4.2. Другой Эдип78
4.2. Другой Эдип78
Царь Эдип, помимо всего прочего, может рассматриваться как драматический символ столкновения двух ментальностей, существовавших в Древней Греции и ее же погубивших, ментальностей, которые затем были возложены на плечи последующих цивилизаций. С одной стороны, есть старая культура, где истина была мифом, тайной, глубоким, нерационализируемым эмоциональным переживанием, уважением к неопределенности и ужасом перед бесконечностью. С другой – знание и сознание, которые хотят безостановочно совершенствоваться; истина, понимаемая как продукт рационального мышления, которое развивается за счет эмоций; одним словом, h?bris, который именно во времена Софокла бурно развивался в когнитивном плане, с переходом от мифа к философии, и в политическом плане, с падением самодостаточных городов-государств (p?leis) и началом имперских завоеваний. Эти два полюса, разрывающих истину на части, представлены фигурами царя Эдипа и предсказателя Тиресия.
В отношении Эдипа мы можем сказать следующее: этот трагический герой не страдает от сексуальной проблемы. Эдипа не привлекает мать. И не только потому, что он не знает, что Иокаста – его мать, а потому, что женится он на ней лишь затем, чтобы стать царем. Эдип страдает от проблемы знания. Он хочет ясности, хочет определенности, пытаясь рационально реконструировать события с талантом современного следователя, который должен раскрыть загадку преступления. Однако вместо загадки он встречает тайну: первую можно победить разумом, вторая в трагической, недоступной разуму глубине объединяет античную драму и современную тревогу. По моему мнению, анализ занимается изучением трагедии более чем какого-либо другого литературного жанра именно потому, что чувствует в ней это общее, непобедимое и таинственное начало.
Я прослежу в основных чертах сюжет драмы в поисках длинной нити, из которой материализуется столкновение Эдипа с Тиресием. Софокл предупреждал, конечно, что эта история в своем развитии отталкивалась от рациональности и h?bris’а. На это новое высокомерие разума он отвечает, что истина не равна знанию: жить в истине – значит признавать, что тайна имеет не только функцию сокрытия, но и собственное неизменное значение.
«Как ужасно знать, – говорит Тиресий, – когда знание не приносит пользу тому, кто им обладает» (315–316).
Тот, кому знакомо это различие, немедленно сопоставит с этой идеей тайны юнгианское понятие символа, понимаемого как оригинальный и креативный продукт бессознательного в противопоставлении скрывающему символу Фрейда, который Юнг предпочитает называть знаком.
Так же как неинтерпретированный символ может содержать более высокий смысл, чем данный в объяснении, упрощаемый при расшифровке в силу несовершенства речевого выражения, так и жизненный смысл тайны может сохраняться именно в ее туманности и двусмысленности, которую стремятся устранить лишь ограниченные умы.
Столкновение между упомянутыми двумя полюсами в Царе Эдипе – это не только конфликт двух ментальностей, представляющих разные эпохи, которые сменяют друг друга: это также эмблема вневременной внутренней динамики, где стремление к рациональному знанию перетекает в h?bris познания (по Юнгу, прототип всех грехов современного человека), приводящий к наказанию самого себя. Любая слишком односторонняя тенденция в сознании рано или поздно вызывает к жизни свою противоположность (энантиодромия); и к этому психологические компоненты приходят вместе с историческими обстоятельствами, неразделимо переплетаясь между собой.
Рациональность как исключительная вера только внешне предстает как превосходство, контролируемое интеллектом: в ее основе лежит пагубная страсть к срыванию покровов, которая, опираясь только на свою рациональную «истину», может привести к слепоте.
В начале драмы Эдип торжественно клянется найти убийцу Лая и вместе с этим обещанием заявляет о своей субъективной и психологически бессознательной цели: «…не из любви к далеким родителям я хочу сразиться с этим воплощением порока, но из любви к себе самому. Тот, кто его убил, теми же руками может убить и меня» (139–140).
Мы, слушая эти слова и уже зная, что убийца и царь Эдип, который его ищет, – это одно и то же лицо, угадываем в этой идентичности субъекта с объектом внутреннюю проблему: согласно принципу энантиодромии, тот, кто слишком отождествляется с персоной (со своей социально одобряемой ролью), становится жертвой тени (собственных социально неприемлемых импульсов). Эдип полностью сжился с ролью царя-судьи, он призывает на свою сторону бога (Аполлона) и мертвого царя, проклиная виновного (244–245); он говорит о покойном как о «лучшем царе» (257); и мы, слушатели, зная, что Лай отнюдь не являлся светлой фигурой, уже боимся этой неестественной экзальтации, которая бессознательно дополняется ужасной истиной факта, когда Эдип провозглашает, что будет сражаться за Лая, как если бы то был его собственный отец (264).
Дальнейший конфликт между Эдипом и Тиресием – это непримиримое столкновение между двумя видами знания: Эдип насмехается над слепотой прорицателя (388), тот же говорит, что у Эдипа есть глаза, но он не видит зла: соответственно, он их потеряет (414). Первый имеет преимущество ясного разума (gn?me), с помощью которого он победил Сфинкса (398); второй допускает, что сложная природа его знания может выставить его глупцом (mor?s, 436) в глазах рационалиста.
Слушатель не может не заподозрить в Эдипе раздражающую односторонность, типичную для h?bris’а, и его мысли возвращаются к тайне Сфинкса: да проник ли Эдип в тайну или всего лишь разгадал загадку? Раскрыл ли он смысл знака или убил символ? Этот слушатель помнит, что разрушительное присутствие Сфинкса подчинялось женскому началу, кастрирующему и ужасному: он был послан богиней Герой. Эдип, конечно, не устранил нависающую над Фивами угрозу: и также, правдой является то, что во время его царствования город опять же не избежал божественного гнева. Эдип же, не касаясь более глубокой тайны, просто нашел рациональный ответ на вопрос, так, походя, – как человек, который без лишних эмоций побеждает в «Неделе загадок».
Эдип занимается поиском решений, которые имеют смысл только в своем проявлении; Тиресий занимается поисками истины, которая не обязательно сообщается как таковая. Отсюда неразрешимый конфликт, потому что эти две формы знания находятся в разных плоскостях и, по-видимому, никогда не встречаются друг с другом. Отсюда бегство Эдипа, когда он начинает подозревать, что некая часть знания, лежащая выше – или глубже, – ему недоступна. Если прорицатель действительно знает, почему же он молчит тогда, в момент смерти Лая? Тиресий не подвластен обычным временным категориям, так же как и нормам позитивного права, согласно которым свидетель, умалчивая об убийстве, становится соучастником. В наших глазах, односторонность мышления Эдипа сливается с его необычной физической односторонностью: Эдип, которому с первых дней жизни связали ноги (что и означает его имя), компенсаторным образом перенес свою жизненную силу в голову.
Но, как мы знаем из аналитического опыта, рациональность, которая упорно защищает собственную одностороннюю позицию, очень быстро превращается в рационализацию: она не освобождает от глубинного ужаса, а преодолевает его, скрывая.
Мать-жена Иокаста олицетворяет женское начало, которое связало ноги новорожденному и теперь снова символически его обездвиживает, препятствует его истинному росту и автономии, возвращая взрослого мужчину в то тело, из которого он вышел младенцем; она рационализирует имеющееся у нее ограниченное знание, чтобы реконструировать прошлое Эдипа и убийство Лая. Она хочет сохранить свое сознание вне хода вещей, отвергая то, что глубинная психика – ее и Эдипа – уже чувствует и от чего предостерегает.
В минуту пророчества она открывает Лаю, что он умрет от руки собственного сына, но Лай был убит бандитами. Что касается сына, как только тот родился, ему связали ноги и бросили в горах. Именно ее откровения, приближающиеся к окончательной истине, используются для подтверждения истины кажущейся: мы встречаем здесь предвосхищение одновременно и структуры современного детектива, и защитных механизмов, которые современная рациональность противопоставляет глубинным эмоциям.
Но когда Иокаста вспоминает развилку (716), где был убит Лай, этот образ воспоминания поражает разум Эдипа. Чем же? Может быть, двумя значениями, всегда присутствующими в одной истине? Добром и злом, которые всегда присутствуют в любом действии? Амбивалентностью, сознательной и бессознательной сторонами, заключенными в психике? Внезапной встречей двух граней символа? Символ, как мы знаем, – это не только продукт современности, это вещь, намеренно разделявшаяся в античности на две части, которые вручались двум далеким друг от друга людям, чтобы однажды, при встрече, они могли восстановить прежнюю связь. Так же как и символ в современной психологии, античный символ являл собой нечто большее, чем сумма двух частей.
Эдип смог стать хорошим и уважаемым царем, только искусственно подавив в себе развилку, оставив за собой право следовать только прямым путем, сохранив неполный и стереотипный образ человека, который знает свою дорогу, без искушений и альтернатив, без встречи с «другим» в самом себе.
В действительности именно на развилке Эдип встречает другого: не только реального другого, отца-врага, но и свою другую часть, убийцу. Отвергнутое прошлое возвращается, как только перейден этот рубеж, на сокрытии которого основывалась односторонность настоящего. Эдип вспоминает о сомнениях в своем происхождении, на которое ему намекал один пьяница, когда он еще жил в Коринфе. Тоскуя и беспокоясь, он направился в Дельфы. Но бог лука и лиры Аполлон не отвечает на вопросы прямо: он амбивалентен, как его атрибуты. На вопрос о прошлом он дал ответ о будущем: ты убьешь отца и женишься на матери.
И тогда Эдип бежал – неважно куда, лишь бы подальше от тех, кого он считал своими родителями. Но теперь мы знаем, что односторонность рано или поздно приводит к парадоксальной встрече с противоположной частью. Так же как активность маниакального пациента, нарушая равновесие, приводит к депрессивной стадии, так и бегство Эдипа от предполагаемого места рождения приводит его именно к настоящим родителям, а его стремление ко все более рациональной точке зрения постепенно искривляет его путь, возвращая его к исходной точке, где царствует тьма, а не свет: к точке, где эмоции более не контролируемы и где слепота не символ, а реальность.
Рациональный h?bris, пусть и сведенный к гротескному самообману, – это тоже чаша, которую он выпил до дна.
Именно того посланца, который откроет окончательную истину, Эдип отправляет к Иокасте, чтобы опустить перед ней завесу, сотканную из частичной истины и недомолвок: старый царь Полиб умер, следовательно, Эдип более не рискует убить своего отца. Создавая эту завесу, Эдип неизбежно вступает еще на один ложный путь, где рационализирующий h?bris трансформируется в специфическую фигуру интерпретирующего h?bris’а, хорошо знакомую тем, кто страдает грехом гордыни в аналитической работе. «Я не убивал Полиба, – говорит Эдип, – если только не утверждать, что он умер от тоски» (969–970). Любой путь хорош, лишь бы сохранить изолированным фрагмент истины, окруженный уловками интеллекта, и избежать вопроса во всей его полноте – вопроса, который неизбежно встает перед любым искателем истины.
С этого момента ход событий ускоряется. Иокаста понимает, что произошло; наконец-то, честная сама перед собой (потому что не столько сексуальные отношения, сколько эта неискренность была истинным грехом обоих), она замыкается в молчании и пытается препятствовать Эдипу. Он все больше отдается во власть неистовой гордыни и, побуждаемый h?bris’ом к знанию любой ценой, позволяет себе предварить события, оставив новый ложный след: «Я хочу знать о своем происхождении. Если я даже окажусь сыном раба, я не буду этого стыдиться, потому что я узнал, что значит быть сыном удачи (tyche)» (1080–1081).
Поскольку Эдип смог возвыситься до звания царя, он верит в субъективную судьбу, почти что созданную им самим, которая может превозмочь трагический и неизменный рок классической традиции. В его речи перед той самой Иокастой, которая говорила о случае как о разновидности неизменности (977), мы слышим почти что лозунги просветителей, предвосхищение концепции свободного суждения. Но у Софокла, чьи намерения связаны с глубиной трагического смысла и враждебны поверхностному интеллекту, это утверждение служит для демонстрации собственной противоположности. Разум и стремление к познанию Эдипа все более окрашиваются насилием; он прибегает к насилию даже против старого слуги, который знает, как родился его царь, но скрывает от него это знание и то зло, которое в нем таится.
Финальное открытие – инцест: неизбежное наказание слишком настойчивого и высокомерного рассудка, насильственно возвращаемого к истокам, символически выражаемая невозможность оплодотворить своим l?gos’ом воистину новую почву.
Задача, которую задал себе Эдип, близка к тем, что ставил перед собой век Просвещения: узнать все, что доступно познанию, чтобы достичь прогресса. Результатом явилась победа мифологического фатума, который лишает смысла успех отдельного человека, чтобы начать все сначала. В этом движении по кругу Эдип утратил великое мифологическое и божественное знание: «Теперь, – кричит он, – я без бога, ?theos» (1360).
Разрушенный собственным познавательным h?bris’ом, Эдип хочет символически наказать себя. Он реагирует иррационально, мифологически, деструктивно по отношению к собственной избыточной рациональности и, завершив энантиодромию, лишает себя возможности видеть.
Пораженным слушателям, античным и современным, история Эдипа сообщает о неизменном принципе: любой человек рискует оказаться на перекрестке, где встречаются истина и рассудок; пускаясь в путь, он должен знать, что при пересечении они не суммируются, а уничтожаются, до тех пор пока из их сплава не возникнет высшее единство символа.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.