительности эти установки, к которым я скоро еще вернусь, редко наблюдаются в чистом виде. Они бесконечно варьируются и компенсируются, так что часто четко установить тип бывает совсем нелегко. В основу вариации – наряду с индивидуальными отклонениями – заложено преобладание одной из сознательных функций, например мышления или чувства, что всякий раз накладывает на основную установку особый отпечаток. Наиболее частые компенсации основного типа вообще обязаны жизненному опыту, который учит человека – возможно, и в весьма болезненной форме – не слишком уж давать волю своей натуре. В других случаях, например у невротиков, часто и не знаешь, с какой установкой – сознательной или бессознательной – имеешь дело, поскольку из-за диссоциации личности проявляется то одна, то другая, что не дает возможности сделать определенный вывод. По этой же причине столь затруднительна совместная жизнь с невротическими личностями.

Фактическое существование значительных типических различий, из которых я в только что упомянутой книге выделил и описал восемь групп[31], дало мне возможность рассматривать обе эти противоречащие друг другу теории неврозов как проявление типологического антагонизма.

Эти выводы привели к необходимости возвыситься над противоположностями и создать теорию, которая отдавала бы должное не какой-то одной концепции, а в равной мере – обеим. Существенным моментом для этого была критика обеих приведенных теорий. Обе теории способны весьма болезненным образом свести высокие идеалы, героические установки, благородство чувств, глубокие убеждения к банальной реальности, если их, разумеется, применять к таким явлениям. Подобного ни в коем случае делать не следовало бы, ибо обе теории являются терапевтическими инструментами из арсенала врача, который острым и безжалостным скальпелем удаляет больные и приносящие вред участки. Это было также целью ницшевской разрушительной критики идеалов, которые он считал болезненными наростами на душе человечества (таковыми они иногда и бывают). В руках хорошего доктора, действительного знатока человеческой души, который, по словам Ницше, имеет тонкий нюх, и в применении к тому, что действительно является больным в душе, обе теории представляют собой целительные выжигающие средства, эффективные, если их применять в дозировке, соответствующей каждому индивидуальному случаю, но вредные и опасные в руках того, кто не умеет измерять и взвешивать. Это – критические методы, обладающие, как и любая критика, способностью благотворного воздействия там, где можно и должно разрушить, разложить и ограничить, но они причиняют только вред везде, где следует созидать.

Обе теории можно было бы принять без болезненных опасений лишь постольку, поскольку они, подобно медицинским ядам, находятся в надежной руке врача. Дело в том, что для успешного применения этих выжигающих средств требуется чрезвычайно глубокое знание психического. Тот, кто их применяет, должен уметь отличить больное и бесполезное от весьма ценного и подлежащего сохранению, а это – весьма трудное дело. Тот, кто хочет наглядно убедиться в том, как безответственно психологизирующий доктор может впасть в ошибку, будучи связан обывательскими, псевдонаучными предрассудками, тому достаточно взять в руки работу Мебиуса о Ницше или еще лучше – многочисленные «психиатрические» труды о «случае» Христа. Тогда он без колебаний взывает к «тройственной ламентации» при мысли о пациенте, которому выпадет на долю такое «понимание».

Обе теории неврозов не являются общими, это средства, так сказать, местного значения. Они редуктивны и деструктивны. По любому поводу в них есть ответ: «Это не что иное, как…» Больному разъясняют, что его симптомы имеют такое-то и такое-то происхождение и являются не чем иным, как тем или этим. Было бы очень несправедливо всегда утверждать, что такая редукция в данном конкретном случае ошибочна; однако, будучи возведенной в ранг общего понимания сущности как больной, так и здоровой психики, редуктивная теория сама по себе невозможна. Ибо человеческая психика, будь она больной или здоровой, не может быть объяснена единственно путем редукции. Разумеется, Эрос присутствует всегда и везде, инстинкт власти определенно пронизывает все высоты и глубины психического; однако психическое есть не просто одно или другое или, если угодно, и то и другое вместе. Оно есть также то, что оно сделало или будет делать из них. Человек понят лишь наполовину, когда мы знаем, чем определяется его бытие. Если бы все объяснялось только этим, то человек мог бы с таким же успехом быть мертвым. Но как живущее создание он не понят, так как жизнь имеет не только Вчера, равно как и не объясняется сведением Сегодня к Вчера. Жизнь имеет также Завтра, и Сегодня становится понятным лишь тогда, когда мы оказываемся способными прибавить к нашему знанию то, что было вчера, и то, что будет Завтра. Это относится ко всем психологическим проявлениям жизни и даже к симптомам болезни. Дело в том, что симптомы невроза – это не только следствия имевших место однажды в прошлом причин, будь то «инфантильная сексуальность» или же «инфантильное побуждение к власти», но они суть также попытки некоторого нового синтеза жизни, следует добавить: безуспешные попытки, хотя при этом они остаются попытками, не лишенными внутренней ценности и смысла. Это – семена, не проросшие в силу неблагоприятных условий внутренней и внешней природы.

