III.

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

III.

Однако, заметит кто-нибудь, всё то, что вы до сих пор сказали, достаточно для объяснения некоторых движений или известных поступков толпы, но отнюдь не объясняет всего. Это объяснит нам, почему, если аплодирует один, то аплодируют все; если бежит один, то обращаются в бегство и все; почему чувство гнева, испытываемое одним, отражается сейчас же на лицах всех. Но это не объясняет нам, почему гнев влечёт к дурным поступкам, к человекоубийству; этого недостаточно, чтобы объяснить, каким образом толпа доходит до таких крайностей, как убийство и резня, до ужасных жестокостей, которых, может быть, самый страшный пример мы видим во французской революции. В подобных случаях ваша теория — по которой душевное движение распространяется благодаря тому, что один какой-нибудь индивид проявлением этого душевного движения оказывает влияние (suggestion) на всю толпу, и что в последней, непосредственно вслед за представлением об известном действии, следует импульс — совершенно недостаточна. Вы не можете сказать, что какой-нибудь человек убивает исключительно потому, что видит, как убивает другой, или что последний принял только соответствующую позу. Чтобы сделать из человека убийцу, нужна другая причина.

Это возражение (основанное, как мы докажем, на истине) само возникло в уме авторов, пытавшихся анализировать причины преступлений толпы. Они смутно чувствовали, что зверский и жестокий поступок не может являться результатом одних только внешних причин, но что он должен иметь причину в самом организме того, кто его совершит.

"Что, — спрашивает Барбаст (Barbaste), — происходит в сердцах людей, когда они подобным образом увлекаются сообща к убийству, к пролитию крови? Откуда появляется эта подражательная способность, заставляющая и увлекающая их уничтожать друг друга? Результатом исследования этого вопроса является предположение о врождённом предрасположении к убийству, о каком-то инстинктивном бешенстве — печальных атрибутах человечества, находящих могущественную поддержку в склонности к подражанию. Внешние обстоятельства всякого рода, действуя на эти скрытые способности, возбуждают их и заставляют прорываться наружу.

В одном случае — вид крови порождает идею о пролитии её; в другом, прозелитизм, корпоративный и партийный дух побуждают к действию всякого рода дурные страсти, вооружающие человеческую руку для пролития крови. Иногда всё сводится к воображению, усиленно работающему, благодаря раздражительности темперамента, приводящего человека в беспокойство при рассказе о каких-либо несчастных случаях, заставляющему его бросать громы и молнии, когда они преданы гласности, и обращающему в один миг самого робкого человека в настоящего дикого зверя".

Ещё до Барбаста, Лавернь для объяснения преступлений толпы прибегнул к предположению о природной склонности человека к убийству. "Подражательный центр, — писал он, — находится в одном ряду с центром драчливости и жестокости. Во время анархии и революций все совершаемые преступления являются результатом функций этих трёх пунктов мозга, бесконтрольно властвующих над умом и рассудком, которым они должны быть подчинены. Человек. жестокий от рождения, засучивает тогда рукава и делается поставщиком гильотины. Подражать ему явится толпа тех, которые желали образца, ждали только толчка к тому, что они чувствовали себя способными сделать. Их жертвами будут слабые и недеятельные люди, вообще такие, которые, благодаря хорошим образцам, хорошим примерам мудрости и рассудительности, сделались гуманными и благочестивыми, и у которых органы жестокости и подражания, хотя и имеют над ними большую силу и значение, должны были однако уступить labori improbo ума и чувства".[8]

Понятно, что слова Барбаста и Лаверня — глубокая истина. Ранние предвестники новой отрасли знания — судебной антропологии — они относят к психологическим и физиологическим условиям организации индивида причины некоторых явлений в жизни человека, вместо того (как хотели некоторые), чтобы приписывать их целиком социальным условиям.

Но прежде чем обратиться к антропологическому фактору, я считаю нелишним рассмотреть здесь несколько вопросов другого рода, которые объяснят, если и не сами по себе, то по меньшей мере в принципе, каким образом толпа может быть вовлечена в совершение диких и свирепых поступков.

