II. Тенденции остроумия
II. Тенденции остроумия
Когда я в конце предыдущей главы привел гейневское сравнение католического священнослужителя со служащим большого торгового дома, а протестантского — с самостоятельным мелким торговцем, я испытал сомнения в правомочности приведения такого примера. Я говорил себе, что среди моих читателей, вероятно, найдутся и такие, кто считает нужным почитать не только религию, но и ее систему управления и персонал. Эти читатели придут только в негодование по поводу сравнения, и аффективное состояние отобьет у них всякий интерес к решению вопроса о том, является ли это сравнение остроумным само по себе или только из-за каких-то присоединившихся моментов. В других сравнениях, как, например, в сравнении некой философии с лунным светом, который она бросает на предметы, не нужно было бы беспокоиться о таком влиянии на часть читателей, которое мешало бы нашему исследованию. Самый набожный человек смог бы создать себе суждение о нашей проблеме.
Легко угадать характер остроты, вызывающей такую разную реакцию у слушателя. В одном случае острота является самоцелью, в другом — она преследует определенную цель и становится тенденциозной. В последнем случае она подвержена опасности наткнуться на таких людей, которые не пожелают ее слушать.
Нетенденциозная острота названа Т. Фишером «абстрактной»; я предпочитаю называть ее «безобидной» («harmlos»).
Раньше мы подразделили остроты по материалу, на котором выяснялась их техника, на словесные и остроты по смыслу. Теперь нам надлежит исследовать отношение такого разделения к произведенному только что. Словесная острота и острота по смыслу, с одной стороны, и абстрактная и тенденциозная — с другой, не стоят ни в какой связи по влиянию, оказываемому ими друг на друга. Это деа совершенно независимых друг от друга подразделения острот. Быть может, у кого-нибудь создалось впечатление, будто безобидные остроты являются преимущественно словесными, в то время как остроты с ярко выраженными тенденциями в большинстве случаев используют более сложную технику острот по смыслу. Однако существуют безобидные остроты, построенные на игре слов и созвучии, наряду с безобидными остротами, в которых используются все приемы острот по смыслу. Не менее легко показать, что тенденциозная острота по технике своей может быть ничем иным, как словесной остротой. Так, например, остроты, играющие собственными именами, часто имеют более обидную, оскорбительную тенденцию, а относятся, разумеется, к словесным остротам. Но самыми безобидными из всех острот являются все-таки словесные остроты. Таково, например, ставшее недавно излюбленным рифмоплетство, в котором техника заключается в многократном употреблении одного и того же материала совершенно со своеобразной модификацией:
Und well er Geld in Menge hatte,
lag stets er in der Hangematte.
(«И так как он имел много денег, он всегда лежал в гамаке».)
Думаю, никто не станет отрицать, что удовольствие от такого рода невзыскательных рифм является тем именно фактором, по которому мы распознаем остроту.
Хорошие примеры абстрактных или безобидных острот по смыслу имеются в большом количестве среди сравнений Лихтенберга. Некоторые из них мы уже изучили. Я присоединяю сюда еще несколько.
«Чтобы возвести эту постройку надлежащим образом, прежде всего должен быть заложен хороший фундамент. И я не знаю более прочного фундамента, чем тот, в котором над каждым слоем «рго» сейчас же кладут слой «contra».
«Один рождает мысль, другой устраивает ей крестины, третий приживает с ней детей, четвертый посещает ее на смертном одре, а пятый погребает ее» (сравнение с унификацией).
«Он не только не верил ни в каких духов, но и не раз боялся их». Острота заключается здесь исключительно в бессмысленном изображении, когда понятие, имеющее обычно незначительную ценность, ставится в сравнительной степени; понятие же, считающееся более важным — в положительной степени. Если отказаться от этой хитроумной оболочки, то мысль, заключенная в остроте, будет гласить: гораздо легче победить разумом боязнь привидений, чем защищаться от них, вообразив их существующими. Но это вовсе не остроумно, это правильное и еще слишком мало оцененное психологическое суждение, то именно суждение, которое Лессинг выразил следующими известными словами:
«Es sind nicht alle frei, die ihrer Ketten spotten». («Не все те свободны, кто иронизирует по поводу своих цепей».)
Я хочу воспользоваться удобным случаем, представляющимся здесь, чтобы устранить могущее все-таки возникнуть недоразумение. «Безобидная» или «абстрактная» острота отнюдь не должна быть равнозначна остроте «празднословной»; она является только противоположностью обсуждаемым в дальнейшем «тенденциозным» остротам. Как показывает вышеприведенный пример, безобидная, то есть лишенная тенденций острота тоже может быть очень содержательной и выражать нечто ценное. Но содержание остроты вполне независимо от нее самой и является содержанием той мысли, которая получила в ней остроумное выражение с помощью особой техники. Конечно, как часовой мастер обычно снабжает особенно хороший механизм ценным футляром, так может обстоять дело и с остротой: лучшие произведения остроумия используются именно как оболочка для самых содержательных мыслей.