Читатель, несомненно, спросит: в чем же заключается ценность и смысл невроза, этого бесполезнейшего и ужаснейшего проклятия, посланного человечеству? Быть невротиком – что может быть хорошего в этом? Столько же, сколько в мухах и прочих паразитах, которых добрый Господь сотворил с тем, чтобы человек мог упражняться в полезной добродетели терпения. Насколько нелепа эта мысль с точки зрения естественной науки, настолько же она оправданна с точки зрения психологии, если мы вместо «нервные симптомы» скажем «паразиты». Даже Ницше, как никто другой, презиравший глупые и банальные мысли, не раз признавал, сколь многим он был обязан своей болезни. Я сам знал многих людей, которые свою полезность и оправданность своего существования связывали с неврозом, не дававшим им совершать те глупости, которые имели бы решающее значение в их жизни, и принуждавшим их к такому способу существования, когда развивались бы весьма ценные задатки. Последние оказались бы задушенными, если бы невроз железной рукой не ставил этих людей на соответствующее им место. Есть люди, которые лишь в бессознательном обладают пониманием смысла своей жизни и своего подлинного значения, а сознание их заполнено всем тем, что представляет для них ошибки и соблазн, уводящий их с правильного пути. С другими же все обстоит как раз наоборот, и здесь невроз имеет другое значение. В таких случаях показана полная редукция, недопустимая в вышеупомянутых случаях.

Здесь читатель может склониться к тому, чтобы в определенных случаях допустить возможность невроза в таком значении, однако все же будет готов отрицать наличие далеко идущей и полной смысла целесообразности этого заболевания в обычных, повседневных случаях. Что, например, ценного может иметь невроз в вышеупомянутом случае с астмой и истерическими приступами страха? Я допускаю, что ценность здесь не вполне очевидна, особенно если этот случай рассматривать с позиции редуктивной теории, т. е. с теневой стороны индивидуального развития.

Обе теории, обсуждавшиеся здесь, имеют, как мы видели, много общего: они безжалостно вскрывают все то, что принадлежит к теневой стороне человека. Это теории или, лучше сказать, гипотезы, которые объясняют нам, в чем состоит патогенный фактор. В соответствии с этим их интересуют не положительные ценности человека, а его отрицательные качества, которые проявляют себя в качестве расстройств.

«Ценность» есть некоторая возможность для выхода энергии. Но поскольку отрицательная ценность точно так же есть некоторая возможность для демонстрации энергии (что мы, например, четко можем наблюдать в случаях значительных проявлений невротической энергии), то она, по сути дела, тоже есть некоторая «ценность», но такая, которая делает возможными бесполезные и вредные демонстрации энергии. Дело в том, что энергия сама по себе не есть ни добро, ни зло, она ни полезна ни вредна, но индифферентна, так как все зависит от формы, в которую облачается энергия. Форма придает энергии ее качество. С другой стороны, однако, одна лишь форма без энергии точно так же нейтральна. Для получения действительной ценности необходимы и энергия, и ценностная форма. В неврозе психическая энергия[32] представлена, без сомнения, в неполноценной и непригодной форме. Обе редуктивные теории действуют, как растворители этой неполноценной формы. Здесь они оправдывают себя в качестве упомянутых выжигающих средств, с помощью которых мы получаем свободную, но нейтральную энергию. До сих пор господствовало допущение, что эта вновь приобретенная энергия оказывается в сознательном распоряжении пациента, так что он может применять ее по своему разумению. Поскольку при этом мыслилось, что эта энергия есть не что иное, как сила полового влечения, то речь шла о ее «сублимированном» применении с допущением того, что пациент с помощью анализа получает возможность «сублимировать» сексуальную энергию в некоторую другую форму, т. е. находить для нее некоторый несексуальный способ применения, например, занятие искусством или какой-либо еще благой или полезной деятельностью. Согласно этому взгляду, пациент имеет возможность произвольно или в соответствии со своей склонностью осуществить сублимацию своих инстинктивных сил.

