Встреча после прощания

Встреча после прощания

И когда ученик готов, входит учитель.

Из старой книги

"По жанру эта глава в книгу не вписывается, но по содержанию, — умолял я моих уважаемых редакторов, — совершенно необходима, иначе читатель недопоймет, откуда я взялся". Да, отрывки из повести по автобиографическим мотивам. Более чем правда.

(И разве вспомнишь далекое, не приврав ненароком?..) А главное, герои—Человек Знающий, и он действительно существовал…

* * *

— Мир не тесен — дорожки узкие, вот и встретились. Коллеги, значит. На третьем? Придешь ко мне практикантом. Гаудеамус!..[3]

Психиатр из нашего мединститута.

Вот уж не помышлял о таком знакомстве, да еще в питейном заведении…

— Мечтал хирургом, да куда однолапому.

Пришлось — где языком. Ну, химия… Зато клиника наша всюду. И здесь лечатся, кто как понимает. Вон тот приятель, слева, с подбитым носом, видишь? Из депрессии вылазит посредством белой горячки. Через месячишко пожалует ко мне в буйное.

"Куинбус Флестрин, — чуть не вслух вспомнилось из любимого «Гулливера». — Куинбус Флестрин, Человек-Гора".

— Там буду в халате, «вы» и "Борис Петрович Калган". Здесь — «ты» и «Боб», покороче.

— У нас во дворе кричали: как дам по калгану!

— Во-во, голова, как котелок, голая — вот такая.

А еще цветок, корень вроде жень-шеня, ото всех хворей.

Батя, сапожник рязанский, болтал, поддамши, будто предки наши калгановый секрет знали, знахарствовали.

А бокс ты вовремя бросил — мозги нокаутами не вставишь…

Как он узнал, что я занимался боксом?..

Правая рука этого громадного человека была ампутирована целиком, левая нога — от колена. Протез. Костыль. На лысом черепе глубокие вмятины, вместо правого глаза — шрам. Голос низкий, золотистого тембра.

Через несколько секунд я перестал замечать, что у него один глаз. Выпуклый, то серо-сиреневый, то карминно-оранжевый, глаз этот был чрезвычайно подвижен; не помню, чтобы хоть одно выражение повторилось. В пространстве вокруг лучился мощный и ровный жар, будто топилась невидимая печь, и столь явственно ощущалось, что серьезность и юмор не разграничиваются, что хотелось наглеть и говорить, говорить…

— Обаяние, — предупредил он, стрельнув глазом в рюмку. — Не поддавайся. А ты зачем сюда, а, коллега?

Я тебя приметил. Зачем?..

— Ну… Затем же, зачем и…

— Я? Не угадал. Научная, брат, работа. По совместительству. Сегодня, кстати, дата одна… Это только глухим кажется, что за одним все сюда ходят. Этот, сзади, не оглядывайся — завсегдатай. Знаешь, какой поэт!.. Помолчи, вслушайся… Голос выше других…

Действительно, над пьяным галдежом взлетали, как ласточки, теноровые рулады, полоскались где-то у потолка и опять вязли в сизой какофонии…

— Слыхал? Экспромтами сыплет. И все врет… А ты

фортепиано не забывай, а то пропадешь…

А это откуда знает?

— Борис Петрович…

— Здесь Боб.

— Боб… Если честно, Боб. Если честно. Мне не совсем понятно. Я понимаю, есть многое на свете, друг Горацио…

— Не допивай. Оставь это дело.

— С-слушаюсь. Повинуюсь. Но если честно, Боб…

Я могу, Боб. Я могу. Силу воли имею. Гипнозу не поддаюсь. Могу сам…

— Эк куда, эрудит. Сказал бы лучше, что живешь в коммуналке, отца слабо помнишь.

— Точно так, ваше благородие, у меня это на морде написано, п-психиатр видит насквозь… Но если честно, Боб, если честно… Я вас — с первого взгляда… Дорогой Фуинбус Клестринович. Извини, отец, но если честно…

— Ну, марш домой. Хватит. Таких, как ты…

Вдруг посерел. Пошатнулся.

— Доведи, — ткнул в бок кто-то опытный. — Отрубается.

… Полутьма переулка, первый этаж некоего клоповника.

Перевалившись через порог, он сразу потвердел, нашарил лампу, зажег, каким-то образом оказался без протеза и рухнул на пол возле диванчика. Костыль прильнул сбоку.

Я опустился на колено. Не сдвинуть.

— Оставь меня так. Все в порядке. Любую книгу в любое время. Потом следующую.

Выпорхнуло седоватое облачко. Глаз закрылся.

Светильник с зеленым абажуром на самодельном столике, заваленном книгами; свет не яркий, но позволяющий оглядеться. Книги, сплошные книги, ничего, кроме книг: хребты, отроги, утесы на голом полу, острова, облака, уже где-то под потолком. Купол лба, мерно вздымающийся на всплывах дыхания. Что-то еще кроме книг… Старенькая стремянка. Телевизор первого выпуска с запыленной линзой. Двухпудовая гиря… МЕТРОНОМ…

Мстительная физиология напомнила о себе сразу с двух сторон. В одном из межкнижных фьордов обнаружил проход в кухоньку.

На обратном пути произвел обвал: обрушилась скала фолиантов, завалила проход. Защекотало в носу, посыпалось что-то дальше, застучал метроном.

"Теория вероятностей"… Какой-то арабский, что ли, — трактат? — знаковая ткань, змеисто-летучая, гипнотизирующая… (Потом выяснил: Авиценна. "Трактат о любви".) "Теория излучений". Да-да… И он, который в отключке там, все это…

У диванчика обнаружил последствие лавины: новый полуостров. Листанул — ноты: "Весна священная" Стравинского, Бах, Моцарт…

… А это что такое, в сторонке, серенькое? Поглядим.

"Здоровье и красота для всех. Система самоконтроля и совершенного физического развития доктора Мюллера".

С картинками, любопытно. Ух ты, какие трицепсы у мужика! А я спорт забросил совсем. Вот что почитать надо.

Подошел на цыпочках.

— Борис Петрович… Боб… Я пошел… Я приду, Боб.

Два больших профиля на полу: изуродованный и безмятежный, светящийся — раздвинулись и слились.

…Утром под мелодию "Я люблю тебя, жизнь" отправляюсь иа экзамен по патанатомии. Лихорадочно дописываю и рассовываю шпаргалки — некоторая оснащенность не повредит… Шнурок на ботинке на три узла, была-а-а бы только тройка… Полотенце на пять узлов, это программа максимум… Ножницы на пол, чайную ложку под книжный шкаф, в карман два окурка, огрызок яблока, таблетку элениума, три раза через левое плечо, ну и все, мам, я бегу, пока, ни пуха ни пера, к черту, по деревяшке, бешеный бег по улице, головокружительные антраша выскакивающих отовсюду котов…

… Как же, как же это узнать… откуда я, кто я, где нахожусь, куда дальше, что дальше, зачем… зачем… нет, нет, не выныривать, продолжать колыхаться в тепловатой водице… света не нужно… я давно уже здесь, и что за проблема, меня просто нет, я не хочу быть, не хочу, не надо, не надо меня мять, зачем вам несущество — ПРИДЕТСЯ СОЗДАТЬ НАСИЛИЕ — застучал метроном.

Я проснулся, не открывая еще глаз, исподтишка вслушался. Нет, не будильник, с этим старым идиотом я свел счеты два сна назад, он умолк навеки, а стучит метроном в темпе модерато, стучит именно так, как стучал… Где?

Кто же это произнес надо мной такую неудобную фразу…

Что создать?.. А, вот что было: я валялся на морском дне, в неглубокой бухте, вокруг меня шныряли рыбешки, копошились рачки, каракатицы, колыхались медузы, я был перезрелым утопленником, и это меня устраивало; а потом этот громадный седой Глаз… Метроном все еще стучит, — стало быть, я еще не проснулся, это тот самый дурацкий последний сон, в котором тебя то ли будят в несчетный раз, то ли опять рожают, а можно дальше — ПРИДЕТСЯ СОЗДАТЬ НАСИЛИЕ — метроном смолк.

Что за черт, захрипел будильник. Проснулся. Вот подлость всегда с этими снами: выдается под занавес что-то страшно важное — не успеваешь схватить…

Вставать, увы, пересдавать проклятую патанатомию.

О благодарности

(Из записей Бориса Калгана.)

(…) Не все сразу, мой мальчик, ты не готов еще, нечем видеть.

Мы встретились для осуществления жизни. Важно ли, кто есть кто. Мимолетностью мир творится и пишутся письмена.

Потихоньку веду историю твоей болезни, потом отдам, чтобы смог вглядеться в свое пространство. Болезнь есть почерк жизни, способ движения, как видишь и на моем наглядном пособии.

Будешь, как и я, мучиться тайной страдания, благо ли, зло — не вычислишь. Только цельнобытие даст ответ.

Я уже близок к своему маленькому итогу, и что же?

Для уразумения потребовалось осиротение, две клинические смерти и сверх того множество мелочей. Не скрытничаю, но мой урок благодарности дан только мне, а для тебя пока абстракция… Разум — только прибор для измерения собственной ограниченности, но как мало умеющих пользоваться… Поэтому не распространяюсь, придешь — займемся очистительными процедурами (…)

Человека, вернувшего мне удивление, я озирал с восторгом, но при этом почти не видел, почти не слышал.

Однорукости не замечал отчасти из-за величины его длани, которой с избытком хватило бы на двоих; но главное — из-за непринужденности, с какой совершались двуручные, по сути, действия. Пробки из бутылок вышибал ударом дна о плечо. Спички, подбрасывая коробок, зажигал на лету. Писал стремительно, связнолетящими, как олимпийские бегуны, словами. (Сейчас, рассматривая этот почерк, нахожу в нем признаки тремора.) Как бы независимо от могучего массива кисти струились пальцы — двойной длины, без растительности, с голубоватой кожей, они бывали похожи то на пучок антенн, то на щупальца осьминога; казалось, что их не пять, а гораздо больше. Сам стриг себе ногти. Я этот цирковой номер однажды увидел, не удержался:

— Левша, да?

— Спросил бы полегче. Ты тоже однорукий и одноглазый, не замечаешь. Хочешь стать гением?

— Припаяй правую руку к заднице, разовьется другая половина мозгов.

Рекомендацию я оценил как не самую удачную шутку.

Его пещера была книгочейским клубом. Являлся самый разношерстный народ. Кто пациент, а кто нет — не разграничивалось.

Я обычно бывал самым поздним гостем. Боб, как и я, был совой", спал очень мало; случалось, ночи напролет читал и писал.

Любопытствовать о его писаниях не дозволялось.

…Углубившись в систему Мюллера, я возликовал: то, что надо! Солнце, воздух, вода, физические упражнения. Никаких излишеств, строгий режим. Какой я дурак, что забросил спорт, с такими-то данными. Ничего, наверстаем!..

Уже на второй день занятий почувствовал себя сказочным богатырем. Восходил буйный май. В парк— бегом!

В упоение ошалелых цветов, в сказку мускулистой земли!..

— Аве, Цезарь, император, морнтурн те салютант![4] — приветственно прорычал Боб. Он воздымался, опершись на костыль, возле того же заведения, в обществе неких личностей. — Как самочувствие?

— Во! — не останавливаясь, дыхания не сбивая. — А ты?

— Царь Вселенной, Гробонапал Стотридцатьвторой, Жизнь, Здоровье, Сила. Не отвлекайся!..

Прошла первая неделя триумфа. Пошла вторая.

И вот как-то под вечер, во время одного из упражнений, которые делал, как по священному писанию, ни на йоту не отступая, почувствовал, что во мне что-то смещается.

— БОЛЬШЕ НЕ МОГУ… СИЛА ВОЛИ!..

…Тьфу! Вот же! Мешает этот бренчащий звук с улицы, эта гитара. Как мерзко, как низко жить на втором этаже.

Ну кого же там принесло? Окно — захлопнуть!..

"Все упражнения необходимо делать в проветренном помещении…"

…В окно медленно влетает бутылка.

Винтообразно вращаясь, совершает мягкую посадку прямо на мой гимнастический коврик — и, сделав два с четвертью оборота в положении иа боку, замирает.

Четвертинка. Пустая.

Так филигранно ее вбросить могла только вдохновенная рука, и я уже знал, чья…

… Прихватив "Систему Мюллера" и кое-что на последние, потащился к Бобу.

Обложенный фолиантами, он сидел на своем диванчике. Пачки из-под «Беломора» кругом.

— Погоди чуток… (Я первым делом хотел вытащить подкрепление.) Сейчас… Садись, отдохни.

Сел неловко, обвалил несколько книг.

— Покойник перед смертью потел?

— Потел.

— Это хорошо. На что жалуется?

— Скучища.

Поднял глаз на меня. Я почувствовал горячее уплотнение в лбу, как бы волдырь.

— Не в коня? Желаем и рыбку съесть, и…

— Неужели молодому, нормальному парню нельзя…

— Нормальных нет, коллега, пора эту пошлость из мозгов вывинтить. Разные степени временной приспособленности. Возьми шефа. (Речь шла о ныне покойном профессоре Верещанникове.) Шестьдесят восемь, выглядит едва на пятьдесят, дымит крепкие, редко бывает трезвым. Расстройства настроения колоссальные. Если б клиникой не заведовал, вломили бы психопатию, не меньше. Ярко выраженный гипоманьяк, но сам этого не знает и суть тонуса усматривает не в этом.

— А в чем?

— Секрет Полишинеля. Ну, выставляй, что там у тебя.

Я выставил.

— Погоди… ТЫ МЕНЯ УВАЖАЕШЬ?.. Серьезно.

— Ну, разуме…

— Борис Петрович Калган для тебя, значит, авторитет?

— Разуме…

— А зачем Борису Петровичу пить с тобой эту дрянь?

— Ну…

— Этому покалеченному, облезлому псу уже нечего терять, он одинок и устал от жизни. Что ему еще делать на этом свете, кроме как трепать языком, изображая наставника. Алкашей пользует, ну и сам… Примерно так, да?

— