2. Последний хиппи
2. Последний хиппи
Так долго отсутствовать…
И так мало быть там.
Роберт Хантер. Box of Rain
Грег Ф. вырос в пятидесятые годы XX века в Куинсе.[37] Он был красивым и довольно талантливым мальчиком, которому, как его отцу, казалось, уготован карьерный рост, например, в сочинении песен, к чему он явил талант уже в раннем возрасте. Однако Грег рос упрямым и беспокойным ребенком, интересуясь различными аспектами жизни, — как почти что каждый подросток второй половины шестидесятых. Постепенно он начал ненавидеть обыденность жизни своих родителей и соседей и циничное милитаристски настроенное правительство. Его жажда бунта, равно как и поиски идеала, лидера и наставника, прояснились во время Лета любви[38] в 1967 году. Он ездил в Гринвич-Виллидж[39] и слушал Аллена Гинзберга,[40] выступавшего перед публикой всю ночь напролет. Он обожал рок-музыку, особенно эйсид-рок,[41] а из музыкальных ансамблей отдавал предпочтение группе «Грейтфул Дэд».
Постепенно Грег все более отдалялся от своих родителей и учителей: с одними был агрессивен, с другими замкнут. В 1968 году, когда Тимоти Лири[42] призывал американскую молодежь «включаться, настраиваться и отпадать», Грег отрастил волосы и бросил школу, где считался хорошим учеником. Он ушел из дому и переехал в Гринвич-Виллидж, где приобщился к наркокультуре Ист-Виллиджа[43] в поисках, как и многие его сверстники, утопии, внутренней свободы и «высшего сознания».
Но «включение» не удовлетворило Грега, искавшего более систематическую доктрину и другой образ жизни. В 1969 году он примкнул, как и многие наркоманы, принимавшие ЛСД, к свами Бхактиведанте и его Международному обществу сознания Кришны на Второй авеню. Под влиянием свами Грег перестал принимать ЛСД, найдя в религиозной экзальтации замену прежним пристрастиям. («Единственное радикальное средство от дипсомании, — сказал однажды Уильям Джеймс, — есть чрезмерная набожность».) Философия, общение, песнопения, ритуалы, суровая и харизматичная фигура самого свами стали откровением для Грега, и он почти сразу стал пылким новообращенным.[44] В первые недели обращения Грег ходил по Ист-Виллиджу, одетый в оранжевый балахон, распевая славословия Кришне, а в начале 1970 года он переехал в главный храм в Бруклине. Его родители сначала возражали, затем смирились. «Вдруг это ему поможет, — философски заметил его отец. — Кто знает, может, это тот путь, которым ему следует идти».
Первый год жизни Грега в храме прошел хорошо: он был послушен, наивен, верен и свят. «Он — святой, — сказал свами, — он — один из нас». В начале 1971 года уже глубоко верующего Грега перевели в храм Нового Орлеана. Раньше родители иногда могли видеть его в бруклинском храме, а теперь связь практически прекратилась.
На втором году пребывания Грега в обществе Кришны он стал жаловаться на зрение, которое начало туманиться. Но жалоба была воспринята свами и его окружением как проблема духовного зрения. «Ты просветлен, — сказали ему. — В тебе растет внутренний свет». Духовное объяснение Грега полностью успокоило, и хотя зрение все ухудшалось, он больше не жаловался. И в самом деле казалось, что день ото дня он становится все более «просветленным», более безмятежным. Его часто находили в каком-то оцепенении, со странной (некоторые говорили «трансцендентальной») улыбкой на лице. «Это блаженство, — сказал свами, — он становится святым». И все же в храме решили, что его надо оберегать: он не выходил из храма без сопровождающего, не делал чего-либо без наблюдателя; контакты с внешним миром были оборваны.
Хотя родители Грега не могли повидаться с сыном, к ним все же долетали редкие новости из храма — новости, где все больше было слов о «духовном продвижении», «просветлении» и все меньше о жизни Грега. Информация была весьма туманной, и родители начали беспокоиться. Однажды они даже написали самому свами, но получили в ответ успокаивающее, утешительное послание.
Прошло еще три года, прежде чем родители Грега решили, что должны увидеть сына собственными глазами. К тому времени здоровье его отца пошатнулось, и он боялся, что если будет ждать дальше, то не увидит своего «потерянного» сына никогда. Свами разрешил родителям Грега приехать. В 1975 году, после четырехлетней разлуки, они смогли наконец навестить его в Новом Орлеане.
То, что они увидели при встрече, привело их в ужас: их худой лохматый сын стал толстым и лысым; на его лице жила постоянная «глупая» улыбка (так по крайней мере описал ее отец). Грег внезапно начинал петь псалмы, читал мантры, сопровождая их «идиотскими» комментариями, но глубоких эмоций не выражал. («Словно его вычерпали напрочь, пустой внутри», — сообщил отец). Грег потерял всякий интерес к современности, был дезориентирован и полностью слеп. В храме, что удивительно, не противились его уходу — видно, почувствовали, что его духовное восхождение зашло слишком далеко, и начали беспокоиться, видя его состояние.
Грега положили в больницу, обследовали и перевели в отделение нейрохирургии. Томография выявила огромную опухоль мозга, разрушающую гипофиз и прилегающий зрительный перекрест, охватывающую обе лобные доли мозга и растущую далее. Опухоль распространилась до височных долей и вниз до промежуточного мозга. Во время операции выяснилось, что опухоль доброкачественная — менингиома, но выросла она до размера небольшого грейпфрута или апельсина. И хотя хирурги смогли удалить опухоль почти полностью, им не удалось отвратить урон, нанесенный мозгу в процессе операции.