Можно признать, что подобный взгляд имеет право на существование в той мере, в какой человек вообще в состоянии наметить линию своей жизни, которой ему следует придерживаться. Но мы знаем, что не существует такой человеческой дальновидности и жизненной мудрости, которая позволяла бы нам придать нашей жизни заранее намеченное направление, за исключением незначительных отрезков жизненного пути. Это справедливо, конечно, только в отношении «обычного» житейского типа, но не в случае «героического». Последний тип тоже существует, но, без сомнения, гораздо реже, чем первый. Здесь уже нельзя, конечно, сказать, что заданного направления в человеческой жизни нельзя предначертать, разве что на короткий отрезок. Героическое поведение безусловно, т. е. оно определяется судьбоносными решениями, и само решение двигаться в определенном направлении поддерживается и в случае вероятности печального конца. Ясно, что доктору приходится по большей части иметь дело с обычными людьми и гораздо реже с героями-добровольцами, но тогда, к сожалению, это в большинстве своем тот тип, чей показной героизм есть инфантильное утешение перед лицом более сильной судьбы или же напыщенность, которая призвана скрыть раздражающее чувство неполноценности. В этом всеподавляющем рутинном существовании, увы, мало таких необычных проявлений, которые считались бы здоровыми, и здесь для бесспорного героизма места весьма мало. Не то чтобы требование героизма вообще не стоит перед нами: напротив, самое раздражающее и тягостное состоит как раз в том, что банальная повседневность обращает к нашему терпению, нашей преданности, выдержке, самоотречению свои требования, которые надо выполнять лишь со смирением и без каких бы то ни было показных, героических жестов, для чего, однако, нужен героизм, хотя и неприметный внешне. Он лишен блеска, не вызывает похвал и постоянно стремится укрыться в повседневном одеянии. Таковы те требования, неисполнение которых приводит к неврозу. Чтобы уклониться от них, многие уже принимали смелые решения о своей жизни и реализовывали их, даже если в глазах большинства людей это выглядело большой ошибкой. Перед такой судьбой можно только склонить голову. Но, как я говорю, такие случаи редки; остальные же составляют подавляющее большинство. Для них направление их жизни не прямая, ясная линия; судьба предстает перед ними в запутанном виде и преисполненной различных возможностей, и все же лишь одна из этих многих возможностей есть их собственный и правильный путь. Кто мог бы, даже обладая всем доступным человеку знанием своего собственного характера, заранее предсказать ту самую единственную возможность? Многое, разумеется, может быть достигнуто напряжением воли, но, беря за образец судьбу некоторых личностей, обладающих особенно сильной волей, было бы в корне ошибочно любой ценой подвергнуть нашу собственную судьбу изменению волевым усилием. Наша воля есть функция, направляемая рефлексией, следовательно, она так или иначе зависит от качества нашей рефлексии. Такие размышления – если это вообще есть некоторые размышления – должны быть рациональными, т. е. соответствовать разуму. Однако разве кто-нибудь когда-нибудь доказал и разве может это быть кем-нибудь доказано, что жизнь и судьба согласуются с человеческим разумом, т. е. что они также рациональны? Напротив, мы не без оснований предполагаем, что они тоже иррациональны, иначе говоря, что они в конечном счете имеют свое основание также и по ту сторону человеческого разума. Иррациональность события демонстрирует себя в том, что мы называем случаем, который мы, разумеется, вынуждены отрицать, потому что мы ведь не можем в принципе представить себе какой-либо процесс, который не был бы каузально обусловлен, следовательно, такой процесс и не может быть для нас случайным[33]. На практике, однако, везде правит случай, и его очевидность настолько бьет в глаза, что мы могли бы с не меньшим успехом засунуть свою каузальную философию к себе в карман. Полнота жизни управляется законом и вместе с тем не закономерна, она рациональна и вместе с тем иррациональна. Поэтому разум и воля, укорененная в разуме, имеют силу лишь до определенной степени. Чем дальше мы движемся в направлении, избранном разумом, тем больше мы можем быть уверены, что тем самым исключаем иррациональную жизненную возможность, имеющую такое же право быть прожитой. Разумеется, способность определять направление своей жизни была весьма целесообразной для человека. Можно с полным правом утверждать, что достижение разумности есть величайшее завоевание человечества; тем не менее не сказано, что так должно или так будет продолжаться всегда. Страшная катастрофа Первой мировой войны перечеркнула расчеты даже наиболее оптимистически настроенных рационалистов в культуре. В 1913 г. Оствальд писал:

«Все человечество сходится в том, что современное состояние вооруженного мира – это состояние неустойчивое и постепенно становящееся невозможным. Оно требует от некоторых наций чудовищных жертв, которые значительно превосходят затраты на культурные цели, хотя тем самым отнюдь не обретаются какие-либо позитивные ценности. Если, таким образом, человечество сможет найти пути и средства к тому, чтобы прекратить подготовку к войнам, которые никогда не наступят, и отказаться от подготовки значительной части нации самого цветущего и работоспособного возраста к войне и ко всем прочим бесчисленным вредительствам, вызываемым современным состоянием, то тем самым будет сэкономлено столь огромное количество энергии, что с этого момента следовало бы рассчитывать на небывалый расцвет культурного развития. Ибо война – точно так же, как и личная борьба, – есть хотя и самое древнее из всех возможных средств разрешения противоречий между волями, однако именно поэтому – самое нецелесообразное, сопряженное со злейшим расточительством энергии. Полное устранение как потенциальной, так и актуальной войны всецело отвечает поэтому смыслу энергетического императива и является одной из важнейших культурных задач современности»[34].

Иррациональность судьбы, однако, не совпала с рациональностью добродетельных мыслителей; в дело были пущены не только горы накопленного оружия и множество солдат, но случилось гораздо большее, а именно чудовищное, безумное опустошение, массовое убийство небывалых масштабов, – из этого человечество, вероятно, могло бы сделать вывод о том, что только одной стороной судьбы можно овладеть с помощью рациональных намерений.

То, что истинно относительно человечества вообще, так же истинно и в отношении каждого отдельного человека, поскольку все человечество состоит исключительно из индивидов. И соответственно психология человечества является также и психологией отдельных людей. Мировая война страшно расплатилась с рациональными намерениями цивилизации. То, что у отдельного человека называется «волей», у наций именуется «империализмом», так как воля есть демонстрация власти над судьбой, т. е. исключение случая. Цивилизация есть рациональная, «целенаправленная сублимация свободных энергий, вызванная волей и намерением». То же самое происходит с индивидом; подобно тому как идея мировой цивилизации претерпела в этой войне пугающую корректировку, точно так же и отдельному человеку нередко приходится на опыте узнавать, что так называемые «имеющиеся в распоряжении» энергии не позволяют распоряжаться собой.

В Америке у меня однажды консультировался один коммерсант, которому было около 45 лет; его случай хорошо иллюстрирует только что сказанное. Это был типичный американец, самостоятельно выбившийся в люди из самых низов. Он был очень успешным и основал солидное предприятие. Ему удалось постепенно поставить дело так, что он мог уже подумывать о том, чтобы отойти от руководства и уйти в отставку. За два года до того, как я с ним встретился, он так и поступил. До этого он жил исключительно своим делом и концентрировал на нем всю свою энергию с той невероятной интенсивностью и однобокостью, которая характерна для преуспевающего американского бизнесмена. Он купил себе роскошную виллу, где и намеревался «жить», думая при этом о лошадях, автомобилях, гольфе, теннисе, приемах и т. д. Однако он ошибся в своих расчетах. Все эти манящие перспективы оказались для него совершенно непривлекательными; его энергия сосредоточилась совсем на ином, а именно: после нескольких недель долгожданной счастливой жизни он начал прислушиваться к некоторым необычным ощущениям в теле, и еще нескольких недель оказалось достаточно, чтобы повергнуть его в небывалую ипохондрию. Нервы его окончательно расстроились. Он, здоровый, физически необычайно крепкий, на редкость энергичный человек, превратился в раздражительного ребенка. Это был закат всей его доблести. Одни страхи сменялись другими, и он чуть ли не до смерти изводил себя ипохондрическими придирками и подозрениями. Тогда он проконсультировался у одного известного специалиста, который сразу совершенно правильно определил, что пациент нуждается лишь в одном, а именно – в работе. Пациент с этим согласился и вернулся на прежнюю позицию. Но, к его великому разочарованию, у него пропал интерес к своему делу. Ни терпение, ни решимость не помогали. Уже никакими средствами не удавалось направить энергию на дело. Его состояние еще более ухудшилось. Все, чем он жил прежде, вся его живая творческая энергия обернулась теперь против него со страшной разрушающей силой. Его творческий гений восстал, так сказать, против него, и точно так же, как прежде он вершил великие организационные дела, так теперь его демон творил не менее рафинированные хитросплетения ипохондрических иллюзорных умозаключений, которые просто убивали его. Когда я его увидел, он уже был безнадежной моральной развалиной. Я все же попытался разъяснить ему, что хотя такая гигантская энергия и может быть отвлечена от дела, однако вопрос заключается в том, на что ее направить. Порой даже самые прекрасные лошади, самые быстрые автомобили и самые увлекательные вечеринки служат слабой приманкой для энергии, хотя, разумеется, было бы вполне разумным полагать, что человек, посвятивший всю свою жизнь серьезной работе, в определенном смысле имеет естественное право и повеселиться. Да, если бы судьба распоряжалась в соответствии с человеческим разумом, тогда, пожалуй, последовательность должна была быть такой: сначала работа, а уже потом заслуженный отдых. Однако все происходит как раз иррационально, и, безусловно, энергия требует того течения, которое приходится ей по вкусу, а иначе она просто накапливается и, не имея выхода, становится деструктивной. Она возвращается к прежним ситуациям, в случае с этим человеком – к воспоминанию о заражении сифилисом, случившемся с ним 25 лет назад. Однако и это было лишь этапом на пути возрождения инфантильных реминисценций, которые уже было почти исчезли у него. Именно изначальное отношение к матери определило направленность его симптоматологии: это была та «упорядоченность», целью которой было добиться внимания и интереса своей давно умершей матери. Но и это было еще не все; ибо цель состояла в том, чтобы вернуться к своему собственному телу, после того как начиная с юности вся его жизнь была сосредоточена лишь в голове. Он дифференцировал одну сторону своего существа; другая же сторона осталась пребывать в инертном телесном состоянии. Но именно эта другая сторона нужна была бы ему для того, чтобы он мог «жить». Ипохондрическая «депрессия» снова толкала его к телу, которое он всегда игнорировал. Если бы он смог последовать в направлении, указываемом ему депрессией и ипохондрической иллюзией, и осознать те фантазии, которые возникали в таком состоянии, то это было бы путем к спасению. Однако мои аргументы, как и следовало ожидать, не встретили сочувствия. Столь запущенный случай можно лишь пытаться облегчить, пока человек жив, но едва ли можно его вылечить.

Этот пример ясно показывает, что мы не можем произвольно переводить «свободную» энергию на тот или иной рационально выбранный объект. То же самое справедливо и в отношении тех якобы свободных энергий, которые мы получаем с помощью редуктивного, разъедающего анализа, разрушая их неподобающие формы. Как уже было сказано, такая энергия может быть применена произвольно в лучшем случае лишь на короткое время. Но в большинстве случаев она противится тому, чтобы сколько-нибудь длительный период придерживаться рационально навязываемых ей возможностей. Психическая энергия очень прихотлива, ей свойственно реализовывать свои собственные состояния. Энергии может быть сколько угодно, однако мы не сможем использовать ее до тех пор, пока нам не удастся создать для нее подходящее течение.

Проблема градиента или «уклона» носит в высшей степени практический характер и возникает в большинстве случаев анализа. Например, когда в благоприятном случае свободная энергия, так называемое либидо[35]направляется на разумно выбранный объект, то можно полагать, что это преобразование удалось осуществить сознательным усилием воли. Но это заблуждение, потому что даже и величайшего усилия воли оказалось бы недостаточно, если бы вместе с тем не существовало тенденции или градиента, имеющего то же самое направление. Насколько важен этот градиент (уклон), можно наблюдать в тех случаях, когда, с одной стороны, несмотря на самые отчаянные усилия, а с другой – невзирая на то, что избранный объект или желаемая форма очевидны для каждого в силу своей рациональности, осуществить преобразование не удается, а все происходящее оказывается новым подавлением.