Если мы обратим сугубое внимание на то, чтобы отличать содержание мыслей от остроумной оболочки, то мы придем к заключению, которое разъяснит нам многое в нашем суждении об остроумии, в чем мы были не уверены. А именно, оказывается, хотя это и поражает нас, что наше благосклонное отношение к остроте является результатом суммированного действия содержания и техники остроумия, и что мы по одному из факторов совершенно ложно судим о размерах другого. Лишь редукция остроты раскрывает нам обман суждения.
Впрочем, то же самое оказывается верным и для словесной остроты. Когда мы слышим, что «жизненное испытание состоит в том, что испытывают то, чего не хотят испытывать», то мы смущены, думаем, что слышим новую истину, и проходит некоторое время, пока мы узнаем в этой оболочке тривиальную мысль: «Страдания учат уму-разуму» (К. Фишер). Отличная техника остроумия, определяющая «испытание» почти только употреблением слова «испытывать», вводит нас в обман настолько, что мы переоцениваем содержание этой фразы. Так же обстоит для нас дело и при остроте Лихтенберга об «январе», которая возникает путем унификации и не говорит ничего, кроме того, что мы уже давно знаем, а именно, что новогодние пожелания сбываются так же редко, как и другие пожелания. Так же обстоит дело и во многих подобных случаях.
Обратное мы встречаем при других остротах, в которых нас пленяет меткость и правильность мысли и потому мы называем предложение блестящей остротой, в то время как блестяща только мысль, а техника остроумия часто слаба. Как раз в остротах Лихтенберга ядро мысли часто гораздо ценнее, чем остроумная оболочка, на которую мы затем неправильно распространяем оценку первого. Так, например, замечание о «факеле истины» является едва ли остроумным сравнением, но оно так метко, что мы можем отметить это предложение как особенно остроумное.
Остроты Лихтенберга являются выдающимися, прежде всего, благодаря содержанию их мыслей и их меткости. Гете по праву сказал об этом авторе, что за его остроумными и шутливыми идеями скрыты прямо-таки проблемы; точнее говоря, они затрагивают решение проблем. Например, он отмечает как остроумную мысль:
«Он так ревностно изучал Гомера, что всегда читал Agamemnon вместо angenommen» (технически: глупость + созвучие). Но этим он только раскрывает тайну опечатки[49] [50]. Такова же и приводимая раньше острота, техника которой показалась нам очень неудовлетворительной:
«Он удивлялся, что у кошек вырезаны в шкуре две дыры как раз на том месте, где у них были глаза». Глупость, выставленная здесь напоказ, только кажущаяся. В действительности за этим глупым замечанием скрыта большая проблема телеологии в построении организма животного. Совсем уж не так само собой понятно, что щель между веками открывается там, где лежит свободная часть роговой оболочки, пока эмбриология не объяснит нам этого совпадения.
Мы хотим подчеркнуть, что получаем от остроумного предложения совокупное представление, в котором не можем отделить участие содержания мыслей от участия работы остроумия. Быть может, в дальнейшем будет найдена еще более наглядная параллель.
Для нашего теоретического объяснения сущности остроумия безобидные остроты должны быть важнее, чем тенденциозные, бессодержательные — ценнее, чем глубокомысленные. Безобидная и бессодержательная игра слов выставит перед нами проблему остроумия в чистейшей ее форме, так как при ней мы избегаем опасности быть введенным в заблуждение тенденцией и в обман суждения — логичным смыслом. На таком именно материале наше познание может ожидать новый успех.
Я выбираю по возможности безобидный пример словесной остроты:
«Девушка, которой доложили о приходе гостей в то время, когда она совершала свой туалет, воскликнула: «Ах, как жаль, что человек не может показаться как раз тогда, N
когда он (am anziehendsten) — одевается-
привлекательнее всего
Так как у меня возникает сомнение, имею ли я право выдавать эту остроту за безобидную, я заменяю ее другой, наивно простодушной, которая заведомо свободна от такого возражения.
В одном доме, куда я был приглашен в гости, к концу обеда было подано мучное блюдо, называемое Roulard, приготовление которого требует большого кулинарного искусства. Поэтому один из гостей спросил: «Это блюдо приготовлено дома?», на что хозяин дома отвечает: «Да, конечно, Home-Roulard» (Home-Rule).
На этот раз мы хотим исследовать не технику остроумия, а думаем обратить внимание на другой, самый важный момент. Выслушивание этой импровизированной остроты доставило присутствующим ясно вспоминаемое мною удовольствие и заставило нас смеяться. В этом случае, как и в бесчисленных других, получение слушателем удовольствия может проистекать не от тенденции и не от содержания мыслей. И не остается ничего другого, как связать между собой получение удовольствия с техникой остроумия. Описанные нами выше технические приемы остроумия — сгущение, передвигание, непрямое изображение и т. д. — обладают, таким образом, способностью вызывать у слушателей удовольствие, хотя мы еще совсем не может понять природу этой способности. Таким легким путем мы получили второе положение для объяснения остроумия. Первое же положение гласило, что характер остроумия зависит от формы выражения. Подумаем еще о том, что второе положение не научило нас, собственно, ничему новому. Оно обособляет только то, что содержалось уже в опыте, сделанном нами ранее. Мы вспоминаем, что когда удавалось редуцировать остроту, то есть заменить одно выражение другим, тщательно сохранив его смысл, то этим упразднялся не только характер остроумия, но и смехотворный эффект, следовательно — удовольствие от остроты.