Грег стал не только слепым, но и серьезно покалеченным, неврологически и умственно. Произошла катастрофа, которую можно было избежать, если бы к его жалобам на ухудшающееся зрение прислушались раньше и показали врачу. Улучшения состояния Грега не ожидалось, и его перевели в Уильямсбридж, госпиталь для хронических больных. Тогда Грегу было всего двадцать пять. По приговору врачей, он был безнадежен.
Я впервые увидел Грега в апреле 1977 года, приехав в Уильямсбриджский госпиталь. Волосы на лице его отсутствовали, он вел себя как ребенок и выглядел младше своих двадцати пяти. Грег был толстым, похожим на Будду, с отсутствующим выражением на доброжелательном лице. Его слепые глаза бессмысленно ворочались в своих орбитах, когда он, не двигаясь, сидел в кресле-каталке. Ему не хватало естественности, он не инициировал контакта, а когда я с ним заговаривал, в ответ зачастую неслись ассоциативные потоки слов или отрывки стихов и песен. Между вопросами возникала глубокая тишина, если я не заполнял паузу; но если молчание затягивалось на минуту, он мог начать возносить Кришну или мягко бубнить мантры. Он все еще, как он сам сказал, был «абсолютно верующим, верным доктринам и целям своей общины».
Я не услышал от него ни одной связной истории — он даже не понимал, почему он в больнице, и давал тому разные объяснения. В первый раз он сказал: «Потому что мне не хватает ума», позже: «Потому что в прошлом я принимал наркотики». Он знал, что был в главном храме Кришны («Большой красный дом, дом 439 на Генри-стрит в Бруклине»), но не помнил, что после жил в храме Нового Орлеана. Он также не помнил, что именно там началась его болезнь и — в первую очередь — потеря зрения. Он и в самом деле, казалось, не понимал, что слеп, что не может ходить, что болен вообще.
Он казался отсутствующим, мягким, лишенным всех чувств — это была та неестественная безмятежность, которую его братья-кришнаиты расценили как «блаженство». Однажды Грег даже сам воспользовался этим определением. На мой вопрос «Как ты себя чувствуешь?» он ответил: «Я чувствую себя блаженно. Боюсь вернуться в материальный мир». Когда он попал в больницу, многие из его друзей-кришнаитов приходили его навестить, я часто видел их оранжевые одежды в коридорах. Они приходили, чтобы навестить бедного слепого, не от мира сего Грега, толпились вокруг него. Они видели в нем достигшего «отрешенности» Просветленного.
Разговаривая с Грегом о текущих событиях и расспрашивая о людях, имена которых были у всех на слуху, я выяснил, что он ничего не знает о них. Когда я спросил у него, кто сейчас президент страны, Грег ответил «Линдон», затем, подумав, «поправился», сказав: «Тот, кого застрелили». Когда я подсказал «Джими…», он обрадованно ответил «Джими Хендрикс». Услышав мой смех и сообразив, что ошибся, Грег сказал, что было бы хорошо, если бы президентом стал человек, разбирающийся в рок-музыке.[45] Ответы, полученные от Грега, убедили меня, что он ничего не помнит или не знает о событиях, происшедших в стране и мире после 1970 года. Казалось, он остановился в своем развитии еще в шестидесятые годы.
Когда в 1976 году Грегу делали операцию, его опухоль имела значительные размеры, но до этого она росла медленно и только в самом конце затронула височную долю мозга, отвечающую за накопление памяти (регистрацию происходящих событий). Но Грег плохо помнил и прошлое — события конца шестидесятых годов, происходившие за несколько лет до болезни. Из разговора с Грегом я выяснил, что события, происходившие в 1966-м и 1967-м годах, он помнил достаточно хорошо, события 1968-го и 1969-го годов помнил плохо, а о событиях, имевших место, начиная с 1970 года, не имел никакого понятия. Стало ясно, что у Грега наряду с расстройством кратковременной памяти наблюдается и ретроградная амнезия — амнезия на события, происходившие до болезни.
Грег утратил способность запоминать и только что полученную информацию. Однажды я дал ему список слов и попросил их запомнить. Через минуту он не смог вспомнить ни одного слова. Бывало, я рассказывал ему какую-нибудь историю, а затем просил повторить рассказ. Он пересказывал его в весьма искаженном виде, вплетая в его канву мало совместимые с ним подробности. Но если я через пять минут просил повторить рассказ, он уже ничего не помнил. Однажды я рассказал ему сказку о льве и мыши. В изложении Грега мышь обрела чудовищные размеры и попыталась съесть миниатюрного льва. Когда я выразил удивление такой странной метаморфозе, Грег пояснил, что мышь и лев стали мутантами, а затем, подумав, добавил, что, вероятно, эти животные привиделись ему такими во сне, в котором мышь фигурировала как владычица джунглей. Однако через пять минут, как обычно, рассказ из головы Грега полностью выветрился.
Общаясь с Грегом, я узнал, что он любитель рок-музыки. В его палате я увидел гитару и стойку пластинок. Когда я заговорил с Грегом о его увлечении, он, к моему немалому удивлению, внезапно преобразился, с большим энтузиазмом заговорив о своих любимых музыкальных ансамблях, а с наибольшим жаром — о группе «Грейтфул Дэд».
«Я слушал эту группу в Центральном парке и в „Филлмор Исте“», — сообщил он. Грег помнил весь репертуар этой группы, назвав самой любимой песней «Tobacco Road». Он даже спел эту песню с большим воодушевлением, выказав чувства, которые давно не испытывал. Когда он пел, то не казался больным — передо мной был совсем другой человек. «Когда ты в последний раз слышал группу „Грейтфул Дэд“ в Центральном парке?» — спросил я у Грега. «Около года назад», — подумав, ответил он. На самом деле эта группа в последний раз выступала в Центральном парке в 1969 году. Грег ошибся на восемь лет. «Филлмор Ист», театр, где выступали рок-музыканты, закрыли в начале семидесятых годов.