Прежде всего следует отметить, что толпа вообще больше расположена ко злу, чем к добру.

Героизм, доблесть, доброта могут быть качествами одного индивида; но они никогда, или почти никогда, не являются отличительными признаками большого собрания индивидов. В этом нас убеждает самое обыкновенное наблюдение: толпа индивидов всегда наводит страх; очень редко от неё ждут чего-нибудь хорошего. Весь мир знает по опыту, что пример развратника или помешанного может увлечь толпу к преступлению; очень немногие верят, и на самом деле это происходит весьма редко, чтобы голос порядочного или смелого человека мог убедить толпу успокоиться.

Коллективная психология, как это было сказано нами во введении, богата сюрпризами: сто, тысяча человек, соединившись, могут совершать поступки, которых не совершит ни один из них в отдельности, но эти сюрпризы по большей части печального свойства. От соединения хороших людей вы почти никогда не получите прекрасных результатов; часто результат будет только посредственным, подчас даже очень скверным.

Толпа — это субстрат, в котором микроб зла развивается очень легко, тогда как микроб добра умирает почти всегда, не найдя подходящих условий жизни. Почему же так?

Не говоря здесь о разнообразных элементах, из которых состоит толпа, где рядом с сердечными людьми, находятся индифферентные и жестокие, рядом с честными — очень часто бродяги и преступники, и ограничиваясь на минуту общим обзором, мы можем ответить на этот вопрос, сказав, что среди множества лиц хорошие качества отдельных индивидов, вместо того, чтобы слагаться, взаимно уничтожаются.

Они уничтожаются, во-первых, вследствие естественной, скажу даже, арифметической необходимости. Подобно тому, как среднее арифметическое нескольких чисел не может, конечно, равняться большему из них, точно так же собрание людей не может отражать в своих поступках более возвышенные способности, свойственные только некоторым из них; оно будет представлять только те отличительные черты, которые свойственны всем или большей части индивидов.

"Самые последние и лучшие наслоения в характере, — говорит Серги, — образованные и собранные в нескольких индивидах цивилизацией и воспитанием, и сделавшие их, таким образом, привилегированными, затемняются средними слоями, являющимися достоянием всех; в общей сумме первые исчезают, последние одерживают верх".

С точки зрения нравственности, в толпе происходит то же, что, как мы показали выше, происходит в многочисленных собраниях людей, с интеллектуальной точки зрения. Сотоварищество одинаково — по отношению к общему результату — уменьшает как талант, так и добрые чувства.

Этим нам совсем не желательно сказать, что толпа совершенно неспособна ни к какому благородному и великому поступку,[9] что она далека от великих мыслей или чувств. У нас очень много фактов, могущих опровергнуть это: так, главным образом все те, которые берут своё начало из любви к отечеству и которые — начиная от 300 спартанцев, умерших при Фермопилах, до последних мучеников за итальянскую независимость — образуют, так сказать, священный путь, доказывающий сам по себе, что толпа так же хорошо, как и один индивид, может подняться до самой высшей степени самоотвержения и героизма.

Я хотел только констатировать, что толпа, вследствие рокового арифметического закона психологии, предрасположена ко злу более, чем к добру, точно так же, как всякое собрание людей предрасположено давать интеллектуальный результат более низкий, чем должна дать сумма таких единиц. В толпе находится скрытое стремление к жестокости, являющееся, так сказать, сложным органическим фактором её будущих поступков и этот фактор, подобно антропологическому фактору в индивиде, может принять хорошее или дурное направление, смотря по обстоятельствам и тому внушению, которое будет на него действовать извне.

Точно так же, как и собрание, представляющее средний интеллектуальный уровень, может подчас подняться до понимания гениальной идеи или благородного чувства, если кто-нибудь сумеет их изложить в соответственной форме, точно так же, повторяем, и толпа со средним и даже низким нравственным уровнем может дойти в некоторых случаях до совершения героических подвигов, если найдётся апостол или атаман, умеющий ею руководить… Жалкая посредственность в первом случае и жестокость — во втором могут таким образом превратиться в великие и даже прекрасные мысли и чувства, благодаря оратору, вождю или вообще тому, кто является виновником данного поступка толпы.

Последнее условие было изложено Пюльезом в великолепном сравнении: «Толпа возбуждена; но сила, способная привести её в движение, подобно взволнованному морю, не начала ещё своего действия; — котёл находится под давлением пара, но ещё не открыта заслонка, долженствующая выпустить пар; — куча пороху приготовлена, но никто не поднёс к ней огня, чтобы её воспламенить… Но вот подымается человек, появляется идея или слышится крик: „смерть такому-то, врагу народа!“ или: „освободим такого-то, друга бедных!“ — и толчок дан, заслонка открыта, порох воспламенён. Вот — толпа».

У Спенсера есть несколько выражений, которые, если применить их к толпе, можно рассматривать, как ту же самую мысль, что и в сравнении Пюльеза: «слова, — сказал английский философ, — находятся с возбуждаемым ими душевным движением в определённом отношении, очень похожем на то, которое существует между нажатием ружейного спуска и следующим затем выстрелом: они не рождают силы, но только делают её свободной». Итак, в толпе, как и в индивиде, всякое действие обусловлено двумя рядами факторов: антропологическим и социальным[10]: толпа потенциально может быть чем угодно, и только случай даёт тот или другой исход её силам. Однако, здесь есть некоторая особенность: случай, т. е. слово или крик человека, является по отношению к толпе бесконечно более важным, чем по отношению к отдельному человеку. Отдельный человек — в обществе, в нормальном состоянии — всегда более или менее маловоспламенимая материя: приблизьте к ней горящий трут, она будет гореть более или менее медленно, а то и совсем потухнет. Толпа, наоборот, всегда похожа на кучу сухого пороха: если вы приблизите к ней фитиль, то взрыв не заставит себя долго ждать. Случай, таким образом, является в толпе, весьма страшным, благодаря своей непредвидимости.[11]

После всех этих соображений можно прийти к заключению, что изложенный выше принцип, по которому толпа представляет из себя субстрат, в котором микроб добра умирает очень часто и, наоборот, микроб зла культивируется очень легко — не верен. Так как (скажет кто-нибудь) всё зависит от случая, который может быть и хорошим, и дурным, то вероятность для совершенно противоположных результатов вполне одна и та же.

Но это не так.

Если верно, что всё зависит от случая, то не менее вероятно и то, что случай оказывается дурным гораздо чаще, чем хорошим.

Это происходит вот почему: если бы в толпе число людей, желающих вести её на доброе дело, было равно числу людей, стремящихся увлечь её к дурному поступку, то последние в большей части случаев одержат верх. Злоба — качество гораздо более активное, чем добродушие, ибо класс злых состоит из тех, кто желает нанести другим вред, тогда как класс добрых составляют люди, не делающие никогда другим зла (люди пассивные) и затем, вообще, такие, которые не только никогда не причинили другим зла, но которые желают делать добро и делают его, но легко понять, что пассивная доброта не может влиять на толпу и руководить ею: эти отрицательные качества делают пассивно добрых людей слепыми орудиями тех, кто сумеет одержать верх.

Что касается до активно добрых, то их влияние встречает массу затруднений, так как если они попытаются вмешаться, реагировать против влияния злых, если они захотят восстановить спокойствие, то очень часто наткнутся на превратное толкование своих мыслей, на обвинения в трусости или в чем-нибудь ещё более худшем.

Вот почему если они и дерзнут когда-нибудь на реакцию, то вторично уж этого не сделают, и влияние (suggestion) тех, которые желают создать что-нибудь серьёзное, не встретит никакого препятствия. Сколько людей кричат во время народных восстаний: «смерть!» или «да здравствует!» только потому, что боятся, если будут безмолвствовать, обвинения со стороны соседей в трусости. И сколько, на том же самом основании, переходит от слов к поступкам! Необходима недюжинная сила воли, чтобы воспротивиться тем крайностям, который совершает окружающая вас толпа, и очень немногие обладают такого рода силой. Большая часть понимает, что поступает дурно, и всё-таки делает это, потому что её толкает и увлекает толпа. Члены её знают, что не последуй они за общим течением, им придётся расплатиться за это званием подлецов и сделаться жертвами чужого гнева. Чисто материальный страх быть обруганным и получить побои соединяется с моральным страхом — прослыть трусом.