Мы не можем идти здесь дальше, не разделавшись с нашими философскими авторитетами.
Философы, которые причисляют остроумие к комическому и само комическое трактуют в эстетике, характеризуют комическое представление одним непременным условием, согласно которому мы при этом ничего не хотим от вещей, не нуждаемся в них для удовлетворения какой-нибудь из наших важных жизненных потребностей, а просто довольствуемся их созерцанием и наслаждаемся их представлением. «Это наслаждение, этот ряд представлений — чисто эстетический. Он зависит только от себя, только в себе имеет свою цель и не выполняет никаких других жизненных целей» (К. Фишер).
Мы едва ли находимся в противоречии с этими словами К. Фишера и переводим, быть может, только его мысли в наш способ выражения, когда подчеркиваем, что остроумная деятельность все-таки не может быть названа нецелесообразной или бесцельной, так как она несомненно ставит себе целью вызывать у слушателя удовольствие. Я сомневаюсь, можем ли мы вообще предпринять что-либо, не приняв во внимание цель. Если наш душевный аппарат не нужен нам для выполнения одного из необходимых удовлетворений, то мы позволяем ему самому работать для удовольствия, стремимся извлечь удовольствие из его собственной работы. Я полагаю, что это вообще является условием, которому подчинены все эстетические представления. Но я слишком мало понимаю в эстетике, чтобы доказать это положение. Что же касается остроумия, то я могу, на основании двух доказанных раньше положений, утверждать, что оно является деятельностью, направленной на получение удовольствия от душевных процессов — интеллектуальных или каких-то других. Существуют, конечно, еще и другие виды деятельности, которые имеют своей целью то же самое. Быть может, их отличие заключается в том, из какой области душевной деятельности они черпают удовольствие; а может быть — в методе, которым они при этом пользуются. В настоящую минуту мы этого не можем решить. Но мы придерживаемся того мнения, что техника остроумия и отчасти управляющая ею тенденция к экономии имеют отношение к получению удовольствия.
Но прежде чем мы попытаемся разрешить загадку, каким образом технические приемы работы остроумия могут вызывать удовольствие у слушателя, хочу напомнить о том, что для упрощения и большей ясности мы совсем отложили в сторону тенденциозные остроты. Но все-таки нужно попытаться объяснить, каковы тенденции остроумия и каким образом оно обслуживает эти тенденции.
Одно наблюдение прежде всего напоминает нам о том, что мы не должны оставлять в стороне тенденциозную остроту при исследовании происхождения удовольствия, получаемого от остроумия. Удовольствие от безобидной остроты в большинстве случаев умеренное; отчетливое благоволение, легкая усмешка — вот что она может вызвать у слушателя. К тому же некоторую часть этого эффекта нужно еще отнести за счет содержания мысли, как мы заметили на некоторых примерах. Острота, лишенная тенденциозности, почти никогда не вызывает тех неожиданных взрывов смеха, которые делают столь неотразимой тенденциозную остроту. Так как техника в обоих случаях может быть одинаковой, то у нас должно возникнуть предположение, что тенденциозная острота именно в силу своей тенденциозности должна обладать источниками удовольствия, недоступными безобидной остроте.
Тенденции остроумия легко обозреть. Там, где острота не является самоцелью, то есть там, где она не безобидна, она обслуживает только две тенденции, которые могут быть даже объединены в одну точку зрения: она является либо враждебной (которая обслуживает агрессивность, сатиру, оборону), либо скабрезной остротой (которая служит для обнажения). Прежде всего нужно отметить; что технический вид остроумия — будет ли это словесная острота или острота по смыслу — не имеет никакого отношения к обеим этим тенденциям.
Гораздо подробнее следует изложить, каким образом остроумие обслуживает эти тенденции. Я хотел бы при этом исследовании сделать почин не враждебной, а обнажающей остротой, которая гораздо реже удостаивалась исследования, как будто отрицательное отношение к материалу исследования было перенесено здесь на сам предмет исследования. Мы, однако, не позволим ввести себя, в заблуждение, так как вскоре наткнемся на пограничный случай остроумия, который обещает привести нас к выяснению не одного неясного пункта.
Известно, что понимается под «сальностью»: умышленное подчеркивание в разговоре сексуальных обстоятельств и отношений. Пока это определение не более основательно, чем другие. Доклад об анатомии половых органов или о физиологии совокупления не имеет, несмотря на это определение, ни одной точки соприкосновения, ничего общего с сальностью. К этому присоединяется еще и то, что сальность предназначается определенному лицу, которое вызывает у рассказчика половое возбуждение и при выслушивании сальности должно узнать об этом и само испытать сексуальное возбуждение. Вместо этого оно может быть пристыжено или приведено в смущение, что означает только реакцию на возбуждение и таким окольным путем — признание его появления. Таким образом, сальность первоначально направлена на женщину и должна быть приравнена к попытке совращения. Если мужчина затем забавляется в мужском обществе, рассказывая или выслушивая сальности, то этим изображается вместе с тем и первоначальная ситуация, которая не может быть осуществлена. Кто смеется над услышанной сальностью, тот смеется как очевидец сексуальной агрессивности.