Мне стало совершенно ясно, что жизнь может продолжаться лишь в направлении своего градиента или уклона. Однако энергии не возникнет, пока не появится напряжение противоположностей; поэтому должна быть найдена противоположная установка сознательного разума. Интересно видеть, как эта компенсирующая противоположность сыграла свою роль и в истории теорий неврозов: теория Фрейда выставляет Эрос, а концепция Адлера – волю к власти. Логически противоположностью любви является ненависть, и, стало быть, Эросу противостоит Фобос (страх); но психологически мы имеем здесь волю к власти. Там, где царствует любовь, воля к власти отсутствует, и, где правит власть, там любви недостает. Одно есть Тень другого: человек, вставший на точку зрения Эроса, обнаружит свою компенсирующую противоположность в воле к власти, а для того, кто делает упор на власть, компенсацией будет Эрос. С точки зрения односторонней установки сознания Тень – вполне полноценный компонент личности, соответственно вытесненный путем сильного сопротивления. Но само вытесненное содержание должно быть осознано, чтобы возникло напряжение противоположностей, без которого невозможно дальнейшее движение. Сознательный разум располагается наверху, а Тень – внизу, и точно так же, как высокое стремится вниз, а горячее – к холодному, так и всякое сознание, возможно, ненамеренно ищет свою бессознательную противоположность, без которой оно осуждено на застой, деградацию и закоснение. Жизнь рождается только из вспышек противоположностей.

То, что побудило Фрейда выставить в качестве противоположности Эросу инстинкт разрушения и смерти, было уступкой, с одной стороны, интеллектуальной логике, а с другой – психологическому предрассудку. Прежде всего, Эрос не равнозначен жизни; но для всякого, кто об этом думает, противоположностью Эроса, естественно, будет являться смерть. Далее, мы все чувствуем, что противоположностью нашему самому высокому принципу должно быть что-то чисто деструктивное, смертоносное и злое. Мы отказываемся признать за ним позитивную жизненную силу; следовательно, избегаем и боимся его.

Как уже было упомянуто, существует много высших принципов как в жизни, так и в философии и в соответствии с этим – столь же много различных форм компенсирующей противоположности. Выше я выделил, как мне кажется, два главных типа противоположностей, которые обозначил как интровертный и экстравертный типы. Уже Вильям Джемс[36]поразился наличию этих двух типов среди мыслителей. Он различал их как «мягкий» и «жесткий». Сходным образом Оствальд[37] обнаружил аналогичное разделение на «классический» и «романтический» типы среди ученых. Таким образом, я совсем не одинок, предлагая идею типов, даже если упомянуть среди множества других только эти два хорошо известных имени. Исторические исследования показали мне, что немало великих духовных споров имеют в своем основании противоположность этих двух типов. Наиболее знаменательный случай такого рода – это спор между номинализмом и реализмом, начало которому было положено разногласиями между платоновской и мегарской школами и который был унаследован схоластической философией, в которой Абеляр снискал себе величайшую заслугу тем, что по крайней мере осмелился на попытку объединения противоположных точек зрения в своем «концептуализме»[38]. Этот спор продолжается и по сей день, проявляясь как противоположность идеализма и материализма. Не только человеческий разум вообще, но и каждый отдельный носитель причастен к данной противоположности типов. При более внимательном исследовании выяснилось, что в брак вступают преимущественно люди, относящиеся к разным типам, причем бессознательно для взаимного дополнения. Рефлексивная природа интроверта побуждает его постоянно думать и размышлять перед тем, как действовать. Это, естественно, заставляет его действовать более медленно. Его стеснительность и недоверие к вещам приводят его к нерешительности, и, таким образом, он всегда имеет трудности с приспособлением к внешнему миру. Экстраверт, наоборот, имеет положительное отношение к вещам.