У Манцони, в его «Обручённых», мы находим прекрасную страничку с описанием такого рода нравственной и психической несостоятельности, до которой были доведены порядочные люди, бывшие в толпе, несостоятельности, выразившейся в полнейшей невозможности сопротивляться большинству, безрассудно стремящемуся к преступлению: "…Это было непрерывное движение: все толкали, тащили друг друга; были и остановки, вызванные сомнением, нерешимостью, постоянной сменой контрастов, решений. Вдруг среди толпы подымается голос, проклятый голос: «мы найдём это перед домом наместника; идём, учиним суд над ним и разграбим его имущество!» Казалось, что слова эти воскресили у всех в памяти сделанный уже раньше договор, а не были внезапным, принятым всеми решением… — «К наместнику, к наместнику!» — других слов не было слышно. Толпа, как один человек, трогается с места и направляется к названному в столь несчастную минуту дому. — «Наместник! тиран! мы требуем его живого или мёртвого!.»

Ренцо находился в самой середине толпы. Услышав это кровавое предложение, он почувствовал ужас; что касается грабежа, то он не мог сказать, хорошо ли это или дурно при такого рода обстоятельствах, но мысль о человекоубийстве внушала ему страшный ужас. Хотя, повинуясь всеобщему возбуждению, находящемуся в зависимости от народного бедствия, он был более, чем уверен, что наместник — главная причина голода и ярый враг бедных, тем не менее, услышав случайно в толпе несколько слов, выражавших желание употребить все усилия, чтобы его спасти, он тотчас дал себе слово помочь доброму делу…

Какой-то старик, сверкая дикими, горящими глазами, потрясал в воздухе молотком, верёвкой и четырьмя большими гвоздями, которыми, по его словам, он хочет прибить наместника к дверям собственного дома, убив его чем попало. «Стыдись!» — закричал Ренцо, испугавшись этих слов и большого числа лиц, им сочувствующих; но подбодрённый другими, которые умолкли, выказывая такой же ужас, он продолжал: «Стыдись! Ты хочешь сделать нас палачами? Убить христианина? Как же вы хотите, чтобы Бог дал нам хлеба, если мы совершаем такие страшные вещи? Он пошлёт нам не хлеб, а свои молнии!» «Ах ты, собака! Ах, изменник отечеству!» — кричал, кружась как бешенный около Ренцо, один из тех, кто, несмотря на шум, мог понять эти высоконравственные слова. — «Сюда, сюда! Вот переодетый в крестьянское платье клеврет наместника; вот шпион; взять его!.» Вокруг него стали раздаваться сотни голосов: «Что?. Где?. Кто?. Слуга наместника… Шпион.. Наместник в крестьянском платье, желающий спастись… Где он?. Лови, бей его!» Ренцо замолк: он был уничтожен; он хотел исчезнуть; несколько лиц, его окружавших, закрыли его собой, стараясь заглушить дышащие ненавистью к убийствам голоса более сильными криками со своей стороны. Но что его спасло, так это крики: мйста! мйста! раздавшиеся впереди его…"

Огромное большинство лиц находится в одинаковых с Ренцо обстоятельствах, и, если сравнение не покажется чересчур смелым, я скажу, что большая часть добрых людей, находясь среди разъярённой толпы, должна, благодаря роковому закону психического мимизма, вести себя так, как и те, которые их окружают.

Подобно тому как некоторые животные, чтобы избежать глаз своих врагов и таким образом спастись, принимают окраску среды, в которой живут, точно также и люди, избегая преследований и побоев, тоже перенимают нравственную окраску от окружающих, т. е. они кричат все то, чего хотят другие, и делают то, к чему увлекает их общее течение.

Итак, если всё это верно, то нетрудно понять, почему дурные страсти одерживают в толпе верх, уничтожая всякое доброе начинание меньшинства.

Но кроме тех заключений, которые мы только что вывели, есть ещё одно, ещё лучше объясняющее преобладание диких инстинктов.

Мы объяснили, как мне по крайней мере кажется, каким образом распространяется на большое число лиц какое-нибудь душевное состояние, зародившееся и проявляющееся сначала в каком-нибудь одном индивиде. Допустим, что этим душевным состоянием будет гнев или ярость; в одно мгновенье лицо и осанка всякого индивида примут выражение гнева, имеющего в себе некоторую степень напряжённости и трагизма.

Не следует думать, что это последнее состояние только кажущееся, внешнее: реальное душевное состояние следует непосредственно за выражающими его внешними движениями даже и тогда, когда эти движения производятся вначале только умышленно. Мы можем вообразить себе известное душевное состояние, не испытывая его на самом деле; но мы не можем остаться индифферентными в том случае, когда проявляем его наружу.

Так как всякое состояние сознания, по словам Рибо,[12] сопровождается определёнными телесными движениями, которые являются не только его следствием, но необходимым условием, то между состоянием сознания и его внешними проявлениями всегда существует взаимное отношение в том смысле, что первое не может появиться без того, чтобы не произвести вторых, и наоборот.

"Когда, закрыв глаза, — говорит Ланге, — мы станем думать о карандаше, то прежде всего делаем слабое движение глазами, соответствующее прямой линии, и часто замечаем лёгкие движения в руке, как будто бы мы желаем прикоснуться к карандашу".

Для абстрактных представлений Штриккер весьма убедительным образом доказал существование внутренних слов ; каждый, делая внимательно на себе самом опыт, может заметить, что когда он думает о чём-либо отвлечённом, то молча, про себя, произносит выражающее эту отвлечённость слово или, по меньшей мере, чувствует большое желание его произнести.

Бен, резюмируя сказанное Ланге и Штриккером, сказал, что мыслить — значит удерживаться от слов и поступков.

Наконец тысяча опытов доказывает, что движение и образ — нераздельны:

"Лица, — говорит Рибо, — бросающаеся в пропасть из страха туда упасть; те, которые наносят себе порезы бритвой, из страха обрезаться, и известное всем чтение мыслей, представляющее не что иное, как чтение мускульных сокращений, — все этокажется обществу странным только потому, что последнему неизвестен основной психологический закон, по которому всякий образ заключает в себе стремление вызвать известное движение".

Равным образом и всякое движение имеет стремление вызвать известный образ. Было уже сказано, что мысль это — недозрелое действие. Я полагаю, что аналогичным образом можно сказать, что внешнее действие это — зарождающаяся мысль.

"Обыкновенное мускульное движение, — весьма удачно замечает Маудсли, — является не только проявлением страсти, но скорее даже её основным элементом. Выразите на вашем лице какое-нибудь душевное состояние — гнев ли, удивление или злобу — и в вас не преминет появиться это именно состояние, и совершенно напрасно старание испытать какое-нибудь чувство в то время, когда черты вашего лица выражают совершенно другое душевное состояние".

"Подобно тому, — совершенно то же писал и Эспинас, — как человек, держащий рапиру во время обыкновенного фехтования, понемногу возбуждается и испытывает некоторые чувства, похожые на те, которые бывают во время серьёзного поединка; точно так же, как замагнетизированный субъект проходит через все состояния, соответствующие позам, которые заставляют его принимать, принижаясь, когда его заставляют стать на колени, и распаляясь гневом, когда его дразнят, — совершенно так же и животные внезапно испытывают те состояния, внешние признаки которых они воспроизводят. Обезьяна, кошка, собака, борясь во время игры, скоро впадают в истинный гнев: так велика у них зависимость между действиями, позами, выражающими обыкновенно данное состояние сознания, и самим состоянием сознания; так легко эти две части одного и того же явления переходят одно в другое".