Сексуальное начало, которое образует содержание сальности, охватывает больше, чем признаки отличия одного пола от другого. Кроме того, оно включает и то общее между обоими полами, на что распространяется стыд, следовательно на экскрементируемое во всем его объеме. А-это есть тот объем, который имеет сексуальное начало в детском возрасте, когда в представлении ребенка существует только клоака, внутри которой сексуальное и экскрементальное содержание плохо или вовсе не отделены друг от друга[51]. Повсюду в области психологии неврозов сексуальное замыкается на экскрементальном; оно понимается в старом, инфантильном смысле.
Сальность — это как бы обнажение того человека противоположного пола, против которого она направлена. Скабрезные слова вынуждают человека представлять себе соответствующую часть тела или физиологическое отправление и показывают ему, что и тот, кто произнес эти слова, сам представляет себе то же самое. Нет сомнения, что первоначальным мотивом сальности является удовольствие, испытываемое от рассматривания сексуального в обнаженном виде.
Для нашего объяснения будет только полезно, если мы вернемся к самым основам. Влечение видеть то, что отличает один пол от другого, является одним из первоначальных компонентов нашего либидо. Оно само является, быть может, уже заменой и сводится на предполагаемое первичным удовольствие, испытываемое от прикосновения к сексуальному. Как это часто бывает, рассматривание заменило здесь ощупывание[52]. Либидо рассматривания и ощупывания существует у каждого в двояком виде — активном и пассивном, в мужском и женском — и формируется, смотря по степени преобладания полового характера, в одном или другом направлении. У маленьких детей можно легко наблюдать влечение к самообнажению. Там, где это влечение не преодолевается в зародыше и не подавляется, оно развивается в перверсию у взрослых мужчин, известную в качестве эксгибиционистического стремления. У женщины пассивное эксгибиционистическое влечение почти всегда преодолевается великолепным реактивным образованием в виде сексуальной стыдливости, но не без того, чтобы оно не сохранило за собой лазейки в одежде. Мне остается только указать, что оставшиеся разрешенными женщине размеры эксгибиционизма растяжимы и варьируются по условности и по обстоятельствам.
У мужчины продолжает существовать высокая степень этого стремления как составная часть либидо, и оно обслуживает вступление в половой акт. Если это стремление дает 6 себе знать при первом приближении к женщине, то оно должно обслуживаться двумя мотивами разговора: во-первых, чтобы заявить о себе женщине; во-вторых, чтобы, вызывая при помощи разговора определенное представление, вызвать в самой женщине ответное возбуждение и разбудить в ней влечение к пассивному эксгибиционизму. Эта домогающаяся речь — еще не сальность, но она в конце концов переходит в сальность. А именно там, где готовность женщины наступает скоро, там сальный разговор недолговечен — он тотчас уступает место сексуальному действию. Иначе обстоит дело, когда нельзя рассчитывать на быструю готовность женщины, и вместо этой готовности появляется оборонительная реакция. Тогда сексуально возбуждающий разговор, каким является сальность, станет самоцелью. Но поскольку сексуальная агрессивность тормозится в своем прогрессировании до полового акта, то она не спешит вызывать возбуждение и извлекает удовольствие от вида признаков такого возбуждения у женщины. Агрессия изменяет при этом также и свой характер в том же смысле, как и каждое либидозное побуждение, которому противопоставляется препятствие. Она становится откровенно враждебной, жестокой и, чтобы убрать препятствие, призывает на помощь садистские компоненты полового влечения.
Неподатливость женщины является, следовательно, ближайшим условием для образования сальности (конечно, такая неподатливость, которая обозначает просто отсрочку и не полагает безнадежным дальнейшее домогательство). Идеальный случай такого сопротивления женщины наблюдается при одновременном присутствии другого мужчины, третьего участника, потому что тогда немедленная податливость женщины, безусловно, исключена. Этот третий тотчас получает величайшее значение для развития сальности. Но, прежде всего, нельзя не принимать во внимание присутствие женщины. У простого народа или в трактире для мелкого люда можно наблюдать, что даже только приближение кельнерши или трактирщицы вызывает сальность. На более высокой социальной ступени наступает противоположное: именно приближение женщины кладет конец сальности. Мужчины приберегают этот вид беседы, который первоначально предполагает присутствие стыдливой женщины, до той поры, когда они останутся «в холостом обществе». Так постепенно место женщины занимает зритель, теперь слушатель, то есть инстанция, для которой и предназначена сальность, которая, благодаря такому превращению, приближается уже к характеру остроты.
Наше внимание, начиная с этого момента, может быть обращено на два фактора: на роль третьего, слушателя, и на содержание самой сальности.
Для тенденциозной остроты нужны в общем случае три лица: кроме того лица, которое острит, нужно второе лицо, которое берется как объект для враждебной или сексуальной агрессивности, и третье лицо, с помощью которого достигается цель остроты — извлечение удовольствия. Более глубокое обоснование этих соотношений мы найдем в дальнейшем. Пока же отметим лишь тот факт, что по поводу остроты смеется не тот, кто острит (следовательно, не он получает удовольствие), а бездеятельный слушатель. В таком же отношении находятся три лица при сальности. Этот процесс можно описать так: поскольку удовлетворение женщиной откладывается, либидозный импульс первого лица развивает враждебный импульс против второго лица и призывает в союзники третье лицо, первоначально мешавшее. Сальным разговором первого лица женщина обнажается перед третьим лицом, которое теперь подкупается в качестве слушателя удовлетворением его собственного либидо, полученным без всякого труда.
