II. Анима и Анимус

II. Анима и Анимус

Среди всевозможных духов духи родителей – самые важные, отсюда и повсеместное распространение культа предков. В своей первоначальной форме культ предков служил умиротворению привидений, но в культурах более развитых привел к созданию моральных и воспитательных институтов, таких, как, скажем, в Китае. Для ребенка родители – самые близкие и влиятельные родственники. Но по мере его взросления это влияние все более ограничивается, соответственно родительские имаго во все возрастающей степени вытесняются из сознания и по причине своего ограничивающего характера легко приобретают негативный оттенок. В этом смысле родительские имаго остаются чужеродными элементами, пребывающими где-то «вне» собственной психической жизни, в частности, у взрослого мужчины их место занимает женщина, выполняющая роль окружающей среды, оказывающей на него непосредственное влияние. Она становится его спутником, она принадлежит ему в той степени, в какой разделяет с ним его жизнь и более или менее схожа с ним по возрасту. Она не превосходит его ни жизненным опытом, ни авторитетом, ни физической силой. Будучи весьма влиятельной, как и родители, она являет собой имаго относительно автономной природы, но не то неосознаваемое родительское имаго, а имаго, ассоциированное с сознанием. Женщина со своей совершенно особой психологией является и всегда была источником информации о вещах, недоступных мужскому знанию. Она может служить для него вдохновляющей силой; ее интуитивная способность, зачастую превосходящая мужскую, может предостеречь его в нужный момент, а ее чувство, ориентированное на личное, способно направить его на те пути, которые его собственные, менее личностно акцентированные чувства могли бы никогда не обнаружить. То, что Тацит сказал о германских женщинах, оказывается в данном отношении весьма точным[139].

Здесь, без всякого сомнения, кроется один из главных источников фемининности. Но это, видимо, не единственный его источник. Нет мужчины, который был бы настолько мужественным, чтобы не нести в себе ничего женского. На деле как раз получается так, что очень мужественным мужчинам, хотя это тщательно скрывается и маскируется, присуща весьма тонкая эмоциональная жизнь, часто неверно описываемая как «женственная». Мужчине вменяется в добродетель подавление, насколько это возможно, своих женственных черт, так же как для женщины, по крайней мере до сих пор, считалось неприличным быть мужеподобной. Вытеснение женственных черт и склонностей, естественно, ведет к накоплению этих качеств в виде притязаний в бессознательном. Столь же естественно имаго женщины (душевный образ) становится вместилищем этих притязаний, из-за чего мужчина в выборе любимой частенько подвергается искушению желать ту женщину, которая более всего соответствовала бы особому типу его собственной бессознательной женственности, т. е. женщину, которая могла бы по возможности без колебаний воспринять проекцию его души. Хотя такой выбор чаще всего рассматривается и ощущается как идеальный, но с таким же успехом может оказаться, что мужчина у всех на глазах женится на женщине, обладающей такой же, как у него, наихудшей слабостью. Именно так можно объяснить некоторые странные брачные союзы.

Поэтому мне кажется, что, помимо влияния женщины, существует и собственная женственность мужчины, позволяющая объяснить женственную природу душевного комплекса. Конечно же, речь не идет о какой-то лингвистической «случайности» вроде того, что «солнце» по-немецки женского рода, а на других языках – мужского. Напротив, у нас есть в пользу этого свидетельства искусства всех эпох и, кроме того, знаменитый вопрос: обладает ли женщина душой? Вероятно, большинство мужчин, хоть в какой-то степени психологически проницательных, знают, что имел в виду Райдер Хаггард, говоря о «She-who-must-be-obeyed»[140], или способны распознать звучание струн при чтении раздела об Антинее в описании Бенуа[141]. Кроме того, они сразу же узнают тот тип женщины, который в наибольшей степени воплощает в себе эту таинственную движущую силу, о которой подобные мужчины имеют столь яркое предчувствие.

То широкое признание, которое находят подобные произведения, уже указывает, что в образе анимы заключается нечто сверхиндивидуальное, нечто такое, что не просто обязано своим эфемерным существованием индивидуальной уникальности, но гораздо более типично и имеет более глубокие корни, нежели просто очевидные поверхностные связи, на которые я уже указал. И Хаггард, и Бенуа дали безошибочное выражение этому предположению в историческом аспекте своих анима-персонажей.

Как известно, нет никакого человеческого переживания, равно как и возможности переживания вообще, без присутствия соответствующей субъективной наклонности. Но в чем заключается эта субъективная наклонность? В своем крайнем выражении она состоит во врожденной психической структуре, позволяющей мужчине испытывать переживания подобного рода. Таким образом, все существо мужчины предполагает женщину – как телесно, так и духовно. Его система с самого начала настроена на женщину, точно так же как подготовлена к существованию в совершенно определенном мире, где есть вода, свет, воздух, соль, углеводы и т. д. Эта форма мира, в который он рожден, уже унаследована им в качестве виртуального образа. И таким образом родители, жена, дети, рождение и смерть врождены ему как виртуальные образы, как психические наклонности. Эти априорные категории по своей природе носят коллективный характер; сюда относятся образы родителей, жены и детей вообще, а вовсе не индивидуальные предопределения судьбы. Поэтому о таких образах следует думать как о лишенных конкретного содержания, а следовательно, бессознательных. Они приобретают свое содержание, влияние и фактическую осознанность лишь тогда, когда сталкиваются с эмпирическими фактами, затрагивающими и пробуждающими к жизни бессознательные наклонности. Они в каком-то смысле являются хранилищами опыта всех поколений предков, но не самим этим опытом. Так это, по крайней мере, видится нам при нашем нынешнем ограниченном знании. (Должен признаться, что еще не встречал неопровержимых доказательств наследования образов памяти, но нельзя исключить и того, что наряду с этими коллективными хранилищами, не содержащими в себе ничего индивидуально определенного, могут иметь место и индивидуально определенные факты наследования памяти.)

В бессознательном мужчины существует некий унаследованный коллективный образ женщины, с помощью которого он постигает женскую природу. Этот унаследованный образ есть третий важный источник фемининности души.

Нас интересует здесь не философское и, тем более, не религиозное понятие души (в чем уже успел убедиться читатель), а психологическое признание существования полусознательного психического комплекса, обладающего частичной автономностью функций. Ясно, что это связано с философским или религиозным понятием души настолько же, насколько психология – с философией и религией. Я не хотел бы вдаваться здесь в «междисциплинарный спор» и пытаться демонстрировать философу или теологу, чем является то, что он имеет в виду под «душой». Но я должен также ограничить обоих в праве предписывать психологу, что ему следует понимать под «душой». Личное бессмертие – качество, которым религиозное миропонимание наделяет душу, – для науки оказывается лишь психологическим признаком, уже включенным в саму идею автономии. Качество личного бессмертия, согласно первобытным представлениям, совершенно не присуще душе, равно как и само бессмертие. Однако, если оставить в стороне этот взгляд, совершенно недоступный науке, то непосредственное значение «бессмертия» заключается в психической деятельности, выходящей за границы сознания. Выражения «на том свете» или «в мире ином» с точки зрения психологии означают лишь «по ту сторону сознания». Ничего положительно другого здесь нет, поскольку высказывания о бессмертии всегда исходят только от живущего человека, который не может говорить «с того света».

Автономия душевного комплекса, естественно, поддерживает представление о невидимом, личном существе, которое, как представляется, живет в мире, весьма отличном от нашего. Соответственно, поскольку деятельность души воспринимается как бытие самостоятельного существа, не связанного с нашей бренной телесностью, легко может возникнуть впечатление, что это существо вообще ведет совершенно независимое существование – возможно, в мире невидимых вещей. Однако не вполне ясно, почему невидимость этого независимого существа должна одновременно сочетаться с его бессмертием. Качество бессмертия, пожалуй, может легко вытекать из другого допущения, о котором уже говорилось, – самого исторического аспекта души. Возможно, лучше других это изобразил Райдер Хаггард («Она»). Когда буддисты говорят, что на пути самосовершенствования через концентрацию у человека начинают пробуждаться воспоминания о прежних инкарнациях, то они соотносят себя, видимо, с той же самой психической реальностью, хотя с той разницей, что они приписывают исторический фактор не душе, а самости (Атман). Это находится в полном согласии с экстравертной установкой западного разума, согласно которой бессмертие – на чувственном уровне и в традиционном плане – приписывается душе, которую более или менее воспринимают иначе, чем Эго, и которая к тому же отличается от Эго своей фемининностью. Было бы вполне логично, если бы у нас благодаря углублению интровертной духовной культуры, до сих пор бывшей в небрежении, произошло изменение, приближающееся к восточной духовности, когда свойство бессмертия сместилось бы от двусмысленной фигуры души (anima) к самости. Ведь главным образом эта переоценка внешнего, материального объекта констеллирует внутри духовную и бессмертную фигуру (очевидно, в целях компенсации и саморегуляции). По сути, исторический фактор присущ не только архетипу женского начала, но и всем архетипам вообще, т. е. каждому наследственному единству, как духовному, так и физическому. Ведь наша жизнь во многом повторяет жизнь наших предков. Во всяком случае в наших чувствах нет ничего бренного, ибо те же самые физиологические и психологические процессы, которые были свойственны людям сотни тысяч лет назад, все еще действуют и постоянно по капле проникают в глубины наших сердец через интуицию «вечно длящейся» непрерывности жизни. Самость же как средоточие нашей жизненной системы выступает не только как хранилище и сумма всей прожитой жизни, но и является исходным пунктом, точкой отправления, своего рода плодородной почвой, из которой произрастает будущее. Подобное предощущение так же ясно дано и внутреннему чувству в качестве исторического аспекта. Из этих психологических предпосылок вполне закономерно вытекает и идея бессмертия.

В восточном мировосприятии понятие анимы в европейском представлении отсутствует, равно как там нет и понятия персоны. Это, конечно же, не случайно, ибо, как я уже обозначил, между персоной и анимой существует компенсаторное отношение.

Персона в динамическом смысле есть сложная система взаимоотношений между индивидуальным сознанием и обществом, достаточно удобный вид маски, рассчитанной на то, чтобы, с одной стороны, производить на других определенное впечатление, а с другой – скрывать истинную природу индивида. То, что последнее излишне, может утверждать лишь тот, кто до такой степени слился со своей персоной, что перестал узнавать самого себя, а то, что не нужно первое, может вообразить лишь тот, кто и понятия не имеет об истинной природе своего окружения. Общество ожидает и даже обязано ожидать от каждого индивида, что тот будет стремиться исполнять отведенную ему роль как можно лучше. И тот, например, кто является священником, будет не только старательно выполнять свои должностные обязанности, но и в любое время и при любых обстоятельствах будет оставаться священником. Общество требует своего рода гарантии, каждый должен быть на своем месте: вот – сапожник, а вот – поэт. От человека не ждут, чтобы он одновременно был и тем, и другим. Более того, это даже и нежелательно, так как выглядит несколько «странно». Ведь такой человек отличался бы от остальных людей и был бы не вполне надежным. В академическом мире он слыл бы «дилетантом», в политике – «непредсказуемой» фигурой, в религии – «свободомыслящим»; короче, на него пало бы подозрение в ненадежности и некомпетентности, ибо общество убеждено, что только тот сапожник, который не занимается поэзией, способен производить фирменную, хорошую обувь. Демонстрировать вполне определенное и типичное общественное лицо очень важно: средний человек, единственно известный обществу, должен полностью служить одному делу, чтобы добиться чего-нибудь стоящего, а два дела одновременно – это уже чересчур. Наше общество настроено именно на такой идеал. Неудивительно поэтому, что любой, настроенный на то, чтобы добиться многого от жизни, обязан учитывать эти ожидания. Очевидно, что никто не может полностью раствориться в этих ожиданиях, поэтому построение искусственной личности становится неизбежной необходимостью. Требования приличий и хороших манер довершают необходимость в приобретении удобной маски. Тогда под этой маской возникает то, что называется «частной жизнью». Этот известный болезненный разрыв сознания на две различные фигуры – радикальная психологическая операция, которая непременно отразится на бессознательном.

Создание коллективно приемлемой персоны подразумевает сильную уступку внешнему миру – зачастую подлинное самопожертвование, которое прямо-таки побуждает Эго к идентификации с персоной. Существуют люди, которые думают, будто являются теми, за кого они сами себя принимают. Однако «бездушие» подобной установки – лишь видимое, ибо бессознательное ни при каких обстоятельствах не воспринимает такого смещения центра тяжести. Рассматривая подобные случаи критически, мы обнаружим, что превосходство маски компенсируется «частной жизнью», протекающей за масочным «фасадом». Благочестивый Драммонд как-то посетовал на то, что «дурной нрав есть порок благочестивого». Естественно, тот, кто преуспел в этом компромиссе, расплачивается за это раздражительностью. Бисмарк страдал припадками истеричного плача, Вагнер одно время был увлечен перепиской по поводу шелковых поясов для домашних халатов, Ницше писал письма своей «дорогой ламе», Гете вел беседы с Эккерманом и т. д. Но есть вещи более тонкие, чем общеизвестные сведения об известных людях. Я однажды свел знакомство с одним весьма почтенным человеком, его легко можно было назвать святым. Я три дня ходил вокруг него и никак не мог обнаружить в нем хотя бы некоторые слабости, присущие смертным. Мое чувство неполноценности угрожающе возросло, и я уже начал было всерьез подумывать о том, чтобы стать лучше. Но на четвертый день ко мне на консультацию пришла его жена… Ничего подобного в моей практике прежде не было. Из этого я извлек урок: любой мужчина, который сливается со своей персоной, все свои расстройства может перекладывать на свою жену, даже не уведомляя ее об этом, причем она может расплатиться за свое самопожертвование тяжелым неврозом.

Эта идентификация с социальной ролью – весьма распространенный источник неврозов. Человек не может безнаказанно отделаться от самого себя в пользу искусственной личности. Одна только попытка этого обыкновенно приводит к бессознательным реакциям в виде плохого настроения, к возникновению аффектов, фобий, навязчивых представлений, слабости, пороков и т. д. Социально «сильный мужчина» в своей «частной жизни» – чаще всего дитя, когда дело касается состояния его собственных чувств; его публичная дисциплинированность (которой он так настойчиво требует от других) предстает весьма жалкой в частной жизни. Его «любовь к своей профессии» обращается дома в меланхолию; «безупречная» публичная мораль выглядит поразительно странной по другую сторону маски – мы уже упоминаем не дела, а говорим только о фантазиях; впрочем, жены таких мужей могли бы кое-что сообщить об этом. Что же касается его самозабвенного альтруизма, то об этом лучше всего могли бы рассказать его дети.

В той мере, в какой мир призывает индивида к идентификации с маской, индивид подвержен влияниям изнутри. «Высокое покоится на низком», – говорит Лао Цзы. Изнутри торят свои пути противоположные силы, выходит даже так, как будто бессознательное подавляет Эго с той же самой силой, с какой Эго вовлекается в персону. Отсутствие внешнего сопротивления в отношении к притягательной силе персоны означает аналогичную слабость внутри – по отношению к влияниям бессознательного. Внешне разыгрывается эффектная и сильная роль, в то время как внутри развивается женообразная слабость по отношению ко всем влияниям бессознательного. Настроение и расположение духа, боязливость, даже вялая сексуальность (кульминирующаяся в импотенции) постепенно берут верх.

Персона, идеальный образ мужчины, внутренне скомпенсирована фемининной слабостью, и если внешне индивид играет роль сильного мужчины, то внутренне он является фемининным, т. е. анимой, так как это та самая анима, которая противостоит персоне[142]. Но поскольку внутренний мир темен и непрогляден для экстравертного сознания и поскольку человек меньше всего способен думать о своих слабостях, когда он идентичен с персоной, то и противоположность персоны, анима, целиком остается во мраке и поэтому тотчас же проецируется, благодаря чему герой оказывается под каблуком жены. Если прирост власти анимы значителен, то жена плохо переносит мужа. Она становится неполноценной и тем самым наделяет мужа желанным доказательством того, что не он, герой, неполноценен в «частной жизни», а его жена. В свою очередь у жены есть утешающая многих иллюзия, что она вышла замуж по меньшей мере за героя, притом она может не думать о своей собственной никчемности. Эту маленькую игру иллюзий часто принимают за целостное «содержание жизни».

Точно так же как для достижения индивидуации, самореализации, человеку необходимо уметь различать, чем он кажется себе и другим, так же для той же самой цели человек должен отдавать себе отчет в том, что он находится в невидимой системе отношений к бессознательному, в частности к аниме, чтобы уметь отличать себя от нее. Невозможно, конечно, отличить себя от чего-либо бессознательного. В случае персоны, естественно, легко объяснить человеку, что он и его служба – две разные вещи. Зато от анимы можно отличить себя лишь с трудом и, наряду с прочим, именно потому, что она невидима. Ведь у человека прежде всего существует предрассудок, будто все исходящее изнутри следует из самых истинных глубин его бытия. «Сильный мужчина», может быть, согласится с нами, что в своей «частной жизни» он особенно недисциплинирован, но это именно его слабость, с которой он в определенной мере объявляет себя солидарным. Нынче эта тенденция стала культурным наследием, которым не следует пренебрегать, так как когда человек признает, что его идеальная персона ответственна за совсем не идеальную аниму, то его идеалы будут поколеблены, мир сделается неопределенным, двусмысленным даже в его собственных глазах. Им овладеет сомнение в чистоте добрых дел, хуже того, сомнение в собственных добрых намерениях. Если поразмыслить о том, с какими мощными историческими предпосылками связана наша сокровеннейшая идея добрых намерений, то станет ясно, что в свете сегодняшних представлений о мире гораздо приятнее упрекнуть себя лишний раз в личной слабости, чем ниспровергать идеалы.

Бессознательные факторы действуют как детерминанты в той же степени, что и величины, регулирующие жизнь социума, и являются не менее коллективными, чем последние. Я могу с одинаковым успехом научиться различать то, чего хочу я и что мне навязывает бессознательное, равно как и понимать, чего требует от меня служба и чего желаю я лично. Поначалу, конечно, вскрывается лишь несовместимость требований, идущих извне и изнутри, с Эго, находящимся между ними, как между молотом и наковальней. Перед этим Эго, которое чаще всего не более чем просто игрушка внешних и внутренних требований, стоит, однако, некий едва различимый арбитр, которого я ни под каким предлогом не хочу называть двусмысленным именем «совесть» несмотря на то, что само слово в лучшем его понимании, наверное, превосходно могло бы обозначать эту инстанцию. Во что мы превратили эту «совесть», которую с непревзойденным юмором изобразил Шпиттелер[143]. Поэтому надо бы по возможности избегать этого специфического понятия. Наверное, лучше постараться представить себе, что эта трагическая игра противоположностей между внутренним и внешним (запечатленная в образе Иова и в «Фаусте» как спор с Богом) представляет, в сущности, энергетику процесса жизнедеятельности, то полярное напряжение, которое необходимо для саморегуляции. Как бы ни были различны в исполнении и намерении эти противоположные силы, они, в сущности, означают жизнь индивида и на нее нацелены; они постоянно колеблются вокруг этой жизни, как вокруг центра равновесия. Именно потому, что они соотнесены друг с другом в своей противоположности, они и объединяются в некоем опосредованном значении, которое вольно или невольно рождается в самом индивиде, а потому и обожествляется им. У человека есть ощущение того, чем он должен быть и чем может. Отклонение от подобного прорицания означает заблуждение, ошибку или болезнь.

Видимо, это не случайность, что от слова «персона» происходят наши современные понятия «личностный» (pers?nlich) и «личность» (Pers?nlichkeit). Я могу утверждать о своем Эго, что оно личностно или является личностью, равно как и о своей персоне я могу сказать, что она – личность, с которой я себя более или менее идентифицирую. Тот факт, что в таком случае у меня будет, собственно, две личности, вовсе не удивителен, поскольку любой автономный или хотя бы только относительно автономный комплекс может выступать в качестве личности, т. е. оказываться персонифицированным. Легче всего, пожалуй, это можно заметить в так называемых спиритических явлениях автоматического письма и т. п. Составленные фразы всегда являются личностными высказываниями и излагаются от первого лица, как если бы за каждой записанной частью предложения тоже стояла личность. Поэтому простодушный человек тотчас непременно уверует в духов. Подобное, как известно, можно наблюдать и в галлюцинациях душевнобольных, хотя эти галлюцинации часто еще более явно, чем записи спиритов, суть просто мысли или фрагменты мыслей, непосредственная связь которых с сознательной личностью очевидна каждому.

Тенденция относительно автономных комплексов к непосредственной персонификации объясняет также, почему персона выступает от имени всей личности, почему Эго легко ошибается относительно того, каково же его «настоящее» место.

Все, что истинно в отношении персоны и всех автономных комплексов вообще, истинно и в отношении анимы. Она – личность в той же степени, вот почему она столь легко может быть спроецирована на женщину. До тех пор, пока анима бессознательна, она всегда спроецирована, ибо все бессознательное проецируется. Первой носительницей этого душевного образа всегда выступает мать, позднее подключаются те женщины, которые возбуждают чувства мужчины, – неважно, в позитивном или негативном смысле. Поскольку мать – первая носительница этого образа души, то отделение от нее – деликатный и важный вопрос огромного воспитательного значения. Поэтому уже у первобытных людей мы находим множество ритуалов и обычаев, организующих подобное отделение. Простого взросления и внешнего отделения недостаточно, нужны еще совершенно особое посвящение в мужчины и церемонии второго рождения, чтобы эффективно выстроить отделение от матери (а тем самым осуществить выход из детства).

Точно так же как отец действует в качестве защиты от опасностей внешнего мира и тем самым становится для сына образчиком персоны, так и мать для него – защита от опасностей, угрожающих ему из его собственного душевного мрака. Поэтому при посвящении в мужчины лицо, проходящее инициацию, получает наставления относительно «потусторонних» явлений, благодаря чему оказывается в состоянии отказаться от материнской защиты.

Современный культурный человек лишен этой превосходной, несмотря на ее первобытность, системы воспитания. В результате анима в форме материнского имаго переносится на жену, и мужчина, как только он женится, становится ребячливым, сентиментальным, зависимым, послушным либо еще более агрессивным: вспыльчивым, деспотичным и обидчивым, постоянно раздумывающим о престижности своей ярко выраженной мужественности. Последнее, естественно, есть просто обратная сторона первого. Защита от бессознательного, которую осуществляла мать, у современного человека осталась ничем не замененной, в результате чего он бессознательно так формирует свой идеал брака, что жене приходится максимально брать на себя магическую роль матери. Под покровом такого идеально замкнутого брака он, собственно, ищет у матери защиту и, таким образом, соблазненный, идет навстречу женскому инстинкту обладания. Страх мужчины перед темной непредсказуемостью бессознательного предоставляет женщине неузаконенную власть над ним и делает такой союз столь драматичным, что сам брак постоянно грозит взорваться от внутреннего напряжения, или с тем же успехом мужчина из чувства протеста впадает в противоположную крайность.

Я придерживаюсь того мнения, что некоторым современным людям следовало бы понять свое отличие не только от персоны, но и от анимы. Поскольку наше сознание в соответствии с западной традицией обращено главным образом наружу, то внутренний мир остается во мраке. Но эту сложность легко преодолеть следующим путем: попытаться однажды столь же концентрированно и критически посмотреть на тот психический материал, который проявляется не снаружи, а в нашей частной жизни. Поскольку мужчины привыкли стыдливо обходить это молчанием и даже трепетать перед своими женами из страха возможного предательства (!), а в случае, если что-то обнаружится, признаваться в своих «слабостях», то обыкновенно в качестве единственного воспитательного метода признается следующий: эти слабости по возможности подавляют или вытесняют или хотя бы скрывают от публики. Но это совсем не выход из положения.

Возможно, объяснить, что же нам, в сущности, следует делать, лучше всего на примере персоны. Здесь все четко и ясно, в то время как с анимой для нас, западных людей, все темно. Когда анима непрерывно перечеркивает добрые намерения сознания, выстраивая такую частную жизнь, которая пребывает в огорчительном контрасте с блистательной персоной, то здесь происходит то же самое, что и с наивным индивидом, не имеющим представления о персоне, который сталкивается с самыми болезненными трудностями на своем жизненном пути. Есть такие люди с неразвитой персоной – «канадцы, не знакомые с показной вежливостью Европы», – которые, совершив один публичный промах или бестактность, сами того не ведая, делают новый промах или проявляют бестактность, причем совершенно бесхитростно и невинно, это душевные надоедалы, или трогательные дети, или, если это женщины, призрачные Кассандры, внушающие страх своими бестактными предсказаниями, то вечно не так понимающие, не ведающие, что творят, и потому всегда рассчитывающие на прощение; безнадежные мечтатели, не видящие мира. Именно здесь можно увидеть, как действует оставшаяся в небрежении персона и что нужно делать, чтобы справиться с этой бедой. Такие люди могут избежать разочарований и страданий всякого рода, сцен и социальных катастроф, лишь когда они научатся понимать, как следует вести себя в обществе. Им надо научиться понимать, чего ожидает от них это общество; они должны увидеть, что в мире есть обстоятельства и лица, которые намного их превосходят; они должны знать, что означают их поступки для другого, и т. д. Это, конечно, детские игры для тех, кто соответствующим образом сформировал свою персону. Если же мы теперь повернем картинку другой стороной и поставим лицом к аниме обладателя блистательной персоны, сравнив его с человеком без персоны, то увидим, что первый так же «хорошо» осведомлен в отношении анимы и ее проблем, как второй – в отношении мира. То, как каждый использует свое знание, естественно, может быть злоупотреблением, скорее всего, так оно и будет.

Человек с персоной может оказаться слепым в отношении к внутренним реальностям, точно так же как другой – к реальности мира, имеющей для него только ценность забавной или фантастической игры. Но факт внутренних реальностей и их безусловного признания есть очевидное условие sine qua non[144] для серьезного рассмотрения проблемы анимы. Если внешний мир для меня – просто фантазм, то как же мне тогда всерьез пытаться построить сложную систему отношений и приспособлений к нему? В равной степени позиция: внутреннее – «ничего, кроме фантазии», – никогда не убедит меня рассматривать проявления моей анимы как глупые и бессмысленные пристрастия. Если же, однако, я приму ту точку зрения, что мир пребывает и снаружи, и внутри, что психическая реальность присуща обоим мирам, как внешнему, так и внутреннему, то я, будучи последовательным, должен буду рассматривать и те расстройства и неблагоприятные влияния, которые идут ко мне изнутри, как симптом недостаточного приспособления к условиям этого внутреннего мира. Подобно тому как синяки, полученные невинным прохожим на улице, не исчезают в результате морального вытеснения, так же мало проку и в бездеятельной регистрации своих «слабостей». Здесь есть причины, намерения и следствия, в которые могут вмешаться воля и понимание. Возьмем, например, того «незапятнанного» человека, блюдущего свою честь и радеющего за общественное благо, который терроризирует жену и детей вспышками своего гнева и своенравным поведением дома. Как поступает анима в этом случае?

Мы поймем это тотчас же, если предоставим событиям идти своим естественным ходом. Жена и дети становятся ему чужими, и вокруг него образуется вакуум. Поначалу такой человек станет жаловаться на бездушие своей семьи и при случае станет вести себя еще хуже, чем раньше. Это сделает отчуждение абсолютным. Если теперь еще не все добрые гении покинули его, то через некоторое время он заметит свою изоляцию и в своем одиночестве начнет понимать, каким образом он пришел к такому отстранению. Возможно, он удивленно спросит себя: «Что за бес вселился в меня?» – естественно, не заметив самого смысла этой метафоры. За этим последуют раскаяние, примирение, забвение, вытеснение, а потом – новая вспышка. Ясно, что анима пытается форсировать отделение. Подобная тенденция, разумеется, не отвечает ничьим интересам. Анима пытается протиснуться в середину, как ревнивая любовница, стремящаяся отбить мужчину у его семьи. Служба или иная выгодная социальная позиция могут делать то же самое; но там-то мы понимаем, в чем сила соблазна. Но где анима берет эту власть, чтобы обладать таким очарованием? По аналогии с персоной за этим должно скрываться нечто ценное или важное и влиятельное, например, соблазнительные обещания. В эти моменты следует остерегаться рационализации. Первая мысль, что наш человек чести подыскивает себе другую женщину. Это вполне возможно, даже может быть подстроено анимой как эффективное средство достижения цели. Можно ошибиться, принимая подобную интригу за самоцель, ибо незапятнанный человек чести, женившийся корректно и законно, так же корректно и законно может развестись, что ни на грош не изменит его основную установку. Старая картина просто получит новую раму.

Фактически такая организация событий представляет весьма обычный способ осуществить разрыв и затруднить окончательное разрешение.

Поэтому, видимо, разумнее было бы не считать, что столь естественная возможность имеет конечной целью отделение. Более уместным представляется расследовать подоплеку тенденций анимы. Первый шаг к этому – то, что я назвал бы объективацией анимы, а именно – категорический отказ от стремления к отделению как к проявлению собственной слабости. Как только это произошло, можно в некотором смысле поставить перед анимой вопрос: «Почему ты хочешь этого разрыва?» Постановка этого вопроса в личностном плане дает большое преимущество в распознавании анимы как личности, делающее, таким образом, возможным отношение к ней. Чем более личностно к ней подойти, тем лучше.

Тому, кто привык подходить ко всему чисто интеллектуально и рационалистически, это может показаться прямо-таки смехотворным. Конечно, было бы верхом абсурда, если бы кто-то попытался завести разговор со своей персоной, которую он признает лишь как средство психологического отношения. Но это абсурдно только для того, кто обладает персоной. У кого же ее нет, тот в этом отношении мало чем отличается от первобытного человека, который, как известно, лишь одной ногой стоит в том, что мы обыкновенно обозначаем как реальность. Другой ногой он стоит в мире духов, который вполне для него реален. В реальном мире наш показательный субъект – современный европеец, в мире же духов он – пещерный человек. Поэтому европейцу придется примириться со своего рода доисторической начальной школой, пока он не получит верного представления о силах, управляющих этим другим миром. Следовательно, самым верным для него будет рассматривать фигуру анимы как автономную личность и ставить перед ней личностные вопросы.

Под всем этим я подразумеваю реальную технику. Как известно, практически любой человек обладает не только странностью, но и способностью разговаривать с самим собой. Всякий раз, когда мы оказываемся в том или ином затруднении, мы – во весь голос или тихо – ставим себе (а кому же еще?) вопрос: «Что же мне делать?» И мы (а кто же еще?) даем на него ответ. В намерении познакомиться с глубинами своего существа нам и дела нет до того, что мы в известном смысле живем в метафоре. Мы принимаем как символ нашей собственной первобытной отсталости (или естественности, еще, слава богу, сохранившейся) свою способность – как у негров – лично беседовать со своей «змеей». Поскольку психика отнюдь не единство, а противоречивая множественность комплексов, то диссоциация, необходимая для диалектического разбирательства с анимой, не будет для нас чрезмерной обузой. Все искусство состоит лишь в том, чтобы дать невидимому визави возможность быть услышанным, предоставить на какое-то время в его распоряжение своего рода речевой механизм, не впадая при этом в отвращение, естественным образом возникающее перед такого рода игрой с самим собой, игрой, кажущейся абсурдной. Или в сомнение касательно «подлинности» голоса этого невидимого собеседника. Как раз последний пункт наиболее важен в техническом отношении, поскольку мы до такой степени привыкли идентифицировать себя со своими мыслями, что всегда подразумеваем, будто мы сами их авторы. И часто это, как ни странно, именно те самые невозможные мысли, за которые мы ощущаем величайшую субъективную ответственность. Если бы мы представляли себе, каким строгим универсальным законам подчиняются даже самые дикие и произвольные фантазии, то, возможно, быстрее осознали бы необходимость рассматривать именно такие мысли как объективные события, точно так же, как сновидения, которые никто ведь не принимает за преднамеренные и умышленные изобретения. Безусловно, требуются величайшие объективность и непредубежденность, чтобы дать «другой стороне» возможность проявлять ощутимую психическую активность. В силу вытесняющей установки сознания эта другая сторона была принуждена к чисто непосредственным, симптоматическим проявлениям по большей части эмоционального характера, и только в моменты неуправляемого аффекта фрагменты понятийных или образных содержаний бессознательного выносились на поверхность. При этом достигался неизбежный побочный эффект, заключавшийся в том, что Эго мгновенно идентифицировалось с этими сообщениями, с тем чтобы, само собой разумеется, немедленно их отменить. Еще бы! Ведь вещи, высказанные во власти аффекта, иногда выглядят весьма странными и вызывающими. Но они легко забываются или полностью отвергаются. С этим механизмом осуждения и отрицания, естественно, надо считаться, если есть желание настроить себя объективно. Привычка вмешиваться, исправлять и критиковать достаточно сильна в нашей традиции и, как правило, еще более усиливается страхом – страхом, в котором невозможно признаться ни другим, ни самому себе, страхом перед коварными истинами, опасными познаниями, неприятными констатациями – словом, перед всеми теми вещами, которые побуждают очень многих людей бежать от самих себя, как от чумы. Говорят, что заниматься самим собой эгоистично или «вредно для здоровья», «свое собственное общество – наихудшее; от него впадают в меланхолию», – такие категоричные ярлыки навешиваются на наши проявления. И они глубоко «вмонтированы» в наш западный разум. Кто думает так, тот, очевидно, никогда не спрашивал себя, что за удовольствие получают другие от общества таких жалких трусов. Частенько в состоянии аффекта право на высказывание истины непроизвольно передается другой стороне, однако не лучше ли данный аффект использовать как-то иначе, чтобы дать этой другой стороне возможность высказаться? Можно поэтому сказать также, что нужно упражняться в искусстве говорить самому себе в состоянии аффекта, как если бы аффект сам был нашим собеседником и высказывался бы без оглядки на нашу разумную критику. Пока этот аффект выражается, от критики надо воздерживаться. Но, как только он представил свои жалобы, его следует на совесть покритиковать – так, как если бы таким собеседником был настоящий, близкий нам человек. И пусть на этом все не остановится, а взаимные реплики будут следовать друг за другом до тех пор, пока обсуждение не придет к удовлетворительному результату для обеих сторон. Удовлетворителен результат или нет – об этом может судить только субъективное чувство. Любой обман, разумеется, совершенно бесполезен. Скрупулезная честность по отношению к самому себе и воздержанность от поспешных и опрометчивых суждений по поводу того, что могла бы сказать другая сторона, суть необходимые условия этой техники воспитания анимы.

Следует кое-что сказать по поводу свойственного нам, западным людям, страха перед другой стороной. Ведь этот страх не вполне оправдан, хотя он реален. Нам хорошо понятен страх ребенка и первобытного человека перед огромным, незнакомым миром. Этот детский страх перед другой стороной есть и у нас там, где мы точно так же соприкасаемся с огромным, незнакомым миром. Но мы переживаем этот страх как аффект, не зная, что он и есть мировой страх, так как мир аффектов невидим. У нас на этот счет имеются либо просто теоретические предубеждения, либо суеверные представления. Даже в присутствии многих образованных людей невозможно вести речь о бессознательном, чтобы тебя не обвинили в мистицизме. Обоснован же этот страх постольку, поскольку то, что выдает другая сторона, колеблет наше рациональное мировоззрение с его научными и моральными гарантиями, в которые столь горячо верят как раз потому, что они сомнительны. Если бы этого можно было избежать, то настоятельный совет древних «не будить спящую собаку» был бы единственной достойной рекомендацией. И здесь я хотел бы настоятельно подчеркнуть, что никому не советую принимать изложенную выше технику в качестве чего-то необходимого или даже полезного – во всяком случае, никому, кто не прибегает к этому, побуждаемый необходимостью. Как уже было сказано, существует сложное сочетание временных пластов: есть седобородые старцы, которые умирают невинными, как грудные младенцы, но и по сей день продолжают появляться на свет дикари. Есть истины, которые принадлежат будущему, истины, что были верны еще вчера, и есть такие, которые не принадлежат времени.

Я могу, конечно, представить себе, что кто-нибудь станет пользоваться такой техникой, так сказать, из священного любопытства, например, юноша, который захотел бы приделать себе крылья не потому, что у него парализованы ноги, а потому, что он жаждет солнца. Но человек взрослый, лишившийся довольно многих иллюзий, пожалуй, лишь насильно решится на то, чтобы внутренне унизиться и заново пережить свои детские страхи. Нелегкое это дело – стоять между дневным миром поколебленных идеалов и дискредитировавших себя ценностей и ночным миром, по всей видимости, бессмысленной фантазии. Предопределенность такого положения и впрямь столь ужасающа, что нет, наверное, никого, кто не хватался за какую-нибудь гарантию – даже если это и отступление назад, к матери, которая спасала в детстве от ночных страхов. Тот, кто боится, оказывается зависимым; слабый нуждается в поддержке. Вот почему уже первобытный разум, движимый глубочайшей психологической необходимостью, породил религиозные учения и воплотил их в колдунах и жрецах. Extra ecclesiam nulla salus[145] – истина, верная еще и сегодня для тех, кто способен вернуться обратно в церковь. Для тех же немногих, кто на это неспособен, остается только зависимость от человека – зависимость, как мне хочется думать, более смиренная или более гордая, опора более слабая или более надежная, нежели какая-нибудь другая. Что же в таком случае можно сказать о протестанте? У него нет ни церкви, ни священника, у него есть только Бог, но даже Бог становится сомнительным.

Читатель, должно быть, с удивлением задаст себе вопрос: «Но что же в конце концов, делает анима, если нужна такая двойная страховка, чтобы разбираться с ней?» Я порекомендовал бы читателю изучать сравнительную историю религий, чтобы наполнить мертвые для нас хроники эмоциональной жизнью, которая была внутренним опытом тех, кто жил, исповедуя эти религии. Тем самым он получит представление и о том, какова жизнь на другой стороне. Древние религии с их возвышенными и смешными, добрыми и жестокими символами не упали к нам с неба, а возникли в той же человеческой душе, которая живет в нас и сейчас. Все эти вещи со своими первичными формами живут в нас и в любое время могут обрушиться на нас со всей своей разрушительной силой – под видом массовых суггестий, против которых индивид беззащитен. Наши страшные боги сменили лишь свои имена: теперь они рифмуются со словами на – изм. Или, может быть, кто-то осмелится утверждать, будто мировая война или большевизм оказались остроумным изобретением? Во внешнем мире в любой момент может уйти под воду целый континент, сместиться полюс или вспыхнуть новая эпидемия, а в нашем внутреннем мире в любой момент может произойти нечто подобное, только, конечно, в форме идеи, но с не менее опасными и непредсказуемыми последствиями. Неумение адаптироваться к этому внутреннему миру – столь же тяжкое по последствиям упущение, как невежество и неловкость во внешнем мире. И лишь ничтожно малая часть человечества, живущая главным образом на густонаселенном азиатском полуострове и называющая себя «культурной», вследствие недостаточного контакта с природой пришла к мысли о том, что религия – это вид своеобразного духовного расстройства с неясным предназначением. С безопасного расстояния, например из Центральной Африки или Тибета, это определенно может выглядеть так, как если бы эта малая часть спроецировала свои собственные бессознательные умственные расстройства на нации, еще обладающие здоровыми инстинктами.

Поскольку явления внутреннего мира субъективно воздействуют на нас сильнее в силу своей бессознательности, постольку тому, кто хочет добиться в своей собственной культуре дальнейшего прогресса (а разве всякая культура не начинается с отдельного человека?), необходимо объективировать воздействия анимы, а затем попробовать понять, какие содержания составляют основу этих воздействий. Тем самым он получит возможность адаптации и защиту от невидимого. Такая адаптация, конечно, не может быть удачной без уступок обоим мирам. Из учета внутренних и внешних требований, точнее говоря, из их конфликта, выявляются возможное и необходимое. К сожалению, наш западный разум вследствие недостатка культуры еще не выработал понятия, не дал даже имени для выражения единства противоположностей через срединный путь – этой наиважнейшей определяющей части внутреннего опыта, понятия, которое было бы сопоставимо с китайским Дао. Это одновременно и глубоко индивидуальное событие, и наиболее универсальное, закономерное проявление смысла жизни индивида.

В ходе предыдущего изложения я принимал в расчет исключительно маскулинную психологию. Анима, будучи категорией женского рода, является фигурой, компенсирующей исключительно маскулинное сознание. У женщин компенсирующая фигура носит мужской характер и может поэтому обозначаться как анимус. Если весьма нелегкой задачей является описание смыслового содержания анимы, то трудности возрастают многократно, когда речь заходит о психологии анимуса.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.