"Если в связи с известной группой впечатлений и происходящими вслед за ними движениями испытывается обыкновенно ещё какое-нибудь другое впечатление или движение, — писал по этому поводу Спенсер, — то со временем последние так тесно связываются с этой группой, что при появлении последней появляются и они, или, будучи каким-нибудь образом вызваны, вызывают и эту группу. Если во время нападения на добычу и её хватания всегда ощущался известный запах, то впечатление этого запаха возбудит те движения и представления, которые сопровождали акт нападения и хватания добычи. Если за движениями и впечатлениями, сопровождавшими акт хватания добычи, обыкновенно следовали укушения, борьба или ворчание, связанные с раздиранием добычи, то, когда начнут появляться первые, за ними в свою очередь появятся и психологические состояния, тесно связанные с укушениями, борьбой или ворчанием. И если за этими последними, с своей стороны, всегда следовало психологическое состояние, сопровождавшее еду, то и оно тоже будет возбуждено при их возбуждении. Таким образом простое ощущение запаха возбудить многочисленные и разнообразные состояния сознания, сопровождающие акты нападения, хватания, умерщвления и разрывания добычи. Зрительные, слуховые, осязательные, вкусовые и мускульные ощущения, всегда сопровождающие соответствующие фазы этих действий, все будучи возбуждены в одно и тоже время, образуют, соединившись, желание схватить, умертвить, разорвать, и дадут толчок движению, направляющему данное животное вслед за добычей".

Этот отрывок из Спенсера заключает в себе психофизиологический закон, который Шарко резюмировал следующим образом: «всякое движение, получаемое нашими мышцами извне, всякая нервная сила, развивающаяся в организме, возбуждённом какой-нибудь посторонней и непроизвольной причиной, определяет целый ряд состояний мозга и изменений в ходе мыслей, способных передаваться при помощи известной осанки и сопровождающих её экспрессивных движений».

Итак ясно, что толпа, в которой было выражено какое-нибудь душевное состояние, вроде гнева или ярости, в одно мгновение будет возбуждена не только чисто внешним образом, но и приведена в самую реальную ярость. Отсюда легко понять, каким образом, не находясь даже под влиянием антропологического фактора, она может дойти до преступления.

Все индивиды, входящие в состав толпы, находятся в психологических условиях, аналогичных с тем, в которых находится один лично возбуждённый и оскорблённый индивид. Поэтому-то преступление, ими совершенное, не будет непонятным зверским поступком, а скорее реакцией (справедливой или несправедливой, но всегда естественной и вполне свойственной человеку) против причины или того, что считается причиной этого возбуждения, чувствуемого, благодаря эпидемии, всеми.

Антропологической фактор, без сомнения, играет немалую роль в преступлениях такого рода, но главным мотивом, тем не менее, будет реальное чувство гнева и реальное раздражение большинства. Такое чувство гнева производит преступления толпы, весьма похожие на действия случайных преступников, доходящих, как известно, до преступления только тогда, когда их толкает на это сила обстоятельств или внутренние побуждения.

Итак мы подняли первую завесу, скрывавшую за собою тайну непредвиденных преступлений толпы; теперь постараемся рассмотреть, почему она их совершает. Нижеследующее соображение поможет нам ещё лучше объяснить это явление.

Мы говорим здесь о неоспоримом психологическом законе, по которому интенсивность душевного движения возрастает прямо пропорционально числу лиц, разделяющих это движение в одно и тоже время и в одном и том же месте. В этом заключается причина того неистовства, до которого доходит подчас энтузиазм или порицание в театрах или в каком-нибудь другом собрании.

Прекрасный пример и доказательство этому мы можем найти, исследуя хорошо то, что происходит в зале, где говорить оратор.