Замечательно, что такой сальный разговор чрезвычайно излюблен простым народом, и дело никогда не обходится без него, если общество находится в веселом настроении духа. Но достойно внимания также и то, что при этом сложном процессе, который несет в себе столько характерных черт тенденциозной остроты, самой сальности не предъявляется ни одно из тех формальных требований, которые характеризуют остроту. Высказывание открытой непристойности доставляет первому лицу удовольствие и заставляет третье лицо смеяться.
Лишь когда мы начинаем рассматривать высокообразованное общество, присоединяется формальное условие остроумия. Сальность становится интересной и терпимой только в том случае, если она остроумна. Техническим приемом, которым она в большинстве случаев пользуется, является намек, то есть замена деталью, чем-либо находящимся в отдаленной связи, которую слушатель реконструирует в своем представлении в полную и прямую скабрезность. Чем больше несоразмерность между прямо указанным в сальности и неизбежно возбужденным ею воображением слушателя, тем тоньше острота, тем скорее она может войти в хорошее общество. Кроме грубого и тонкого намека, в распоряжении остроумной сальности имеются, как можно легко показать на примерах, все другие приемы словесной остроты и остроты по смыслу.
Теперь становится, наконец, понятно, что именно дает острота для обслуживания своей тенденции. Она делает возможным удовлетворение влечения, похотливого и враждебного, несмотря на стоящее на пути препятствие, которое она обходит и черпает, таким образом, удовольствие из источника, ставшего недоступным из-за препятствия. Стоящее на пути препятствие является, собственно, ничем иным, как повышенной неспособностью женщины переносить незамаскированную сексуальность (из-за более высокой ступени образования и общественного положения). Если в исходной ситуации женщина присутствовала, она продолжает считаться зримой, или ее влияние продолжает пугающе действовать на мужчин и в ее отсутствие. Можно наблюдать, как мужчины высшего общества тотчас становятся предрасположенными обществу нижестоящих девушек и к замене остроумной сальности простой.
Силу, которая затрудняет или делает невозможным для женщины (а в незначительной степени и для мужчины) получать удовольствие от незамаскированной скабрезности, мы называем «вытеснением». В ней мы узнаем тот же психический процесс, который в случае серьезных заболеваний держит вдали от сознания целые комплексы побуждений вместе с их производными и является главным обусловливающим фактором при так называемых психоневрозах. Мы признаем за культурой и хорошим воспитанием большое влияние на образование вытеснения. Предполагаем, что при этих условиях осуществляется изменение психической организации (которое может быть вызвано и унаследованным предрасположением). В результате то, что воспринималось прежде как приятное, кажется теперь неприятным и отвергается всеми психическими силами. Вытесняющая работа культуры приводит к потере первичных, но отвергнутых нашей цензурой возможностей наслаждения. Но для психики человека каждое отречение очень болезненно. Таким образом, мы находим, что тенденциозная острота возвращает возможность вновь получить потерянное. Когда мы смеемся по поводу тонкой скабрезной остроты, то мы смеемся над тем самым, что заставляет крестьянина смеяться при грубой сальности. Удовольствие проистекает в обоих случаях из одного и того же источника. Но смеяться по поводу грубой сальности мы не могли бы — нам было бы стыдно или она показалась бы нам отвратительной. Мы можем смеяться лишь тогда, когда-нам на помощь пришло остроумие.
Таким образом, для нас подтверждается то, что мы предположили вначале: тенденциозная острота располагает иными источниками удовольствия, чем безобидная, при которой все удовольствие так или иначе связано с техникой. Мы можем также снова подчеркнуть, что при тенденциозной остроте наше восприятие не в состоянии отделить, какую часть нашего удовольствия мы получаем от техники остроты, а какую — от ее тенденции. То есть, строго говоря, мы не знаем, над чем смеемся. В скабрезных остротах мы подвержены яркому обману суждения о «доброкачественности» остроты, поскольку это зависит от формальных условий. Техника таких острот часто очень бедна, а их смехотворный эффект огромен.
Теперь исследуем, играет ли острота ту же самую роль при обслуживании враждебной тенденции.
