2.1. Созидание как избыточный ответ на препятствие16
2.1. Созидание как избыточный ответ на препятствие16
Две тысячи лет христианства отучили нас понимать созидание как человеческое событие, поместив его среди абсолютных идей: Создатель – это исключительно тот, кто создает все вещи из ничего.
Такое использование слова сделало созидание недоступным для нашего понимания, ограничив его тем, во что можно только верить.
Возвращение идеи созидания применительно к ущербным и ограниченным человеческим действиям – это поиск первоначального смысла, который необходимо открыть.
Creo по-латыни означает произвести, породить, вырастить. А cresco (итальянский: crescere – расти) – это слово, от которого creo происходит и дифференцируется, образуя переходную форму: я расту, cresco; говоря же creo, я созидаю, я указываю на рост, направленный на нечто отличное от меня. Позднее, в эпоху христианства, идея созидания претерпевает смещение смысла и получает теологический оттенок. Похожее изменение смысла происходит в греческом языке Нового Завета, где свое значение меняет глагол kt?zo17. Аналогичное явление в более позднюю эпоху демонстрирует немецкий язык. Сегодня глагол sch?pfen означает созидание из ничего. Корень этого глагола – общий с schaffen, который имеет более общее значение – произвести, породить, сделать – и в свою очередь демонстрирует свое античное происхождение, связанное с schaben (лат.: scabo) – скоблить или скрести, то есть одна из первых и наиболее общих форм работы с инструментом. Таким образом, созидание как прерогатива высших сил присутствует в европейских языках не как первоначальное значение, а как «теологическое отклонение», привнесенное христианским мышлением, которое вырабатывало категории сверхъестественного.
Монотеизм отличается от политеизма присутствием бога-создателя не менее, чем его единственностью. И мы не можем исключить, что первый постепенно перевешивал второго, по мере того как человек осознавал идею созидания, в отличие от простого делания. Испугавшись вытекающих из нее следствий, вместо того чтобы дать ей место в собственной душе, верующий спроецировал ее на небеса, где уже обитал бог благой и милосердный, не похожий на олимпийских богов, жестоких и завистливых.
То, что мы назвали «теологическим смещением», изменило идею созидания. Вместо акта ограниченного действия, которое восполняет то, что стирает время (которое управляет круговоротом вещей), появился революционный акт, часть необратимого процесса по изменению и улучшению, в котором возникает то, чего раньше не было.
Говоря о творческом или интеллектуальном созидании, мы восстанавливаем созидание как событие, относящееся к человеку; а этимологически – преимущественно как человеческий рост. В то же время мы замечаем, что необходимо освободить его от одностороннего понимания только как позитивного акта. Такое упрощение превалирует до тех пор, пока созидание доверено Богу, которого христианское учение представляет только как добро. Возвращая способность созидать человеку, мы хотим обнаружить также созидательные основы страсти, одиночества и в более широком смысле затруднений и блужданий человеческой души.
Так же как любое растение вырастает из земли и грязи, любые роды происходят в крови и боли. Создание человека сопровождается не триумфальными маршами, а прерывистыми звуками и молчанием.
Попробуем выразиться по-другому. Сегодняшняя цивилизация, в отличие от античных времен, изучает собственное развитие в терминах не теологии, а антропологии. Не как дар божий, а как рост человека. Понятие созидания переживает «антропологическую реставрацию»: оно замыкает свой цикл, возвращаясь от Бога к человеку. В этом смысле психическое созидание открывает внутренний божественный ресурс субъекта. Но поскольку, в отличие от Бога, человек несовершенен и слаб, корни созидания все чаще скрыты в страданиях субъекта, и связь между этим происхождением и творческим ответом, время, которым пренебрегает или которое выделяет только поэт18, постепенно становятся предметом исторического или психоаналитического изучения.
Вследствие этого становится более органичным и углубленным анализ известного издавна факта: бытие, то есть созидание, не является постоянным потоком, а всплесками, которым предшествуют паузы и внешнее бездействие.
Генри Элленбергер, автор наиболее полного исследования о происхождении психологии бессознательного19, ввел и разработал (исходя из концепций романтической медицины) идею о «творческой болезни» для объяснения эволюции работ Фрейда, Юнга, Ницше и Фехнера20 (по материалам их биографий). Согласно этой концепции, в болезни (или, точнее, в состоянии продуктивной остановки и экзистенциальной дезориентации, которое у неординарных личностей недостаточно назвать депрессией) проявляется не только упадок и не просто страдание (которое мобилизует силы для возвращения на прежний уровень), но также и основная точка роста и освобождения, по окончании которого индивид не возвращается к состоянию, предшествовавшему болезни, а стабильно переходит на высшую ступень.
