Джон Уайтгорн
Джон Уайтгорн
Джон Уайтгорн, выдающаяся фигура в современной психиатрии, тридцать лет был деканом факультета психиатрии в Университете Джонса Хопкинса и сыграл большую роль в моем образовании. Это был вежливый, чуть неуклюжий человек; в голове его, обрамленной аккуратно постриженными седыми волосами, скрывался блестящий ум. Он носил очки в золотой оправе, и на его лице не было ни одной морщинки; как, впрочем, и на коричневом костюме, в котором он приходил каждый божий день (мы, студенты, подозревали, что у него в шкафу два-три таких костюма).
Читая лекции, Джон Уайтгорн не позволял себе никаких лишних движений: шевелились только его губы, все остальное — руки, щеки, брови — оставались недвижны. Я никогда не слышал, чтобы кто-либо называл его по имени, даже коллеги. Все студенты как огня боялись его ежегодной коктейльной вечеринки, очень формальной, где гостям предлагалось по маленькой рюмочке шерри — и никакой еды.
На третьем году обучения в ординатуре мы вместе с пятью старшими ординаторами каждый четверг делали обходы с доктором Уайтгорном. До этого мы все обедали в его кабинете, отделанном дубовыми панелями. Еда была простой, но подавалась с чисто южной элегантностью: льняная скатерть, блестящие серебряные подносы, посуда из тонкого фарфора. За обедом мы вели долгие неторопливые беседы. Нас всех ждали требовавшие ответа звонки, пациенты нуждались в нашем внимании, но доктор Уайтгорн не признавал спешки. В конце концов даже я, самый непоседливый из всей группы, научился «замедляться» и заставлять время ждать.
В течение этих двух часов мы могли задать доктору любой вопрос. Помню, я интересовался у него, как начинается паранойя, несет ли психиатр ответственность за суициды, как быть с несовместимостью детерминизма и изменений в терапии. Хотя Уайтгорн всегда подробно отвечал на этим вопросы, сам он явно предпочитал другие темы — военную стратегию генералов Александра Македонского, меткость персидских лучников, решающие промахи битвы при Геттисберге. А больше всего он любил говорить о собственном, улучшенном варианте периодической системы химических элементов (по первому образованию он был химиком).
После обеда мы садились в круг и наблюдали, как доктор Уайтгорн беседует с четырьмя-пятью своими пациентами. Никогда нельзя было предсказать, сколько он проговорит с тем или иным больным. С одними он разговаривал 15 минут, с другими — два-три часа. Доктор не торопился. У него было полно времени. Больше всего его интересовали профессии и хобби пациентов. Сегодня он подначивает учителя истории вступить в дискуссию о причинах поражения Испанской Армады, а на следующей неделе будет целый час слушать рассказ плантатора из Южной Америки о кофейных деревьях. Как будто бы его главная цель — понять зависимость качества зерен от высоты дерева! Он так мягко погружался в миры личности, что я всякий раз удивлялся, когда пациент-параноик, крайне подозрительный, внезапно начинал откровенно рассказывать о себе и своем психотическом мире.
Позволяя пациенту поучать себя, доктор Уайтгорн работал не с патологией, но с личностью пациента. Его подход постоянно подстегивал и самооценку пациента, и его желание самораскрытия.
Вы можете сказать — какой «лукавый» доктор! Но лукавым он не был. Не был и двуличным: доктор Уайтгорн искренне хотел, чтобы его чему-нибудь научили. Он постоянно собирал информацию, и за долгие годы создал настоящую сокровищницу редчайших фактов.
Он всегда говорил: «И вы, и ваш пациент только выиграете оттого, что вы дадите ему возможность поучать вас, рассказывая о своей жизни и о своих интересах. Вы не только получите полезные сведения, но поймете все, что вам нужно понять о его болезни».
Доктор Уайтгорн оказал очень большое влияние на мое образование и на мою жизнь. Много лет спустя я узнал, что его веское рекомендательное письмо помогло мне получить место в Стэнфорде. Начав работать в Стэнфорде, я на несколько лет потерял с ним связь за исключением случая, когда он направил ко мне на лечение своего бывшего студента.
В одно прекрасное утро меня разбудил телефонный звонок. Это была его дочь, которую я никогда не видел. Она сказала, что доктор Уайтгорн перенес обширный инсульт, находится при смерти и очень просил, чтобы я его навестил. Я тут же вылетел в Балтимор и всю дорогу ломал голову — почему именно я? Прибыв в Балтимор, я прямиком направился к нему в больницу.
Одна сторона его тела была парализована, наблюдалась ярко выраженная афазия.
Каким шоком было увидеть, что один из самых красноречивых людей, которых я встречал, пускал слюни и мучительно пытался произнести хоть слово. Наконец он смог выговорить: «Ммне, ммне, мнеее страшно, чертовски страшно». Страшно было и мне — видеть, как рухнула и лежит в руинах великолепная статуя.
Но почему он хотел меня видеть? Он обучил два поколения психиатров, многие из них занимали высокие должности в ведущих университетах. Почему же я, суетливый, сомневающийся в своих силах сын бедного торговца-эмигранта? Что я мог для него сделать?
Смог я немногое. Я вел себя как любой посетитель, нервничал, безуспешно пытался отыскать слова утешения, пока, наконец, минут через двадцать пять он не заснул. Потом я узнал, что он умер через два дня после моего визита.
Долгие годы меня занимал вопрос, почему все-таки я? Может, он видел во мне своего сына, который погиб на Второй мировой войне, в ужасном сражении в Арденнах.
Помню его банкет перед выходом на пенсию; так совпало, что в тот год я как раз заканчивал свое обучение. В конце обеда, после всех тостов и воспоминаний, он поднялся и обратился к залу с прощальной речью.
«Говорят, что о человеке судят по его друзьям, — неторопливо начал он. — Если это действительно так, — на этом месте он сделал паузу и внимательно оглядел присутствующих, — то я, должно быть, и вправду отличный парень». Были моменты, хотя и нечасто, когда это чувство испытывал и я. Я говорил себе: «Если он так хорошо обо мне думал, наверное, я и вправду отличный парень».
Много позже, когда я смог взглянуть на ситуацию и больше узнал об умирании, я пришел к выводу, что доктор Уайтгорн умер очень одиноким. Это не была смерть в кругу близких и любящих людей, друзей и родных. Тогда он и обратился ко мне — своему студенту, которого не видел десять лет и с кем его никогда не связывали моменты эмоциональной близости. Это говорит не о том, что я какой-то особенный, а, скорее, о катастрофической нехватке общения с людьми, которые ему небезразличны и кому небезразличен он сам.
Оглядываясь назад, я часто жалею, что мне не представилось возможности еще раз приехать к нему. Я знаю, что смог кое-что дать ему — просто потому, что без лишних размышлений вылетел в другой конец страны. Но как же мне жаль, что я не смог сделать ничего другого! Я должен был хотя бы дотронуться до него, взять его за руку, может быть, даже обнять или поцеловать в щеку. Но он всегда был так холоден и неприступен, что я сомневаюсь, осмеливался ли кто-либо когда-либо его обнять. Я, например, ни разу не дотронулся до него, и не видел, чтобы это делал кто-нибудь другой. Я хотел бы сказать ему, как много он для меня значил, сколько его приемов перешло ко мне, и как часто я думаю о нем, когда разговариваю с пациентами в его стиле. В какой-то степени эта просьба навестить его на смертном одре была последним подарком наставника своему ученику. Хотя я уверен, что в том состоянии, в каком он был, он меньше всего задумывался об этом.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.