Они его, так сказать, привлекают. Новые незнакомые ситуации очаровывают его. Чтобы познакомиться поближе с неизвестным, он буквально прыгает в него обеими ногами. Как правило, он сначала действует и лишь потом начинает думать. Поэтому его действия носят быстрый характер и не подвержены сомнениям и колебаниям. Эти два типа поэтому как бы созданы для симбиоза. Один берет на себя обдумывание, а другой – инициативу и практические действия. Поэтому супружество между представителями этих двух различных типов может быть идеальным. Пока они заняты приспособлением к разнообразным внешним жизненным потребностям, они великолепно подходят друг другу. Но если, например, мужчина заработал уже достаточно денег или если судьба послала им большое наследство и тем самым трудности жизни отпадают, то тогда у них появляется время, чтобы заняться друг другом. До этого они стояли спиной друг к другу и защищались от нужды. Теперь же они поворачиваются лицом к лицу, хотят друг друга понять и делают открытие, что такого понимания у них никогда не было. Каждый говорит на своем языке. Так начинается конфликт двух типов. Эта борьба связана с проявлением злобы, с жестокостью и взаимным обесцениванием, даже если она и ведется спокойно и в интимной обстановке. Ибо ценность одного есть отрицание ценности другого. Было бы разумно полагать, что каждый, сознавая свою собственную ценность, мог бы вполне мирно признать ценность другого и что таким путем любой конфликт был бы излишним. Я наблюдал много случаев, когда аргументация подобного рода признавалась убедительной, но при этом удовлетворительной цели не достигалось. Если речь идет о нормальных людях, такой критический переходный период преодолевается более или менее гладко. Под «нормальным» я имею в виду того или иного человека, который может существовать при всех обстоятельствах, обеспечивающих ему необходимый минимум жизненных возможностей. Но многие этого делать не могут; поэтому-то и не слишком много нормальных людей. То, что мы обычно подразумеваем под «нормальным человеком», – это в действительности некая идеальная личность, чьи счастливые сочетания черт, определяющих ее характер, – явление редкое. Подавляющее большинство более или менее дифференцированных людей требует жизненных условий, гораздо больших, нежели обеспеченное питание и сон. Для них конец симбиотических отношений приводит к тяжелому потрясению.

Не так-то легко понять, почему дело обстоит именно так. Однако, если принять во внимание, что ни один человек не является только интровертом или только экстравертом, а сочетает обе возможные установки, но так, что лишь одна из них получает у него развитие в качестве функции приспособления, то легко можно прийти к предположению, что у интроверта где-то на заднем плане в неразвитом состоянии дремлет экстраверсия, тогда как у экстраверта подобное теневое существование ведет интроверсия. Так оно и происходит. Интроверт обладает экстравертной установкой, но она бессознательна, потому что его сознание всегда направлено на субъект. Конечно, он видит объект, но имеет о нем ложное или искаженное представление, так что он по возможности держит дистанцию, как если бы объект представлял собой нечто угрожающее и опасное. Поясню, что я имею в виду с помощью простой иллюстрации.

Предположим, двое молодых людей путешествуют вместе по стране. Они приходят к одному прекрасному замку. Оба хотят заглянуть в него. Интроверт говорит: «Я бы хотел знать, как он выглядит изнутри». Экстраверт отвечает: «Давай войдем» – и собирается пройти через ворота. Интроверт удерживает его: «А может быть, вход запрещен», – имея в виду смутные представления о полиции, наказании, злых собаках и т. д.; на это экстраверт отвечает: «Но ведь мы же можем спросить. Уж наверное нас пропустят», – представляя при этом добродушных старых хранителей, радушных хозяев замка и возможные романтические приключения. И далее с помощью экстравертного оптимизма они в конце концов оказываются в замке. И тут возникает развязка. Замок внутри перестроен, и в нем находятся лишь два зала с какой-то коллекцией старых рукописей. Как и следует ожидать, они приводят в восторг юношу-интроверта. Едва увидев их, он словно преображается. Он погружается в созерцание сокровищ, восторженные слова срываются с его губ. Он вовлекает в разговор смотрителя, желая получить от него как можно больше сведений, и так как результат оказывается скромным, то юноша осведомляется о хранителе, с тем чтобы немедленно посетить его и задать ему свои вопросы. Его застенчивость исчезла, объекты обрели соблазнительный блеск, и мир предстал в новом обличье. Между тем бодрость экстраверта все больше и больше убывает, лицо его постепенно вытягивается, и он начинает зевать. Нет здесь ни добродушных хранителей, ни рыцарского гостеприимства, не видать и намека на возможность романтических приключений – это всего лишь переделанный в музей замок. Рукописи можно рассматривать и дома. В то время как энтузиазм одного нарастает, настроение другого падает: замок нагоняет на него тоску, рукописи напоминают о библиотеке, библиотека ассоциируется с университетом, университет – с зубрежкой и грозящим экзаменом. И постепенно мрачная пелена окутывает замок, казавшийся ему недавно столь интересным и заманчивым. Объект становится негативным. «Разве не здорово, – восклицает интроверт, – что мы совершенно случайно обнаружили такую чудесную коллекцию!» – «Мне кажется, что здесь ужасно скучно», – отвечает второй, не скрывая своего дурного расположения духа. Это вызывает досаду первого, и он про себя решает никогда больше не путешествовать с экстравертом. Последний же приходит в раздражение от раздраженности первого и говорит себе, что он всегда считал его бесцеремонным эгоистом, готовым из-за своих личных интересов пренебречь такой прекрасной весенней погодой, которой гораздо уместнее было бы наслаждаться там, снаружи.