По контрасту с продуктивными ценностями, к которым мы привыкли, страдание получает здесь позитивную оценку: оно представляет собой не последнюю стадию потери всего, а начальную ступень приобретения. Аналогичным образом одиночество, которое сегодняшняя позиция социальной активности обесценивает, является не конечной точкой заброшенности, а начальным условием для открытия величайшего присутствия – божественного; и не в меньшей степени для открытия созидательного начала, отличного от Эго, которое в современных понятиях является продолжением этого присутствия.
Если даже утрата Бога и разочарование миром заставили умолкнуть звучание божественного Слова и развеяли его облик, соответствующее чувство не исчезло, а стало более личным, изолированным от шумных зрелищ, которыми масс-медиа заполняют образовавшуюся пустоту.
В лирическом стихотворении Рильке (Осень) вся земля падает с небес в темноту и одиночество. Бог больше не небесное всеприсутствие, а невидимая рука, направляющая это падение. Бог – падение, а не подъем.
Современный религиозный опыт настолько противоположен мирской суете, что переживается вдали от нее. «Religion is what the individual does with his own solitariness… and if you are never solitary you are never religious» (Религия – это то, что индивид делает со своим одиночеством… и кто никогда не бывает одинок, никогда не религиозен)21. Трансформированный таким образом религиозный опыт теряет признаки встречи с всеобщим, славным, всемогущим. Это сокровенный опыт, переживаемый при определенных условиях. Плод экзистенциального тупика, изоляции, ограниченный во времени и в пространстве душевного мира, таков он и в осознании. Тот, кто его испытывает, не может знать, является ли живительная встреча, которая помогает преодолеть остановку, всего лишь метафорой движения души или особым проявлением другого бытия.
Иными словами, «творческий больной», который возобновляет движение после ступора и растерянности, не признает сегодня свое психологическое восстановление за результат божественного вмешательства; он не знает, обрел ли он в себе «креативность» или искру божью, вложенную в него Создателем.
По сравнению со временами, когда христианство управляло всеми аспектами жизни, а художник или артист чувствовал себя осененным божественным вдохновением, посвящая свое творчество почти исключительно религиозным темам, его чувство сейчас бесконечно более одиноко и, соответственно, повторяя вслед за Уайтхедом эту внешне парадоксальную мысль, более религиозно.
В своем одиночестве современная творческая личность ближе к своим собратьям дохристианской эпохи, чем к традиционному христианину. В противоположность иудейско-христианскому миру, где Бог справедлив и милосерден, где человек создан по его подобию, чтобы заселить землю, и где Христос – идеал, божество классического политеизма не претендовало на доброту и не нуждалось в ограничениях.
Оно было, словами Геродота, phthoner?n te kaitarak?des, завистливым и полным страстей (История, I, 32): счастье, красота, творческие способности охранялись им и давались человеку только в исключительных случаях и на ограниченное время. Любая попытка достичь нового и постоянного блага, как в случае с Прометеем, наказывалась божественной местью.
С тех пор как западный монотеизм избрал сначала один народ и затем все человечество, чтобы передать свое слово и свой образ, чтобы задать цель истории и учредить веру в лучшее, человек услышал, что его призывают производить, завоевывать души и земли, получать знания и верить в прогресс. Даже сегодня западный человек, хотя Бог и исчез из его ценностей, повторяет, почти вынужденно, это движение экспансии и роста: идея, которая означает, повторим, божественное созидание, преобразованное в человеческие формы.
Народам Востока и Юга неведома альтернатива двух путей, и они не противопоставляют путь постепенного истощения своей культуры ее переустройству по образцу западной модели, повторяя тем самым отношения между Яхве и его иудейско-христианским Адамом. В действительности позитивистский, светский и технологичный мир полуосознанно продолжает вдохновляться христианским оптимизмом в той мере, в какой хранит добро и верит в лучшее и в прогресс; но в то же время он отрицает всю совокупность ценностей христианства и великих религий, которые придавали смысл также боли, злу, смерти.
Болезнь, страдание, смерть для сегодняшнего светского мира – не сущности, с которыми можно вести диалог и задавать им вопросы в поисках смысла, но простое отсутствие: исчезновение соответственно здоровья, благополучия и жизни. Как известно, некогда люди умирали у себя дома, обмениваясь важными словами со своими близкими, сегодня умирают в больнице за ширмой; умирающий более не субъект, который раздает указания и делится мудростью в самый торжественный момент, а лишь объект медицинских технологий. Упорство медицины не признает самого простого ограничения, установленного природой. Не подлежащий обсуждению миф прогресса выражает себя в метастазах технического применения и постоянных нововведений, сопровождаемых страхом пустоты в любой ее форме. Приобретение имеет смысл, но его не имеет потеря, рассматриваемая только как пространство для заполнения. И смерть теряет свой смысл, когда становится не переходом, а простой потерей жизни.