С самого начала мы наталкиваемся и здесь на те же условия. Враждебные импульсы против ближних подвержены, начиная с нашего индивидуального детства, равно как и с детских времен человеческой культуры, тем же ограничениям, тому же прогрессирующему вытеснению, что и наши сексуальные стремления. Мы еще не дошли до того, чтобы быть в состоянии любить своих врагов или подставить им левую щеку после удара по правой. Все моральные предписания в области ограничения деятельной ненависти несут и поныне на себе явные признаки того, что первоначально они были предназначены для небольшой общины соплеменников. Поскольку все мы чувствуем себя принадлежащими к одному определенному народу, мы позволяем себе не принимать во внимание большинство этих ограничений в отношении к чужим народам. Но внутри своего собственного круга мы все же сделали успехи в сдерживании враждебных побуждений, как это резко выразил Лихтенберг: «Где теперь говорят «Извините, пожалуйста», там прежде давали пощечину». Насильственная враждебность, запрещенная законом, сменилась руганью. Лучшее признание обуздания человеческих побуждений все больше лишает нас способности сердиться на ближнего, ставшего у нас на пути, благодаря постоянному следованию принципу «Tout comprendre c’est tout pardonner» («Все понять — значит все простить»). Еще детьми мы бываем одарены сильной способностью к Враждебности. Позже высшая личная культура учит нас, что нехорошо употреблять ругательства; и даже там, где борьба сама по себе разрешена, число приемов, которые нельзя применять как средства борьбы, чрезвычайно велико. С тех пор как мы должны были отказаться от выражения враждебности при помощи действия (чему препятствует и беспристрастное третье лицо, в интересах которого лежит охрана личной безопасности), мы создали, как и при сексуальной агрессивности, новую технику оскорблений, которая имеет целью завербовать это третье лицо против нашего врага. Делая врага мелким, низким, презренным, комическим, мы создаем себе окольный путь для наслаждения победой над ним. Это наслаждение подтверждает нам своим смехом третье лицо, не приложившее никаких усилий к этой победе.
Мы, таким образом, подготовлены к роли остроумия при враждебной агрессивности. Острота позволяет нам использовать все то смешное, что есть в нашем враге и что мы не смеем или сознательно не хотим отметить вслух. Таким образом, острота обходит ограничения и открывает считавшиеся недоступными источники удовольствия. Далее, она подкупает слушателя тем, что доставляет ему удовольствие, не производя строжайшего испытания нашей пристрастности. Мы и сами делаем это иной раз, подкупленные безобидной остротой и переоценивающие содержание остроумного предложения. В немецком языке существует очень меткое выражение: «Насмешники привлекают на свою сторону».
Возьмем, например, разбросанные в предыдущей главе остроты господина N. Это все без исключения ругательства. Они носят такой характер, как будто N. хотел громко воскликнуть: «Но ведь министр земледелия сам бык! Оставьте меня в покое с Y., который лопается от тщеславия! Более скучного, чем статьи этого историках) Наполеоне в Австрии, я еще никогда не читал!» Но высокое положение его особы делает для него невозможным выражение своих суждений в этой форме. Поэтому он прибегает к помощи остроумия, обеспечивающего ему у слушателя успех, которого он никогда не имел бы, будь его мысли высказаны в неостроумной форме, хотя содержание их и соответствовало бы истине. Одна из этих острот особенно поучительна, это острота о «красном пошляке (Fadian)», быть может самая агрессивная из всех острот. Что в ней заставляет нас смеяться и всецело отвлекает наше внимание от вопроса, справедливо ли это суждение о бедном писателе или нет? Конечно, остроумная форма; следовательно, сама острота. Но над чем мы смеемся при этом? Без сомнения, над самим лицом, которое было представлено нам как «красный пошляк (Fadian)», и в особенности над его красными волосами. Образованный человек отвык насмехаться над недостатками внешности и для него красные волосы не являются объектом для насмешки. Но над красными волосами продолжают насмехаться гимназисты и простой народ, а также еще в процессе выборов общественных и парламентских представителей. А эта острота гр-на N. искуснейшим образом дала нам, взрослым и чутким людям, возможность смеяться, как гимназисты, над красными волосами историка X. Это, конечно, не было целью гр-на N. Но весьма сомнительно, что кто-нибудь, создающий свою остроту, может точно знать ее цель.
Если в этих случаях препятствие для агрессивности, обойденное с помощью остроты, было внутренним — эстетический протест против ругани, — то в других случаях оно может быть чисто внешнего происхождения. Таков случай, когда светлейший князь, которому бросилось в глаза сходство его собственной персоны с простым работником из его имения, спрашивает, служила ли его мать когда-либо в резиденции; а находчивый ответ на этот вопрос гласит: «Мать не служила, зато там служил мой отец». Работник хотел бы, конечно, осадить наглеца, который осмелился позорить таким намеком его матерь. Но этот наглец — светлейший князь, которого он не смеет ни осадить, ни оскорбить, если хочет сохранить себе жизнь. Значит ли это, что нужно молча задушить в себе обиду? К счастью, острота указывает безопасный путь отмщения, принимая этот намек с помощью технического приема унификации и адресуя его нападающему светлейшему князю. Впечатление остроты настолько определяется здесь тенденцией, что мы при наличии остроумного ответа склонны забыть, что вопрос нападающего сам остроумен из-за содержащегося в нем намека.
Внешние обстоятельства так часто являются препятствием для ругани или оскорбительного ответа, что тенденциозная острота особенно охотно употребляется в случаях осуществления агрессивности или критики лиц, вышестоящих или претендующих на авторитет. Острота представляет собой протест против такого авторитета, освобождение от его гнета. В этом же факте заключается и вся прелесть карикатуры, по поводу которой мы смеемся даже тогда, когда она малоудачна, потому только, что ставим ей в заслугу протест против авторитета.