Что же случилось? Оба странствовали в счастливом единении друг с другом, пока не пришли к роковому замку. Там предусмотрительный (или прометеевский) интроверт сказал, что замок может быть осмотрен изнутри, а действующий и лишь затем думающий (эпиметеевский) экстраверт открыл двери[39]. В этом месте происходит обращение типов: интроверт, который сначала противился тому, чтобы войти, теперь уже не хочет уходить, тогда как экстраверт проклинает тот момент, когда они проникли в замок. Первый околдован объектом, второй – своими негативными мыслями. Как только первый увидел рукописи, его словно подменили. Робость его исчезла, объект завладел им, и он охотно отдался ему. Второй, напротив, ощущал в себе нарастающее сопротивление объекту и, наконец, оказался в плену у своего находящегося в дурном настроении субъекта. Первый стал экстравертом, а второй – интровертом. Однако экстраверсия интроверта отличается от экстраверсии экстраверта, и интроверсия экстраверта отличается от интроверсии интроверта. Когда раньше оба совместно путешествовали и пребывали в радостной гармонии, они не мешали друг другу, потому что каждый сохранял свое естественное своеобразие. Оба были доброжелательны друг к другу, потому что их установки взаимодополнялись. Однако они были взаимодополнительными потому, что установка одного всегда включала в себя и установку другого. Мы видим это, например, в коротком разговоре перед воротами: оба хотят войти в замок. Сомнение интроверта по поводу того, возможен ли вход, имеет свою силу и для другого. Инициатива экстраверта также значима и для его товарища. Таким образом, установка одного включает в себя и установку другого, и так в той или иной мере дело обстоит всегда, когда индивид пребывает в естественной для него установке, ибо эта установка более или менее коллективно адаптирована. Это относится и к установке интроверта, хотя она всегда исходит от субъекта. Она просто направлена от субъекта к объекту, тогда как установка экстраверта направлена от объекта к субъекту.

Но в тот момент, когда в случае интроверта объект перевешивает субъекта и притягивает его, установка теряет социальный характер. Он забывает о присутствии своего спутника, не включает его больше в свою установку; он погружается в объект и не видит, как сильно скучает его товарищ. Соответствующим образом и экстраверт перестает принимать во внимание другого в тот момент, когда разочаровывается в своих ожиданиях и уходит в себя, погружаясь в свои субъективные размышления и капризы.

Мы поэтому можем сформулировать смысл события следующим образом. У интроверта через влияние объекта проявилась подчиненная экстраверсия, тогда как у экстраверта место его социальной установки заняла подчиненная интроверсия. Тем самым мы возвращаемся к тому положению, с которого начали: «Ценность одного есть отрицание ценности другого».

Как позитивные, так и негативные события могут констеллировать подчиненную противофункцию. В этих случаях возникает чувствительная реакция: обида, ранимость. Уязвимость есть характерный знак присутствия неполноценности. Тем самым создается психологическая основа для разногласий и недоразумений, и не только между двумя людьми, но и в нас самих. Сущность подчиненной функции[40] характеризуется автономией; она независима, она нападает, очаровывает и опутывает нас так, что мы уже перестаем быть хозяевами самих себя и не можем далее выстроить правильное различие между собой и другими.

И все же для развития характера необходимо, чтобы мы дали возможность найти свое выражение и другой стороне, т. е. именно подчиненной функции; ибо мы, пожалуй, не можем надолго предоставить другому симбиотически заботиться о нашей личности, так как момент, когда у нас возникнет нужда в другой функции, может наступить в любое время и застать нас неподготовленными, как это и показывает вышеприведенный пример. И последствия могут быть тяжелыми: экстраверт теряет тем самым свое необходимое ему отношение к объектам, а интроверт свое – к субъекту. В свою очередь, необходимо, чтобы интроверт добился такого поведения, которое не тормозится постоянно раздумьями и колебаниями, и чтобы экстраверт вспомнил о себе, не причиняя тем самым ущерба своим отношениям.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.