Грег рассказал мне также о том, что в колледже Хантера[46] бывал на выступлениях Джими Хендрикса и ансамбля «Крим», сумев перечислить участников этой группы: Джека Брюса (бас-гитара), Эрика Клэптона (соло-гитара) и Джинджера Бейкера (ударные инструменты). Вспомнив о Джими Хендриксе, Грег поинтересовался, чем сейчас занимается этот певец, пояснив, что давно не слышал о нем. В тот раз мы также поговорили о творчестве «Роллинг стоунз» и «Битлз». Грег похвалил их, но своим любимым ансамблем назвал «Грейтфул Дэд». «С этой группой никто не сравнится, — пояснил он. — Джерри Гарсия — святой, гуру, гений. Микки Харт и Билл Кройцман — великолепные барабанщики. Под стать им и другие: Пигпен, Боб Уир, Фил Леш».
Этот разговор с Грегом помог мне установить степень его амнезии. Он хорошо помнил песни 1964–1968 годов. Он помнил первый состав группы «Грейтфул Дэд», но он не знал, что Джими Хендрикс и Пигпен умерли. Грег остановился в своем развитии в конце шестидесятых годов. Он выглядел ископаемым, последним хиппи.
При обследовании Грега я обнаружил, что его конечности очень слабы, особенно левые, а более всего — ноги. Самостоятельно стоять он не мог. Его глаза были полностью атрофированы. Однако казалось, что Грег не знает о своей слепоте. Когда я показал ему часы и расческу, он сообщил мне, что видит авторучку и мяч. При этом Грег «не посмотрел» на показанные предметы, более того, он даже не повернул головы в мою сторону. Когда я поинтересовался состоянием его зрения, Грег ответил, что видит плохо, но тем не менее любит смотреть телевизор. Как я выяснил позже, Грег, когда «смотрел» телевизор, внимательно слушал звуковое сопровождение передачи и дополнял впечатление от происходившего на экране своим мысленным взором, воображением, при этом он мог даже не смотреть на экран. Вероятно, он даже не понимал, что значит видеть по-настоящему — случай достаточно редкий для человека, долгие годы видевшего нормально, и говоривший о том, что у Грега существенно изменился процесс познания, изменилось сознание и даже произошла трансформация личности.[47]
Общаясь с Грегом, я понял, что он живет лишь настоящим, точнее — сиюминутным. О прошлом, которое не выветрилось из памяти, он по собственному почину не вспоминал. О будущем он не думал и даже не задумывался над тем, чем станет заниматься в самое ближайшее время. У Грега не было ни стремлений, ни планов на будущее, ни, тем более, цели жизни. Он казался замурованным в кокон, время для него не существовало. Для нормальных людей настоящее подпитывается опытом прошлого и ожиданием будущего, для Грега настоящее было статичным и составляло всю полноту его жизни. И вот это существование было расценено кришнаитами как проявление святости, сверхсознание.
Оказавшись в Уильямсбридже, Грег, еще совсем молодой человек, не проявлял ни досады, ни раздражения на судьбу. Попав в тихую заводь, он относился к своему положению со смирением, а скорее — с апатией, безразличием. Когда я поинтересовался, нравится ли ему в госпитале, он ответил: «У меня нет выбора». В душе я с ним согласился: ответ был точен и даже философичен, но философия эта проистекала от безразличия ко всему, вызванного повреждением мозга.
Родители Грега, уделявшие сыну мало внимания, когда он жил вместе с ними, теперь часто навещали его. Когда они приходили, он оживлялся, но если они не появлялись несколько дней, он этого даже не замечал.
Время для Грега проходило однообразно: он слушал пластинки со своими любимыми песнями, играл на гитаре или, сидя в кресле-каталке, перебирал четки, бессмысленно улыбаясь. Естественно, он проходил и медицинские процедуры: физиотерапию, трудотерапию, музыкотерапию. Через некоторое время после операции Грега перевели в отделение, где содержались одни молодые люди. Его приняли хорошо: тихий нрав, добродушие и игра на гитаре сделали свое дело. Казалось, и Грегу понравилось его новое окружение. Он даже сошелся с двумя пациентами, не подружился (сказать об этом нельзя), но время, свободное от занятий и процедур, нередко проводил вместе с ними. Его мать рассказывала: «Одним из них был Эдди, страдавший рассеянным склерозом. Они оба любили музыку и жили в смежных палатах. Другой была Джуди, она страдала церебральным параличом. Джуди нередко часами сидела в палате Грега». Однако прошло время, и Эдди умер, а Джуди перевели в другую больницу. По словам миссис Ф., Грег ни разу не поинтересовался, куда они делись, хотя, как она сочла, он стал грустнее, печальнее, ему не с кем стало поговорить, не с кем послушать музыку.
Больше Грег ни с кем не сошелся, хотя Уильямсбридж походит на небольшой городок, где все знают друг друга. Тому было и объяснение: люди и их имена в его памяти не задерживались. Правда, меня он в конце концов стал узнавать, и всякий раз, когда я приходил в госпиталь, встречал меня идентичными фразами: «Как поживаете, доктор Сакс? Когда выйдет ваша следующая книга?» Последний вопрос меня несколько раздражал — в то время я ничего не писал, видно, переживая творческий кризис.