"Я допускаю, — говорит Эспинас, — что душевное состояние, испытываемое оратором, может быть выражено числом 10, и что при первых словах, при первых перлах своего красноречия он передаёт по меньшей мере половину своего чувства каждому из слушателей, которых, положим, 300 человек. Каждый из них будет реагировать на его слова или аплодисментами, или удвоенным вниманием, и все это поведёт за собою то, что всевозможные отчёты о таких заседаниях называют действием,сенсацией. Это «действие» будут испытывать все в одно и тоже время, и так как слушатель занят аудиторией не менее, чем оратором, то его воображение будет внезапно охвачено зрелищем этих 300 лиц, испытывающих известное душевное состояние; это зрелище не преминет, благодаря выше отмеченному закону, произвести реальное ощущение данного чувства. Допустим, что он испытывает только половину этого чувства, и посмотрим на результат. Потрясение, им испытанное, будет выражаться уже не 5, но половиной 5, умноженной на 300, т. е. 750. Если тот же закон применить к тому, кто находится перед собранием и говорит среди этой толпы, то число, выражающее его внутреннее возбуждение, будет уже не 750, но 750/2 х 300, так как он является центром, куда все эти глубоко тронутые индивиды отражают передаваемые им впечатления".

Понятно, что в толпе не имеет места передача душевного состояния от всех к каждому отдельно; толпа не имеет такого характера органической концентрации.

Народное сборище не отличается строгим порядком: оно шумно и большая часть душевных движений — с чем нельзя не согласиться — не может быть испытана всеми, а потому и не находит себе отголоска. В этом случае интенсивность душевных состоянии уже не находится в прямом отношении с числом индивидов, и ускорение движений, выражающих известное чувство, гораздо менее быстро. Тем не менее главный закон остаётся совершенно верным. Он проявляется менее определённо, менее ясно, в более непостоянной форме, но даже и это непостоянство, эта неясность имеют свои последствия. Всякий крик, шум или действие,[13] не будучи хорошо выслушаны и объяснены, дадут, может быть, более серьёзные последствия, чем они должны произвести на самом деле. Всякий индивид будет обладать более возбуждённым воображением, сделается более податливым всякому внушению и перейдёт с изумительной быстротой от слов к делу.

"Чем более, — писал Спенсер, — разнородна поверхность, по которой распространяется влияние известного фактора, тем более от его усиления увеличиваются число и качество результатов".

Теперь мы находимся перед явлением, которое было названо Энрико Ферри психологическим брожением : зародыши всех страстей подымаются из глубины души, и, как в химических реакциях между несколькими веществами получаются новые и отличные вещества, точно так же от психологических реакций между некоторыми чувствованиями возникают новые, страшные, неизвестные до этого времени человеческой душе порывы.[14]

В подобных случаях, когда нет возможности не только рассуждать, но даже ясно видеть и слышать, самый ничтожный факт принимает грандиозные размеры и малейшее возбуждение доводит до преступления. В этих-то случаях толпа предаёт смерти невинного человека, не выслушав даже его, так как, по словам Максима Дюкана, «достаточно одного подозрения; протесты бесполезны; убеждение — глубоко».

Отсюда естественно заключить, что возбуждение и гнев толпы, которая, как было показано выше, чувствует их очень глубоко, переходят в короткое время, благодаря одному только влиянию численности, в настоящее бешенство. После этого нет ничего удивительного в том, что толпа доходит до самых ужасных преступлений.

Это страшное влияние численности, которое, по моему мнению, замечено всеми и которое мы пытались выше объяснить, подтверждается наблюдениями всех естествоиспытателей. Так, хорошо известен факт, что храбрость какого-нибудь животного увеличивается прямо пропорционально числу сотоварищей, которых он видит перед собою, и таким же образом уменьшается от большей или меньшей степени его изолированности.

Самое блестящее подтверждение этого закона было дано Форелем в сделанном им опыте над муравьями, послужившем темой большой работы. Он унёс из двух враждебных армий луговых муравьёв 7 индивидов, участвовавших в сражениях (из одной армии 4-х, из другой 3-х муравьёв), и сейчас же поместил их в один и тот же сосуд. Все семь муравьёв, бывшие только что возбуждёнными и сражавшиеся одни против других, сделались друзьями.

Не ясное ли это доказательство, что только численность будит в толпе зверские инстинкты и страсть к битвам?