Представим теперь все сказанное в виде схемы, собрав воедино все парадоксальные качества, которые сегодня описывают процесс созидания.
С одной стороны, это освобождение общества от влияния церкви и закат христианства как разделяемой всеми практики.
Все это лишает творческую личность традиционного союза с Богом, возвращая слову «созидание» непереходное и более слабое значение, подобное первоначальному, когда оно приравнивалось к «росту». Таким образом, это погружает творца в двойное одиночество, отправляя его вперед, на неисследованные земли, где Создатель более не направляет его, или назад, в область дохристианских суеверий, где боги не доверяли и завидовали любым счастливым приобретениям человека.
С другой стороны, мы встречаем выдающиеся формы художественной и культурной чувствительности, которые привлекают внимание к процессу творчества как самостоятельному факту, обнаруживая со всей очевидностью его сложный облик.
В каждом обществе рост осознания того факта, что истинные богатства в его распоряжении (в широком смысле – это богатства культурные), породил беспрецедентную оценку творческих процессов в себе, не воспринимаемых более только как проявление божественной воли Создателя, или как внутренняя составляющая художественного движения, или просто как этап, необходимый для технологического прогресса. И поскольку глубинная психология играет центральную роль в этом критическом осмыслении, креативность все более культивируется как сложное неделимое единство, имеющее и клиническое значение, в моменты остановки перед препятствием, длительной пустоты и переживаемого молчания, по окончании которых изливается поток новых творений (творческая болезнь).
Третьей стороной является культура прогресса, которая, будучи повсеместно довлеющей, ограничивает рассмотрение креативности во всей ее сложности, о которой только что говорилось. Все в большей степени культура прогресса отказывается признать ценность пустоты, потери, паузы на раздумья или страдания внешне непродуктивной; и лишает значения опыт предела и саму смерть, которая представляет естественный прототип такого опыта. Следуя такой односторонности, она искусственно расщепляет единство процесса созидания, из которого берет только конечный аспект приобретения. Лишенное корней и процессуального аспекта, созидание предстает как появление горящей лампы в темноте, как насыщение без чувства голода и аппетита, как путешествие, состоящее из приезда без отъезда и пути.
Если мы подумаем о творческом процессе во всей его сложности, сможем подтвердить, что, в отличие от божественного созидания (которое порождает вещи из ничего, заявляя о цели, но не о мотивации), созидание человеческое всегда имеет истоки. Оно является ответом на препятствие, который не ограничивается его преодолением или уничтожением, ведь в этом случае мы можем говорить только об адаптации и приспособлении. Когда препятствие преодолено, в руках человека окончательно остается созидание, cre-azione, или, более скромно и правильно этимологически, рост, crescita.
Чтобы показать процесс иным образом, мы можем также сказать, что созидание – не игра с нулевым итогом: в отличие от адаптации, которая исчерпывается с устранением препятствия, оно оставляет позитивный след.
Эта концепция креативности, связывающая ее происхождение с препятствием и страданием, цель – с утверждением человеческой уникальности, которая с ними сталкивается, и смысл – с избыточностью ответа на препятствие, будь то божественная искра или плод цивилизации, может быть предложена как точка равновесия между двумя частичными интерпретациями.
Справа от нее находится теологическая точка зрения, исторически устаревшая, где любой конец был известен заранее и предопределен божественным разумом, где человек мог открывать, но не создавать. Слева от нее находится светский материализм, где созидательная человеческая мысль подчиняется причинам, но не побуждается целями: точка зрения, более близкая к требованиям научно-технического прогресса, но не задающаяся вопросами о смысле созидания.
Чтобы подчеркнуть значение и актуальность этой процессуальной модели (препятствие – созидание), можно указать на функцию, которую аналогичные модели выполняют как в исторических науках, так и в глубинной психологии.
Своими двенадцатью томами Изучения истории Арнольд Тойнби сделал наиболее известное и монументальное усилие в универсальном прочтении истории22. Центральным ключом и объяснением происхождения любой цивилизации для Тойнби служит схема challenge-response (вызов и ответ). Культурное общество рождается там, где природные условия или давление соседних народов бросают человеку вызов, на который его творческое начало успешно реагирует23. Естественно, это происходит только при определенных условиях. Если вызов ограничен, он не стимулирует ум, как во многих тропических областях, где природа обеспечила человека постоянным питанием и подходящей температурой. Если вызов слишком силен, ответ почти полностью исчерпывается обеспечением условий, необходимых для выживания, как произошло у эскимосов.
