15

15

Магнитные буковки на холодильнике складываются в слова. Но это не слова английского языка. Бромд. Туоп. Друш. Кие. Вепдинг. Выглядят и звучат вполне как слова, имеют форму слов. А все же…

Морган хватает меня за руку, тянет вверх, толкая мою руку туда, где на микроволновке лежит упаковка попкорна.

— Ты чего хочешь, Морган?

— Чего-хочес-Молган.

— Что ты хочешь? Скажи папе.

— Скази-папе.

— Сам скажи. Своими словами скажи. Что это? — показываю я.

Нет, никак.

— Морган!.. Морган, посмотри на меня, дружок. Посмотри на папу.

Он упорно смотрит куда-то в никуда.

— Морган? Посмотри на папу. Взгляни на папу. Посмотри. На. Папу. Можешь ты сказать «попкорн»? Поп-корн. Ну, скажи «попкорн» ради папы.

Я аккуратно держу его за подбородок и стараюсь обхватить его лицо с обеих сторон. Теперь оно прямо напротив моего, но глаза все равно ускользают от меня. А он ведь может на меня посмотреть. Он все время делает это. Например, неожиданно взглянет на меня снизу вверх, прямо в глаза, и ведет мой палец к тому слову, с которым ему требуется помощь. Иногда это связано с желанием, чтобы я взял его на плечи, или пощекотал его, или спел ему. А порой он прерывает свое занятие, чтобы просто улыбнуться мне и словно сказать взглядом: «Ты мой папа. Я с тобой».

Но не в этот раз.

— Морган, ты можешь ска…

— Попко, — шепчет он.

Говорит, не глядя на меня. Но все-таки говорит.

Слова иногда просачиваются к нам. «Мороженое». «Телевизор». «Улица». Разок Марк позвал нас с игровой площадки — взволнованный до такой степени, что едва мог говорить. «Он меня назвал по имени. Назвал по имени! Застрял на „лазалке“, ему нужна была помощь, и он сказал: „Марк“!» Слова появляются медленно, по одному. Не предложения, не фразы, только отдельные слова — но все-таки слова, связанные с его желаниями. Занятия в классе Барб и бесконечная «дрессировка» с карточками дома двигают его маленькими шажками вперед — медленно, но заметно. Несколько слов он произносит устойчиво; другие появляются и исчезают. Есть слова, которые мы никак не можем разгадать, а некоторые — не может понять и он.

Вот мы устраиваемся на большой кровати: я сажусь с газетой, а Морган шлепается у меня в ногах и листает страницы книги. Это дорогущий фолиант колоссальных размеров с компиляцией новостей в течение всего двадцатого века — такие обычно распродаются за полцены, как только ажиотаж вокруг нового тысячелетия слегка успокаивается. Это самая большая книга на полке в нашей спальне, и Морган в последнее время стал карабкаться за ней по утрам, выковыривая ее, словно булыжник, с полки, роняя на пол, затаскивая с пола на кровать, а затем методично пролистывая все ее полторы тысячи страниц. В одно прекрасное утро я проснулся под звуки его голоса, объявляющего заголовки декабря 1919 года не хуже радиодиктора. «Сенат проголосовал против Версальского договора». Пауза. «Новый закон ограничил рабочее время детей…»

Сегодня, однако, он читает книгу молча, останавливаясь разве что для того, чтобы погрузить лицо в холодные глянцевые страницы. Вдруг он перебирается через мою газету и хватает меня за пальцы.

— Что ты хочешь, малыш?

— Хочес-хочес, — вторит он эхом.

И тянет мою руку к строчкам книги: ему хочется, чтобы я прочитал заголовок июля 1921 года.

— Ну хорошо. «Де Валера в Лондоне начинает мирные переговоры».

Он упирает мой палец в слово.

— Валера. Валера, — говорю я. Валера-Валера-Валера. Ох… Ты хочешь знать, что это означает. Я… мгм, ох…

Он ждет терпеливо.

— Валера — это человек, — начинаю я. — Это такой дядя, которого зовут Валера.

Я с замиранием сердца ожидаю, что сейчас он, неудовлетворенный неуклюжей «рекурсивной» логикой, снова и снова настойчиво будет тыкать моим пальцем в это слово. Вижу, что он начинает разглядывать следующий заголовок: «Двое итальянских анархистов обвиняются в убийстве». Это еще хуже. Мне не хочется объяснять ему ни одного слова из этой фразы, разве что «двое» и «в». При этом я не очень-то представляю, как можно определить «в». Он, однако, отпускает мою руку: мои услуги больше не нужны.

Огромный мир, буквально с первых приветственных слов людей друг другу, остается для Моргана настолько чужим, что я даже не знаю, как к нему со всем этим подступиться. Ну как бы вы объяснили, что такое война? Или — мир, без представления о котором невозможно объяснить войну? Чтобы рассказать об итальянцах или ирландцах, нужно рассказывать о странах, а это снова означает объяснять, что такое война. А убийство? Говоря об этом, придется поведать, что люди не всегда нормально относятся друг к другу, и… опять про войну, никуда от нее не деться. И за всем этим стоит понятие смерти. Пока ему и жизнь-то довольно трудно представить; а смерть?

Философ Ипполит Тэн[51], наблюдавший в 1876 году за развитием одной девочки, изумлялся: «Ее первым вопросом было — как он говорит? Как кролик говорит? Как птичка говорит? Как лошадка говорит? А как большое дерево говорит? Будь то растение или животное, она относилась к ним как к личностям; хотела узнать, что они думают и говорят». Все в мире для тэновской малышки казалось живым, в ее мире не было ничего мертвого:

Когда у ее куклы оторвалась голова, ей сказали, что кукла теперь умерла. А бабушка как-то сказала ей: «Я уже старая, долго не буду с вами; скоро умру». «А, так у тебя голова оторвется», — был ответ. Она повторяла эти слова несколько раз. Так что, можем мы заключить, в возрасте трех лет и одного месяца для нее смерть была равнозначна отрыванию головы. А на днях садовник убил сороку и привязал ее к верхушке огородного пугала; прослышав о мертвой сороке, девочка захотела на нее посмотреть. «Что же теперь делает сорока?» — спросила она. «Ничего не делает; она теперь не пошевелится уже никогда, она мертвая». — «Ого!» Так мысль об окончательной обездвиженности впервые пришла ей в голову. Позвольте предположить, что люди остаются с этой идеей, и для многих нет никакого другого определения смерти, кроме как связанного с идеей неподвижности. В их представлении где-то там, по ту сторону, неподвижные мертвецы продолжают жить какой-то смутной формой жизни.

Ну, у нас в саду мертвые птицы нигде не висят. А если по телевизору показывают репортаж про какое-нибудь насилие — мы тут же выключаем. Морган никогда не видел оружия — ни настоящего, ни картинок; он вообще не представляет, что это такое. Насилие, смерть, государства, преступники, оружие, войны — обо всех этих понятиях абсолютно невозможно с ним говорить. Мы и не пробовали. Этих реалий для него еще нет.

Дженнифер возвратилась домой, отвезя его в школу: скидывает куртку и туфли со вздохом облегчения.

— Вернулась пешком?

Она кивает. Машины у нас нет; Морган ездит в школу на такси, а Дженнифер возвращается на автобусе или — когда погода хорошая — идет пятьдесят кварталов пешком.

— Эти мои новые туфли явно не для таких прогулок.

— О, это тяжелое обвинение для обуви.

— Ну, по крайней мере они не для пятидесяти кварталов, — она начинает рыскать по карманам одежды в поисках бумажки. — Знаешь, я тут увидела на обратном пути дом на продажу.

Она протягивает рекламный листочек агентства недвижимости: английский готический дом довоенной постройки, с претензией на современность, отделанный уродливым сайдингом, который надо незамедлительно отодрать, с большим травяным двором.

Мы с Дженнифер интересуемся рекламами чьих-то продаваемых домов, как заправские вуайеристы. Хотя у нас уже есть свой. Красивый. Мне нравятся его столетние скрипучие полы; нравится разбираться, как каждые двадцать лет, вновь и вновь, дом менялся согласно прихотям многочисленных хозяев. В нашем доме можно жить на одном этаже, не поднимаясь наверх: так можно прожить в нем целую жизнь и состариться. И я был бы счастлив никогда больше не переезжать.

До тех пор пока…

— Этот дом в объявлении — на две квартиры. Дуплекс.

— Да, я заметил.

— Если мы когда-нибудь соберемся переезжать… я порой думаю, это был бы выход.

— Если кому-то из наших родителей нужно будет жить вместе с нами, то… это имеет смысл.

— Ну да, правильно.

— Да и Морган, вот вырастет он…

— Да. Да.

— Или это может быть местом для гостей. И гараж там есть… Это бы пригодилось.

— Да, так было бы лучше. Возможность дать ему больше самостоятельности, при этом мы ведь будем… Ты понимаешь. Мы-то никуда при этом не денемся.

Через открытое окно гостиной слышно птиц, наверно, так же они пели и двадцать, тридцать, сорок лет назад. Я смотрю на две фотографии на пианино: на одной мы, сбежавшие в Британскую Колумбию[52]: на снимке только мы, сотрудница местного загса, ее помощница, а свидетелями выступают крякающие утки. Парочка малышей, принесших черствый хлеб покормить уток, прерывала тогда хихиканьем наши обеты, что вполне соответствовало происходящему. На другой фотографии, несколько лет спустя, мы на одной из улиц Сан-Франциско; я держу на руках шестимесячного Моргана. Он смотрит прямо в объектив, хотя, возможно, на самом деле он смотрит на поезд, который едет перед нами.

Конечно, я и раньше понимал, что родительство — это на всю жизнь, во всяком случае так должно быть. И все же теперь что-то изменилось. Я думаю о недавнем разговоре с одним специалистом по аутизму; когда речь зашла о том, как живут взрослые аутисты, мне был беззаботно поведан рассказ о сорокалетием аутичном человеке, инженере по компьютерной безопасности, который по-прежнему живет с родителями.

— Наверное, всегда есть возможность устроить жизнь взрослого аутиста вместе с его близкими или рядом с ними, пока они есть, — сказал я тогда.

Мой собеседник поднял бровь, обратив внимание на выбранные мною слова:

— Да нет, это не возможность, — поправил он меня. — Это самая большая вероятность.

Такие слова, наверное, должны произвести шокирующее впечатление. Однако ничего подобного. И на душе, конечно, должно быть очень тяжело, когда осознаешь такие вещи… но нет. Всего-то — не отпускать своего ребенка: да ведь представить это совсем просто!

Итак, вероятнее всего, мы не сможем этого сделать. Даже став более эффективным, более самостоятельным, приобретя все те замечательные качества, которые вы предполагали ему привить, — все равно аутист осознает едва ли половину из того, что происходит вокруг него. Он может становиться объектом чьей-то манипуляции, пренебрегать собственными повседневными нуждами, неожиданно исчезнуть — и никто этого не узнает. Нет, невозможно его просто «послать в большой мир». Вот и живут несколько поколений в одном доме или рядом, в соседних квартирах, как и в те времена, когда ребенок был маленьким. Способный, но странноватый взрослый аутист — этакий классический недотепа, всю жизнь живущий вместе с родителями. Но что действительно странно — то, что в нашем мобильном обществе этот архаичный порядок вещей воспринимается как отклонение.

Я у себя, просматриваю недавно попавшую в руки книгу — «Вокруг света на одной ноге», автобиография Эллери Уолтера 1928 года[53]. Да-да, это ровно то, что и обещает заголовок. Я читаю главу, в которой дело происходит на Фиджи. Наш герой, объявленный «одноногим дьяволом», и его приятель за обедом слышат свистящий звук: «В неверном пляшущем пламени мы увидели длинный жуткий нож, глубоко воткнувшийся в мягкую стену».

И тут я тоже начинаю слышать какой-то свист. И-и-и-ит. Тви-и-и-и-и. И-и-и-и-и-и-и-и. Откуда-то снизу. Спустившись в гостиную, я застаю такую картину: Марк и Дженнифер с улыбкой смотрят на Моргана, который стоит перед телевизором и с маниакальной настойчивостью дует в маленькую деревянную флейточку. Он аккомпанирует… аккомпанирует… кому же?

Я поворачиваюсь к Дженнифер.

— Вы что же, хотите, чтобы наш ребенок надорвался?

Это Лоуренс Велк[54], вот кто это.

— Да что ты, дорогой. Ему же нравится это. Ты только посмотри.

Да, действительно. Не то чтобы оркестр Лоуренса Велка в полном составе импровизировал, но, пожалуй, вот эта солирующая на аккордеоне женщина… она совсем «улетает», с головой погруженная в музыку.

— Ну и ну, — говорит Марк. — Да им нужен танцевальный партер!

Морган не обращает на нас внимания; он придвинулся к экрану совсем близко, оркестр Велка окружает его теперь со всех сторон. Ребенок совершенно зачарован музыкой, особенно когда вступают тубы и трубы. Он еще ходить не умел, а уже был без ума от саксофонов в одном рекламном ролике, звучавшем по радио. Есть у него и любимый диск с духовым оркестром: включив его, Морган усаживается перед проигрывателем, ставит колонки сбоку от головы и погружается в звук, как в теплый свет лампы для загара.

Камера отъезжает назад, показывая оркестр целиком, и сзади становится видна огромная реклама спонсора: «Джеритол»[55]. Мы все взрываемся от хохота — за исключением Моргана. Он все танцует. Ну и что, в конце концов? Для Моргана не существует «немодных» увлечений: нет давления сверстников, поскольку сверстников просто нет. Есть аутичные ребята, которые смотрят Лореля и Харди[56], или соревнования по гольфу, или непрерывно слушают Баха. Им просто нравится: плевать им, что вы про это думаете.

Вперед выходит танцор-степист, щелкает каблуками под аккомпанемент оркестра. И Морган с радостью тут же начинает колотить ногами по полу, потом какими-то невесомыми «лунными» шагами возвращается обратно. Он в восторге.

— Надо бы записать для него эту чепуху, — говорит Дженнифер.

— Да, — киваю я. — Точно. Начнем все вместе степовать под Лоуренса Велка.

Нам поручено купить напитки для детского праздника в честь последнего школьного дня; завезя Моргана на занятия к Барб, мы с Дженнифер тащимся десять кварталов вдоль полосы неопрятных мотелей. На Восемьдесят второй авеню есть два супермаркета, и первый из них явно не выглядит многообещающе. Парковка перед ним, окруженная со всех сторон оградой, практически пуста.

— Не найдем мы здесь нужный яблочный сок, — говорит Дженнифер.

— Не найдем, — я вздыхаю, но потом приободряюсь. — Ну, зато приведем себя в хорошую форму.

Подойдя к фасаду магазина, мы заглядываем в окна. Внутри просторно и пустынно; с потолка свисают провода там, где были лампы, а на грязном линолеуме остались следы от стеллажей для продуктов. В полутьме видны сохранившиеся названия отделов: «Мясо и деликатесы», «Кондитерский отдел», «Рыба». Таблички и стены окрашены в цвета, бывшие в моде в 1980-е — ярко-оранжевый, цвет зеленого авокадо; целое поколение с тех пор успело приехать и разъехаться отсюда, оставив этот старый супермаркет. Из оборванного объявления в окне становится понятно, что закрылся он несколько месяцев назад.

— Тут еще один есть, надо пройти несколько кварталов, — говорит Дженнифер. — Там-то должно быть то, что нам нужно.

Однако не все так просто. Второй магазин оказывается полон товаров каких-то странных, неизвестных торговых марок — из тех, что популярны разве что в бедняцких кварталах и среди новых иммигрантов.

— Что за черт? — я беру большую, в один галлон, бутыль. — «Капелька чистоты»?

— Это что, чистящее средство?

— Апельсиновый напиток, — читаю я этикетку. — О Господи.

Полки ломятся от блюд русской и вьетнамской кухни; что ж, таково новое лицо этого района, пусть вы и не встретите в местных классах специального образования детей его новых обитателей… по крайней мере пока. Дети, вырастающие здесь без медицинской страховки, получат диагноз не вовремя, а чертовски поздно, может быть, только в начальной школе. Да и двуязычие может надолго замаскировать трудности развития.

Я так и застываю в проходе магазина с этим странным соком в руках. Мы все-таки необычайно везучие.

* * *

— Морган, здравствуй!.. Морган? Морган, привет!

Когда мы заходим в класс с сумками, набитыми соком, Морган смотрит куда-то вверх; другие родители раскладывают сладости и печенье. Мы присоединились к этой группе поздно, не с начала учебного года, и окончание занятий теперь для нас выглядит как-то неожиданно. Для этих ребят, однако, учебный год и не думает кончаться. Им нельзя «выпадать» из учебы сразу на целые месяцы. Через несколько недель они вернутся в классы — кто к специальным занятиям, кто к обычным, соответствующим возрасту. Дилан — его панические атаки в основном уже остались в прошлом — вообще сюда не вернется; считается, что он уже готов к обычному садику. Пожалуй, он такой один: некоторым ребятам в этом здании явно не подходит ни массовое, ни коррекционное обучение. Они плавают в каких-то своих собственных океанах.

— Привет, Морган! — Дженнифер повторяет это еще раз.

Барб, стоя позади Моргана, держит его руку и изображает ею приветственное помахивание.

— Привет, — подсказывает она ему.

— Привет, — говорит он тихонько, чуть-чуть махнув нам рукой.

Работа над приветствием и инструкцией «подойди сюда» идет уже два месяца: эти шаги для выстраивания дальнейшего взаимодействия имеют критически важное значение. Кажется, он начинает продвигаться вперед в этом отношении, хотя для обучения простым социальным правилам, которые мы в повседневной жизни принимаем как само собой разумеющееся, требуются сотни повторений. Морган прислоняется то ко мне, то к Дженнифер, с легкой теплой улыбкой прижимаясь к нам. Таков его собственный способ сказать «привет», отличающийся от обычаев всего остального мира.

— Посмотри-ка, Морган, — показываю я. — Кто это?

— Барб, — шепчет он.

— Молодец! — хвалит Дженнифер и показывает на одну из помощниц: — Морган, а это кто?

Все, он уже где-то «блуждает».

— Попробуем еще разок, — Дженнифер поворачивает его голову к учителю, работающему с Куэйм в другом углу класса. — Кто это?

— Брюс, — раздается его бормотание.

— Умница! Ну а теперь… — она поворачивает Моргана ко мне.

— А это-то кто?

Морган улыбается и смотрит в сторону.

— Эй, а я тебя вижу! — я щекочу его, он закатывается от хохота.

— Морган, взгляни наверх, — упрашивает Дженнифер. — Ну кто это?

Не отвечает. Нет, никогда он этого не сделает. До сих пор он так ни разу и не обратился ко мне или к маме по имени.

Мы решили показать ему пример.

— Привет, папа! — Дженнифер энергично машет мне рукой.

— Привет, мама! — я еще веселее машу в ответ.

Морган реагирует на эту уловку совершенно равнодушно и уходит к ящику с игрушками. Подобрав маленький барабан, расплющивает нос на его прозрачной поверхности — словно надевает на голову старинный водолазный шлем и смотрит теперь на мир через колоссальную толщу воды.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.