Если мы будем иметь в виду, что тенденциозная острота весьма пригодна к нападению на все большое, достойное и могущественное, которое защищено от непосредственного унижения внутренними препятствиями или внешними обстоятельствами, то мы должны будем прийти к особому пониманию некоторых групп острот, высказываемых малообразованными, бессильными людьми. Я имею в виду истории с посредниками брака, с некоторыми из которых мы познакомились при исследовании разнообразных технических приемов острот по смыслу. В некоторых из них, например, «Она глуха также» и «Разве можно доверять этим людям что-нибудь!» посредник высмеивается, как неосторожный и оплошный человек, который становится комичным потому, что у него как бы автоматически вырывается правда. Но согласуется ли наше знание о природе тенденциозной остроты и степень нашего благоволения к этим историям с убожеством лиц, над которыми, по-видимому, насмехается острота? Достойны ли эти персонажи остроумия? Не обстоит ли дело, скорее, таким образом, что остроумие лишь выдвигает вперед посредника, чтобы попасть в нечто более значительное? Что оно, как говорит пословица, целит в бровь, а попадает в глаз? Такой трактовки фактически нельзя исключить.
Вышеизложенное толкование историй о посредниках может быть продолжено. Правда, мне не нужно вникать в них, я могу довольствоваться тем, что буду видеть в этих историях шутки, и отказать им в названии остроты. Существует, следовательно, и такая субъективная условность остроты. Мы теперь обратили на нее внимание и должны будем впоследствии исследовать ее. Она утверждает, что только то является остротой, что я могу считать остротой. То, что для меня является остротой, для других может быть только комической историей. Но если острота допускает это сомнение, то причина этого лежит лишь в том, что она имеет показную сторону; в нашем смысле — комический фасад, которым вполне насыщается взгляд одного человека, в то время как другой человек может сделать попытку рассмотреть, что находится позади этого фасада. Может возникнуть также подозрение, что этот фасад предназначен для того, чтобы ослепить испытующий взгляд, что такие истории, следовательно, что-то скрывают.
Во всяком случае, если наши истории с посредниками — остроты, то они из лучших, так как за своим фасадом скрывают не только то, что им нужно сказать, но и то, что они хотят сказать нечто запретное. Продолжение же такого толкования, которое открывает скрытый смысл и разоблачает тот факт, что эти истории с комическим фасадом являются тенденциозными остротами, было бы следующим: каждый, у кого в неосторожный момент вырывается правда, фактически рад тому, что он освободился от необходимости притворяться. Это верное и глубоко психологическое положение. Без такого внутреннего согласия никто не позволит одержать верх над собой автоматизму, который выявляет здесь истину[53].
Но этим самым смешная личность шадхена превращается в достойную сожаления, симпатичную личность. Как должен блаженствовать, наконец, человек, который может сбросить ярмо притворства, когда он пользуется удобным случаем, чтобы выкрикнуть последнюю долю истины! Как только он замечает, что дело проиграно, что невеста не нравится молодому человеку, он охотно обнаруживает, что она имеет еще один, скрытый недостаток, которого не заметил претендент на руку невесты. Или он пользуется поводом и приводит вместо детали решительный аргумент, чтобы выразить этим свое презрение людям, в пользу которых он работает: «Скажите, пожалуйста, разве кто доверит этим людям что-нибудь!» Здесь ирония падает и на родителей, только вскользь упомянутых в этой истории и считающих позволительным подобное надувательство, лишь бы во чтобы то ни стало выдать замуж свою дочь; и на убожество девушек, которые позволяют себе выходить замуж при подобных обстоятельствах; и на недостойность браков, имеющих такие прелюдии. Посредник является тем именно человеком, который может дать выражение такой критике. Он в большинстве случаев знает об этих злоупотреблениях, но не должен говорить о них вслух, потому что это бедный человек, который может добывать средства к жизни только если не будет пренебрегать такими злоупотреблениями. Но в подобном же конфликте находится и дух народа, создавшего эту и ей подобные истории. Люди знают, что святость браков в большой мере страдает от порядка их заключения.
Вспомним также и о замечании, сделанном нами при исследовании техники остроумия. Оно гласит, что бессмыслица в остроте часто заменяем насмешку и критику в мыслях, скрывающихся за нею.