Схема «вызов – творческий ответ» особенно явно проявляется в Греции, крайне изрезанный ландшафт которой способствовал совместному обитанию населения на ограниченных территориях, побуждая их к путешествиям и открытиям. Природа Греции порождала разнообразные плоды, но также на ограниченных участках, стимулируя тем самым любопытство и интерес к торговле, обмену, транспорту и манипуляциям с товарами.
Здесь не место для развития и углубления этой идеи, спорной, но несомненно плодотворной; заметим, что даже самый суровый критик Изучения истории, Ортега-и-Гассет, воздал ей хвалу24. Вскользь можно отметить некоторую аналогию с дарвиновской моделью, предложенную самим Тойнби: точно так же как выживают более изменчивые виды, готовые ответить на любые средовые изменения (человек, мышь), и исчезают более специализированные виды (доисторические животные), так и цивилизации находят своих продолжателей, которые развивают наибольшее количество различных аспектов культуры (Афины, согласно знаменитой эпитафии Перикла), а те цивилизации, которые концентрируются на одном аспекте, исчезают (Спарта и ее монокультура войны).
Крайне важно подчеркнуть то, что создание цивилизации предстает в этой схеме игрой с ненулевым итогом: на вызов извне человек реагирует ответом, который не ограничивается устранением вызова, а дополнительно предоставляет создание или рост, составляющие семя всего последующего развития общества.
Переместив теперь наше внимание с истории на глубинную психологию, остановимся на самой оригинальной из концепций символа в этой области, принадлежащей Юнгу.
В отличие от Фрейда, для которого символ прикрывал цензурируемую реальность (например, сексуальный орган в образах сновидения), по Юнгу, символ должен пониматься как оригинальный продукт бессознательного, имеющий собственное значение. Он непереводим в другой, стоящий за ним объект, который нужно определить: он представляет собой наилучшую презентацию реальности, которая не может быть описана иным образом. Согласно Юнгу, то, что Фрейд называет символом, в действительности является знаком: условным образом, который исчерпывает все свое значение и служит указанием на нечто иное. (Следуя предложенной ранее формуле, можно сказать: это игра с нулевым итогом.) Юнгианский символ, напротив, соответствует творчеству автономной, сложной и никогда до конца не анализируемой психики. Он выполняет «трансцендентную функцию». Захваченный неврозом и связанный амбивалентностью субъект часто возобновляет движение, руководствуясь не сознательным выбором (по определению, невозможным в амбивалентности), а вовлекаемый интуицией третьего пути, синтезом двух путей, по отдельности не осуществимых, производимым символом. Символом, который вмещает в себя оба пути и переносит их на более высокий (или, если хотите, более глубокий) уровень; где, как легко догадаться, родство между понятиями син-тез и сим-вол вовсе не случайно. По этой, достаточно понятной, причине юнгианской анализ нацелен не столько на разбор и расшифровку символа, сколько на определение его ценности, чтобы «оседлать» волну психической энергии, которая обычно его сопровождает (например, при вторжении особенно волнующих образов из сновидений). У нас нет возможности подробнее обсудить намеченную проблему. Если вернуться к нашей схеме, необходимо заметить, что юнгианской символ – это не игра с нулевым итогом (в отличие от символа Фрейда), а дополнительное и определенное созидание: оно не исчезает в момент обнажения скрытой истины; и в той мере, в которой оно примиряет два противоположных устремления, оно не завершается тем, что становится их алгебраической суммой. Оно преобразует их, создавая новый факт.
Этой теоретической концепции соответствует клинический подход, который отвергает как недостаточные те виды терапии, которые нацелены на простое восстановление здоровья (игра с нулевой суммой между болезнью и лечением). Эта концепция, преодолевая само понятие выздоровления, предвосхищает зарождение чего-то большего, чем антипсихиатрия; она предлагает в качестве модели процесс индивидуации, персональное и непрограммируемое конструирование, где встреча с психической болезнью – вызов, который стимулирует реализацию своих возможностей, и индикатор, указывающий на болезнь не как на сущность, которую нужно уничтожить, а как на отсутствие того, чем субъект может стать или что может вырастить в себе. И всякий раз мы встречаемся с активным остатком или созиданием, которое «больной» постоянно выносит на свет, отвечая болезни.
В обществе, которое устраняет сакральность и снимает любые ограничения, в особенности страдание и смерть, креативность как ответ на ограничение и препятствие не только служит для их преодоления, но и создает новый смысл, возвращая ценность болезненному опыту жизни.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.