Узнавал он и музыкотерапевта, Конни Томайно, — узнавал ее по голосу, по шагам. Правда, однажды Грег заговорил о другой Конни, девочке, с которой учился в школе. Та девочка тоже любила музыку, выступала в школьных концертах, играя на аккордеоне. «Почему все Конни так музыкальны?» — удивленно спрашивал Грег. Однако вскоре мне стало ясно, что обе Конни для Грега — одно и то же лицо. Тому подтверждением стали его слова: «Конни играет на трубе так же хорошо, как на аккордеоне» (Конни Томайно была профессиональным музыкантом, играла на трубе). Такие ассоциации Грега были для него характерны, ибо он часто путал прошлое с настоящим.
В настоящем Грег запоминал лишь отдельные факты, да и то лишь в том случае, если они повторялись изо дня в день, запоминал людей, но лишь тех, с которыми постоянно общался. Таких людей он различал по голосу, по походке, однако был не в состоянии вспомнить, где раньше с ними встречался.
В то же время у Грега не пострадала так называемая семантическая память. Так, Грек не растерял полученных в школе знаний по геометрии. К примеру, он легко помнил, что гипотенуза короче двух катетов треугольника. Не растерял он и своих музыкальных способностей. Он по-прежнему хорошо играл на гитаре и даже с помощью Конни освоил новую технику исполнения и пополнил репертуар. В госпитале он обрел и новые профессиональные навыки, научившись печатать на пишущей машинке, что говорило о сохранении у него механической памяти.
Постепенно Грег научился ориентироваться в пространстве и через три месяца самостоятельно добирался до местного магазинчика, кинозала, пригоспитального дворика. Этот процесс познания протекал достаточно медленно, но приобретенные Грегом навыки усвоились прочно.
Опухоль Грега нанесла его мозгу серьезные повреждения. Она подавила или вывела из строя срединную часть обеих височных долей мозга и, в частности, гиппокамп и прилегающий участок коры, ответственные за накопление памяти. Такие повреждения, по существу, исключают возможность запоминать текущие события, факты на сознательном уровне. И в самом деле, эту способность Грег стойко утратил. Однако он сохранил скрытую память, память на бессознательном уровне. Эта скрытая память помогала ему ориентироваться в больнице, узнавать отдельных штатных работников и даже эмоционально оценивать их, исходя из опыта общения с ними.[48]
Процессы «ясного» осмысленного сохранения знания, делающие возможным их повторное использование в деятельности или возвращение в сферу сознания, требуют интеграции срединных височных долей головного мозга. При сохранении знаний на бессознательном уровне задействуются более примитивные механизмы, вырабатывающие лишь навыки и привычки, позволяющие приспособиться к условиям окружающей жизни. Процесс «ясного» осмысленного сохранения знаний заключается в синтезе, оперативном удержании и преобразовании данных, поступающих от всей коры головного мозга. Продолжительность такого синтеза краткосрочна (одна-две минуты), но если продукт этого синтеза не отложится в долговременной памяти, то информация потеряется. Сохранение знаний — сложный, многоступенчатый процесс, заключающийся в переносе комплекса обработанных ощущений из кратковременной памяти в долговременную. Такой перенос невозможен у людей, страдающих амнезией. Так, Грег правильно повторял следом за мной довольно сложное предложение, но уже через три минуты не мог повторить ни слова и даже не помнил о том, о чем я его просил.
Ларри Сквайр, невропсихолог из университета Сан-Диего, Калифорния, изучавший функционирование систем памяти височных долей головного мозга, отметил ненадежность и быстротечность кратковременной памяти человека, в результате чего он порой забывает, что только что собирался сделать или сказать. («Черт побери, — говорим мы иногда, — совсем забыл, что намеревался сказать»). Но только у людей, страдающих амнезией, это нарушение памяти проявляется в полной мере.
Грег потерял способность переносить факты и сведения, усвоенные кратковременной памятью, в хранилище долговременной памяти, но тем не менее сумел адаптироваться к новым условиям жизни, хотя адаптация эта проходила довольно медленно и не сделалась полноценной.[49]
Одни мои пациенты, страдавшие амнезией (как Джимми, страдавший корсаковским синдромом, историю болезни которого я описал в книге «The Lost Mariner»), имели повреждения системы памяти промежуточного мозга и срединной височной доли, у других (как у мистера Томпсона, историю болезни которого я описал в книге «A Matter of Identity») помимо амнезии, наблюдался синдром лобной доли, у третьих, таких, как Грег, в мозгу образовалась обширная опухоль, затронувшая многие части мозга и распространившаяся до промежуточного мозга. У Грега это обширное повреждение создало сложную клиническую картину с накладывающимися друг на друга или даже противоречивыми симптомами и синдромами. Таким образом, хотя амнезия Грега была вызвана в основном повреждением систем височных долей, сыграло свою роль и повреждение промежуточного мозга и лобных долей мозга. Повреждение височных долей, промежуточного мозга вкупе с поражением гипофиза привело Грега к аномальной апатии, к безразличию к окружающему его миру. Первым опухоль затронула гипофиз, что вызвало увеличение веса и облысение, а прекращение выработки соответствующих гормонов подавило физиологическую активность (агрессивность, самоуверенность) и привело к эмоциональной пассивности, равнодушию к событиям окружающей действительности и упрощению чувств.
Промежуточный мозг является регулятором сна, аппетита, либидо. В результате его повреждения Грег утратил интерес к сексу, еде. Он никогда не жаловался на голод и ел только тогда, когда ему предлагали. Казалось, Грег живет только сиюминутным, реагируя лишь на текущие раздражители.
Оставаясь один в палате, Грег мог часами сидеть в кресле-каталке, не проявляя активности. Видя его в таком состоянии, медсестры шепотом говорили, что он «размышляет», а кришнаиты сочли бы, что он занимается медитацией. Я же такое состояние своего пациента расценил как «умственное безделье». Впрочем, такое состояние Грега было трудно расценить однозначно, ибо оно не походило ни на сон, ни на бодрствование, и, скорее, было лишено всякого содержания. Пожалуй, оно походило на заторможенность, безучастность к окружающей обстановке некоторых моих пациентов, перенесших энцефалит, выразившийся в поражении промежуточного мозга. Когда с таким больным заговаривали или рядом включали музыку, то «включался» и он.
Таким же образом «включался» и Грег. В совокупности это его состояние объяснялось повреждением лобных долей головного мозга и прежде всего их глазничных частей, что выразилось в глазнично-лобном синдроме. Лобные доли — наиболее сложные части мозга, объединяющие суждения, воображение и эмоции человека в единое целое, которое обычно называют «индивидуальностью». Повреждение других частей мозга приводит к расстройствам подвижности, речи, памяти, мыслительных способностей, чувственных восприятий. Повреждение лобных долей, не влияя на эти расстройства, приводит к деградации «личности».
Когда родители Грега встретились с сыном в 1975 году, они, естественно, пришли в ужас, увидев, что сын ослеп, ослаб и потерял память. Но более всего они поразились тому, что изменился его внутренний мир, ставший бессодержательным. Повторю, как отозвался о нем отец: «Словно его вычерпали напрочь, пустой внутри». Уже тогда, по словам отца, Грег отпускал «идиотские» комментарии по всякому поводу и сомнительные остроты, звучавшие поистине дико на фоне его тяжких недугов.
Такого рода «остроумие» характерно при глазнично-лобном синдроме и даже получило свое собственное название — witzelsucht.[50] Больные, страдающие этим недугом, при отсутствии сдерживающих начал непроизвольно, по-своему, реагируют на каждую мысль, на каждое ощущение, на каждое слово, на каждого попавшего в поле зрения человека — и зачастую с помощью рифмоплетства или импровизированных «острот». Однажды, сидя у Грега и увидев прошедшего мимо палаты больного, я сказал: «Прошел Джон». Грег молниеносно отреагировал: «Джон протопал, как слон». Вскоре в палату вошла няня и сообщила: «Ланч подан». Грег, улыбнувшись, проговорил: «Значит, и сюрприз уготован». Няня спросила: «С цыпленка снять кожу?» Грег снова «не сплоховал», отреагировав так: «Цыпленок тот же ребенок, зачем с него снимать кожу?» Сбитая с толку няня задала новый вопрос: «Вы хотите цыпленка с кожей?» Грег ответил: «Снимайте. Я просто сказал присловье».
В известном смысле Грег был необычайно чувствителен, восприимчив, но эта его чувствительность страдала отсутствием избирательности. Он одинаково реагировал на любой раздражитель: и на шутливое замечание в его адрес, и на житейское сообщение, и на серьезную информацию.[51] У больных, страдающих глазнично-лобным синдромом, в реакции на внешние раздражители нередко присутствуют игровые мотивы, детская непосредственность, что в определенной пропорции не является недостатком и здорового человека, но у Грега эта детская непосредственность вкупе с его «острословием» превратилась в странную доминанту, и потому разум его, не потерявший полностью знаний, усвоенных до болезни, потерял самостоятельность, «индивидуальность», став заложником мимолетных, кратковременных ощущений. Французский невролог Франсуа Лермитт указывает на зависимость людей, страдающих глазнично-лобным синдромом, от окружающей обстановки, и говорит об их неспособности психологически дистанцироваться от внешнего мира. Это справедливо и для Грега: он «цеплялся» за внешний мир, зависел от окружающей обстановки, она порабощала его.[52]
Для здорового человека сон и бодрствование — различные функциональные состояния. Сон характеризуется значительной отключенностью от сенсорных воздействий внешнего мира. При бодрствовании человек воспринимает эти воздействия.[53] Однако у Грега граница между бодрствованием и сном, казалось, стерлась, размылась, а получившийся синтез явился «сном наяву», вместилищем образов и фантазий, совмещенных с бодрствованием ума.[54] Проявления этого синтеза рождали удивительные картины, иногда приближавшиеся к сюрреалистическим образам, и заключались в процессе, который Фрейд, давая характеристику сновидениям, назвал «смещением, искажением и даже выпадением из памяти наяву».
Полусонное состояние было обычным для Грега, а когда он выходил из него, то его поведение зачастую напоминало образ действий ребенка, сочетавшийся с дурашливым остроумием. Абсурдные, а порой афористические изречения Грега вкупе с его обычным спокойствием, безмятежностью стяжали ему репутацию человека, сочетавшего в себе невинность, умиротворенность и мудрость — впрочем, славу двусмысленную: не от мира сего святого.
Заболев, Грег стал «другим» человеком, утратив в известной степени былую индивидуальность и приобретя новую — необычную, но весьма примитивную. И все-таки надо отдать ему должное. Если, находясь в одиночестве, он проявлял мало активности, то в компании он преображался, «включался», становясь общительным, интересным и даже достаточно остроумным. К окружавшим он относился доброжелательно, и они платили ему взаимностью. А если в речах его порой сквозило излишнее легкомыслие или он терял нить разговора, то это объяснялось не его пренебрежением к собеседникам и не его невниманием, а следствием болезни. В клиниках с хроническими больными обычно унылая, гнетущая атмосфера, и такой пациент, как Грег, никогда не пребывавший в унынии, когда находился в обществе, был как раз тем человеком, который мог поднять настроение у других пациентов, заразив их своим весельем и добродушием.
Несмотря на болезнь, у Грега сохранились энергия, жизнестойкость, нашлись подспудные силы, позволявшие ему быть жизнерадостным, находчивым и веселым, что привлекало к нему внимание. Дерзость, непослушание, агрессивность, свойственные Грегу до его сношения с кришнаитами, бесследно исчезли. Он казался умиротворенным, блаженным. Его отец, намучившийся с сыном в те времена, когда они жили вместе, как-то сказал мне при встрече в госпитале: «Глядя на Грега, складывается впечатление, что его подвергли лоботомии». Затем, усмехнувшись, он добавил с горькой иронией: «Лобные доли — кому они нужны?»
Одной из особенностей головного мозга человека является значительная величина его лобных долей. У обезьян эти части мозга развиты гораздо меньше, а у других млекопитающих они и вовсе малы. Лобные доли в основном развиваются после рождения человека, увеличиваясь в размере примерно до его семилетнего возраста. Изучение функций лобных долей головного мозга имеет продолжительную историю, но в полной мере это функционирование не изучено до сих пор. Эта неопределенность хорошо иллюстрируется невероятной историей, приключившейся в сентябре 1848 года с Файнизом Гейджем — случаем, которому и по сей день пытаются найти научное объяснение.
Файниз Гейдж, железнодорожный мастер, однажды работал на путях близ Берлингтона, Вермонт, закладывал взрывчатку в шпур, готовясь к взрыву. Он наклонился над шпуром и утрамбовывал порох железным прутом весом в тринадцать фунтов и длиной около ярда, который был заострен на верхнем конце. Никому и в голову не могло прийти, что при ударе железный прут может высечь искру, отчего взорвется порох. Но именно так и произошло. Порох взорвался, и железный прут выскочил из шпура, как пуля. Острым концом прут ударил Гейджа снизу в скулу и прошел насквозь через голову. Несмотря на страшную травму, Гейдж не потерял сознания. Он упал на спину и оставался в оглушенном состоянии несколько минут. Товарищи доставили его в ближайший медицинский пункт, где ему оказали первую помощь, удалив прут. Все это время Гейдж оставался в сознании и даже отпускал врачу шутки.
Через некоторое время после происшедшего с ним несчастного случая у Гейджа развился абсцесс соответствующей лобной доли, но врачи успешно справились с осложнением, и в начале 1849 года его выписали из больницы в удовлетворительном состоянии, поставив многих светил медицины в тупик: как человек сумел выжить после такой тяжелой травмы? Однако этот невероятный случай заставил специалистов подтвердить укоренившееся суждение: лобные доли мозга не наделены функциями, которые нельзя компенсировать функционированием других частей мозга. Это суждение основывалось на исследованиях френологов, которые в начале XIX столетия согласно сочли, что умственные способности и моральные качества человека зависят от функционирования всех частей мозга. Эта теория получила столь большое признание, что мозг стал рассматриваться некоторыми учеными таким же целостным, как и печень. К этой мысли склонился даже известный французский физиолог Пьер Жан Мари Флуранс, заявивший: «Секреты[55] мозга схожи с секретами печени».
Влиянием этой теории на умы специалистов объясняется и тот факт, что, несмотря на изменение «поведения» Гейджа после получения травмы, лишь через двадцать лет Джон Мартин Харлоу, один из лечащих врачей Гейджа, опубликовал результаты своих наблюдений. Вот что он писал: «Гейдж производил впечатление порывистого, импульсивного человека, не считавшегося с мнениями других, если они противоречили его планам. К товарищам по работе он относился без должного уважения, чего раньше не наблюдалось. Он был упрям и капризен и в то же время не уверен в себе. На вид крепкий мужчина, он не отличался умом и нередко рассуждал, как ребенок. По словам сослуживцев, до происшедшего с ним несчастного случая он был уравновешенным, сообразительным человеком, энергичным работником, мастером своего дела. После травмы его способности разительно изменились, и, по отзывам его друзей и знакомых, он стал „не тем Гейджем“, которым был раньше».
Склонен считать, что импульсивность и раздражительность Гейджа, равно как и снижение его интеллектуальных и профессиональных способностей, явились следствием повреждения одной из лобных долей мозга, вызванного полученной травмой.[56]
Однако несдержанность, излишняя возбудимость, потеря самоконтроля и снижение интеллектуальных способностей являются не единственными последствиями повреждения лобных долей. Дэвид Ферриер, который в 1873 году предал историю Гейджа широкой огласке, опубликовав в одном из медицинских журналов соответствующую статью тремя годами раньше, удалив у подопытных обезьян лобные доли, определил и другие последствия этого повреждения мозга. Вот его наблюдения: «Несмотря на видимое отсутствие физиологических отклонений, я выявил явные изменения в поведении обезьян. Пропало свойственное им любопытство, пропал интерес к окружающей обстановке, обычно выражающийся в устойчивом наблюдении за всем, что попадает в их поле зрения. Они стали унылыми, апатичными, сонными, реагируя только на явные раздражители или варьируя свою вялость и апатичность бесцельным перемещением по вольеру. Не утратив сообразительности, обезьяны по всем признакам потеряли присущую им черту: внимательно наблюдать за окружающей обстановкой».
В восьмидесятых годах XIX столетия стало очевидным, что опухоль лобных долей головного мозга вызывает самые разные последствия: вялость, заторможенность, изменение характера человека, потерю самоконтроля, тупоумие, а иногда (согласно наблюдениям Гоуэрса) и умопомешательство. В 1884 году была сделана первая операция по удалению опухоли лобной доли, а в 1888 году — первая операция на лобной доле с целью излечения психического расстройства. Считалось, что такого рода расстройства (галлюцинации, навязчивые идеи и, возможно, шизофрения) обязаны патологической активности лобных долей.
Однако первые опыты не нашли скорого продолжения, и только в тридцатых годах XX века португальский невролог Эгаш Мониш стал лечить психические расстройства с помощью операций на мозге. Он разработал технику операции, которую назвал «префронтальной лейкотомией», и согласно этой методике прооперировал двадцать больных, страдавших различными формами патологической депрессии и хронической шизофренией. Результаты сделанных операций Мониш изложил в монографии, опубликованной в 1936 году, которая вызвала в медицинских кругах значительный интерес. На сомнительную технику операции и на, возможно, имевшую место фальсификацию полученных результатов не обратили внимания.
У Мониша нашлись и последователи. Операции на мозге с целью лечения психических расстройств стали проводить в Италии, Великобритании, Бразилии, Румынии и на Кубе. Заговорили о рождении «психохирургии», воспользовавшись термином, придуманным Монишем. Подобные операции наконец стали делать и в США, где невролог Уолтер Фриман разработал поистине ужасную технику операции, которую он назвал «трансглазничной лоботомией». Вот как он сам описал эту операцию:
Приведя пациента в шоковое состояние, я под такого рода «анестезией» ввожу в глазницу между веком и глазным яблоком острый хирургический инструмент[57] до его соприкосновения с лобной долей головного мозга, после чего произвожу латеральный разрез этой доли, перемещая инструмент путем вращения из стороны в сторону. Подобную операцию я сделал двум пациентам на обеих лобных долях, а одному — на одной. Операции прошли без видимых неприятных последствий за исключением (в одном случае) кровоподтека века и окружающих тканей. Через час после проведения процедуры пациенты отправились по домам. Наблюдения показали, что все больные, перенесшие лоботомию, избавились от тяжелых последствий своей болезни, испытывая в послеоперационный период лишь легкие отклонения от нормального состояния человека.
Варварские операции на головном мозге не вызвали всеобщего неприятия, а, наоборот, были встречены с одобрением. Протестовали немногие. К 1949 году в США было сделано более десяти тысяч таких операций, а в течение двух последующих лет еще десять тысяч. В 1951 году Мониш был удостоен Нобелевской премии,[58] что явилось, по словам Макдональда Кричли, «апофеозом позорной практики».
Лоботомия, конечно, не была настоящим лечением. Подавляя ярко выраженные симптомы психического расстройства, она приводила больных в состояние апатии, угнетенности, вызывала потерю моторной координации и, хуже того, исключала полное выздоровление. Состояние человека после лоботомии красочно описал Роберт Лоуэлл[59] в стихотворении «Воспоминания об Уэст-стрит и Лепке». Вот выдержка из него:
Дряблый, плешивый, лоботомированный,
он пребывал в овечьей неге,
где никакие муки не могли его лишить
концентрации на электрическом стуле —
а тот возвышался оазисом
в пустыне утраченных связей…
Когда я с 1966-го по 1990-й год работал в психиатрической лечебнице, то видел немало больных, перенесших лоботомию. Они выглядели намного хуже Лепке и походили на живые трупы.[60]
В восьмидесятые годы XIX столетия было сделано предположение, что в лобных долях головного мозга существуют «нездоровые» нервные пути, способные вызвать психические болезни. Этим соображением руководствовался и Мониш, считая, что человека можно излечить от психического расстройства, перерезав эти пути. Но даже если Мониш в этой части и прав, пользы от лобных долей несравнимо больше. Вместе с тем нельзя не признать, что чувство долга, добросовестности, ответственности неизменно давит на человека, и все мы время от времени испытываем желание освободиться от этого натиска, хотим отдохнуть от деятельности наших лобных долей, стремимся к «празднику чувств», к дионисии.[61] Это желание свойственно каждому человеку, присуще любой культуре. Все мы нуждаемся в периодическом отдыхе от деятельности наших лобных долей, но это трагедия, когда, вследствие их повреждения, вызванного травмой или болезнью, этому отдыху нет конца, что стало повседневным явлением для Гейджа и Грега.[62]
В марте 1973 года в своих записях я отметил, что «игры, песни, стихи помогают Грегу сосредоточиться, ибо они несут организованное начало — ритм и поток устойчивых связей». Делая эту запись, я вспомнил о своем пациенте Джимми, страдавшем амнезией. Когда он посещал церковную службу, то буквально преображался, преисполняясь смыслом происходившего и воспринимая «органическое единство», подавлявшее амнезию.[63] Приведу и другой пример. Один из моих пациентов, музыковед, страдавший амнезией, ставшей следствием энцефалита височной доли, уже через несколько секунд не мог вспомнить, что ему сообщили. Однако он безошибочно исполнял сложные музыкальные пьесы и даже, импровизируя, играл на органе.[64]
Подобными способностями обладал и Грег: он не только прекрасно помнил песни шестидесятых годов, но и мог выучить новые. Запоминал он и шуточные стихи и рекламные песенки, услышанные по радио и телевизору. Однажды я прочел ему такое четверостишие:
Замолчи, замолчи, сорванец,
Иль придет тебе ужасный конец.
Будешь орать — повредишься умом,
И тебя прибьют топором.
Грег повторил четверостишие без запинки, а узнав, что стишки я сочинил сам, весело рассмеялся и сказал, что они напоминают ему ужасы Эдгара Аллана По. Правда, через две минуты четверостишие он забыл, но я напомнил ему рифмованные слова, и тогда он четверостишье повторил. После двух-трех репетиций стихи Грег запомнил и потом всякий раз, когда я приходил в госпиталь, читал мне это четверостишие.
Можно задаться вопросом: чем объяснить ту легкость, с которой Грег запоминал шуточные стихи и рекламные песенки — их простотой или эмоциональным подъемом, который они у него вызывали? Отвечу так: не вызывает сомнения, что музыка оказывала на него благотворное действие, была «дверью» в мир эмоций и чувств, которые обычно он не испытывал. Когда Грег слушал музыку, он казался здоровым. Даже показания его электроэнцефалограммы становились ритмичными, если запись производилась под сопровождение музыки.[65]
С помощью песенок Грег смог запоминать и простейшую информацию, которую я включал в текст, — и не только запоминать вместе с песенкой, но и отъединять ее по моей просьбе, опуская остальной текст. Но если Грегу по силам отделять из текста, положим, включенную в него дату (к примеру, «сегодня 9 июля 1985 года»), то идет ли это на пользу ему, потерявшему чувство времени и живущему только текущим моментом? Задавая себе в то время этот вопрос, я ответил на него отрицательно. Задавался я и другими вопросами. Могут ли песни особой проникновенности, подобранные с учетом индивидуальности пациента и рассказывающие ему об окружающем мире, принести намного большую помощь, чем развитие, прямо скажем, невеликой способности отделять от текста простейшую информацию по заданию наблюдателя? Могут ли песни не только сообщать такому пациенту, как Грег, отдельные сведения, но и развить у него чувство времени, причастность к происходящим событиям, могут ли стать питательной средой для мышления и эмоций? Эти вопросы остаются пока без ответа.
Убедившись, что Грег усваивает уроки, и заручившись согласием лечащего врача, я связался со специалистами Еврейского института слепых Америки, с тем чтобы Грега научили читать с помощью шрифта Брайля. Договорились, что с Грегом станут заниматься четыре раза в неделю. Однако меня ожидало разочарование. Грегу занятия не дались. Казалось, он был до крайности удивлен, что ему навязывают занятия, в которых он не нуждается. «Разве я слеп?» — возмущался он. Ему попытались объяснить положение дел, на что он ответил с безукоризненной логикой: «Если я слеп, то узнал бы об этом первым». Специалисты пожаловались на то, что такого трудного пациента они до сих пор не встречали. Занятия прекратились. Меня охватило чувство беспомощности: у Грега не было потенциальных возможностей изменить свое состояние к лучшему.
К тому времени Грег прошел очередные психологические и нейропсихологические исследования, которые показали, что он инфантилен, чужд всяким эмоциям, за исключением редких случаев бессмысленной эйфории, а его умственные способности примитивны. Впрочем, это было заметно и без специальных исследований, однако я полагал, что он все же не чужд здравого смысла и не лишен эмоциональных переживаний. Грег мне говорил: «Физические недостатки — большая помеха в жизни. Моя жизнь не похожа на полноценную». В то время у всех на слуху была история Карен Энн Квинлен, впавшей в коматозное состояние. Когда по телевизору или радио рассказывали о ней, Грег становился меланхоличным и казался расстроенным. Несмотря на мои расспросы, он не сумел (а может быть, постеснялся) объяснить мне доходчиво, почему его заинтересовали передачи о Карен, но я чувствовал, что он отождествляет ее трагедию со своим собственным положением. Впрочем, может, я ошибался, и у меня создалось предвзятое мнение о способности Грега переживать и испытывать сострадание к чужому несчастью — ведь тесты показали обратное: «чужд всяким эмоциям». Но чего можно ждать от больного во время официальных, формальных тестов, если вся его жизнь проходит в лечебнице? Общаясь с Грегом, помимо его общительности в компании, я не раз обращал внимание на его впечатлительность и доброжелательность к окружающим. Несмотря на болезнь, Грег не лишился индивидуальности, не лишился духовных ценностей.[66]
Когда Грег поступил в Уильямсбриджский госпиталь, он казался в меру сообразительным, достаточно остроумным и не потерявшим присутствия духа. Его стали лечить, однако ни одна из программ не принесла результата. У врачей постепенно сложилось мнение, что Грег неспособен даже в малейшей степени бороться со своими болезнями. Прошло время, и лечение по существу прекратили. Грега предоставили самому себе. Он все дольше оставался один, реже выезжал из палаты и почти перестал общаться с другими больными.
Время для него не существовало. И немудрено. В госпитале для хронических больных потерять чувство времени может и человек, не страдающий амнезией. В таких госпиталях один день похож на другой: подъем, туалет, завтрак, свободное время (палата, холл или дворик), ланч, настольные игры, обед, сон. Можно посмотреть телевизионную передачу, но, как правило, пациентов таких лечебниц к телевизору не влечет. В отличие от многих, Грег нередко проводил время у телевизора. Он «смотрел» вестерны, мыльные оперы, музыкальные передачи, а вот к новостям интереса не проявлял. Остановившись в своем развитии, Грег в беседе оперировал давнишними фактами, пользуясь знаниями шестидесятых годов, но со временем и эти знания блекли, хотя для прогрессии амнезии медицинских предпосылок не наблюдалось.
В 1988 году с Грегом, хотя он и принимал антиконвульсивные препараты, случился припадок, в результате чего он сломал ногу. Однако он не пожаловался на боль и даже не заметил, что получил повреждение. Травму обнаружили лишь на следующий день, когда он попытался встать на ноги. Вероятно, Грег, сломав ногу, боль, естественно, ощутил, но, найдя для ноги удобное положение, о боли начисто позабыл, так и не сообщив, что сломал ногу. Такое поведение Грега походило и на неведение того, что он слеп. Когда Грег потерял зрение, то, вполне вероятно, в первые месяцы после этого, испытывая галлюцинации (что характерно в этот период для людей, потерявших зрение), скорее всего обратил внимание на необычные ощущения. Однако при длительном отсутствии всяких зрительных восприятий человек, страдающий амнезией, может забыть, что слеп. Это и произошло с Грегом. Не понимая, что слеп, он не осознал и того, что повредил ногу. Он жил лишь текущим моментом.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.