И в этом, кстати, работа остроумия сходна с работой сновидения. Мы видам, что это положение вещей здесь снова подтверждается. Что насмешка и критика относятся не к личности посредника, который в предыдущих примерах является только козлом отпущения остроумия, будет доказано рядом других острот. В них посредник является, в противоположность этим остротам, мыслящей личностью, способной на самый замысловатый поступок. Это истории с логическим фасадом вместо комического и софистические остроты по смыслу. В одной из них посредник прекрасно знает, как ему вести диспут о недостатке невесты — ее хромоте. Это, по крайней мере, «готовое дело». Другая женщина, со здоровыми конечностями, подвержена постоянной опасности сломать себе ногу, после чего придут болезнь, боли, расходы на лечение, которые можно сэкономить, женившись на уже готовой хромоножке. Или в другой истории посредник находит возражения на целый ряд указываемых претендентом недостатков невесты. На каждое указание в отдельности он приводит веские аргументы, чтобы при указании на дефект, который не может быть ничем скрашен, возразить: «А что же вы хотели? Чтоб она не имела ни одного недостатка?». И тогда кажется, будто от прежних возражений не осталось никакого неблагоприятного впечатления. Нетрудно в обоих примерах указать на слабое место в аргументации. Мы сделали это и при исследовании техники. Но теперь нас интересует нечто другое. Если речи посредника придается такая строгая логическая видимость, которая при тщательной проверке оказывается только видимостью, то истина скрывается в том, что острота указывает на правоту посредника. Мысль не решается серьезно признать за ним правоту, заменяет эту серьезность видимостью, которую создает острота, но под видом шутки часто кроется серьезность. Мы не ошибемся, если признаем за всеми этими историями с логическим фасадом, что в них серьезно относятся к тому, о чем утверждается с намеренно несерьезным обоснованием. Лишь это применение софизма для скрытого изображения истины придает ему характер остроумия, который зависит, следовательно, главным образом от тенденции. Следует указать на то, что в каждой истории жених действительно оказывается в смешном положении: он тщательно выискивает отдельные преимущества, которые являются, однако, ненадежными. И при этом забывает, что он должен быть готов взять в жены смертную женщину с неизбежными недостатками. И единственным качеством, которое делает приемлемой для него эту женщину, является взаимное расположение и готовность к исполненному любви приспособлению. А о нем-то нет и речи в этих торгах.
Содержащееся во всех этих примерах высмеивание претендента на брак, причем посредник играет только пассивную роль рассудительного человека, выражено в других историях гораздо отчетливее. Чем нагляднее эти истории, тем меньше техники остроумия содержится в них. Они являются только как бы пограничным случаем остроумия, с техникой которого у них имеется лишь одна общая черта — фасадное образование. Но из-за той же тенденции и сокрытия ее за фасадом им присущ в полной мере характер остроты. Бедность техническими приемами делает, кроме того, понятным, почему многие остроты этого рода не могут быть без особого ущерба лишены комического элемента жаргона, который действует подобно технике остроумия.
Такова следующая история, в которой, несмотря на признаки тенденциозного остроумия, абсолютно нет его техники.
«Посредник спрашивает: «Чего вы требуете от вашей невесты?» Ответ: «Она должна быть красива, богата и образована». «Хорошо, — говорит посредник. — Но из набора этих качеств я составлю три партии». Здесь выговор сделан мужчине прямо, он больше не облачен в форму остроты.
В приведенных до сих пор примерах замаскированная агрессивность направлялась еще и против лиц (в остротах о посредниках — против сторон), которые участвуют в церемонии заключения брака: невесты, жениха и их родителей. Но объектами нападок остроумия в такой же мере могут быть и социальные институты, и лица (поскольку они являются носителями этих институтов), и уставы морали, религии, мировоззрения, — те, кто пользуется таким уважением, что возражение против них не может быть сделано иначе, как под маской остроумия, а именно остроты, скрытой за своим фасадом. Темы, которые имеет в виду такая тенденциозная острота, могут быть немногочисленны, но ее формы и облачения крайне разнообразны. Я думаю, что мы правильно поступим, обозначив этот вид тенденциозного остроумия особым названием. А какое название подходит для этого, выяснится после того, как мы истолкуем некоторые примеры этого вида.
— Я вспоминаю две истории: об обедневшем гурмане, который был застигнут при поедании «семги с майонезом», и о пьянице-учите-ле. Мы их изучили как софистические остроты, возникшие путем передвигания. Я продолжаю их толкование. Мы уже слышали с тех пор, что если видимость логичности относится к фасаду истории, то мысли (скрывающиеся за фасадом) хотели бы серьезно сказать: этот человек прав. Но в силу возникающего противоречия они не решаются признать за человеком правоту иначе, чем в одном пункте, в котором нетрудно доказать его неправоту. Избранная «острота» становится настоящим компромиссом между его правотой и неправотой. Это, конечно, не является решением вопроса, но соответствует конфликту в нем самом. Обе истории просто носят эпикурейский характер. Они говорят: «Да, этот человек прав. Нет ничего более важного, чем наслаждение, и совершенно безразлично, каким образом люди доставляют его себе». Но это звучит ужасно безнравственно и фактически это не совсем хорошо. Но в основе его лежит ничто иное, как «Сагре diem» поэтов, которые ссылаются на непрочность жизни и на бесплодность добродетельного отречения от мирских благ. Если на нас так отталкивающе действует идея, что человек в остроте «о семге с майонезом» должен быть прав, то это происходит только из-за иллюстрации истины наслаждениями низшего рода, что кажется нам совершенно излишним. В действительности, у каждого из нас были минуты и целые периоды в жизни, когда мы признавали за этой жизненной философией ее права и ставили на вид моральному учению, что оно умеет только требовать, не давая никакого вознаграждения. Теперь мы больше не верим в ссылки на потусторонний мир, где вознаграждается всякий отказ от земных радостей. (Впрочем, в нашем мире очень мало набожных людей, если за отличительную черту верования принять отречение от мирских благ.) И сейчас «Сагре diem» («Лови день») стало серьезным лозунгом. Я охотно отсрочил бы удовольствие, но разве я знаю, буду ли я завтра еще в живых?
«Di doman’ поп с’ё certezza» (Лоренцо Медичи).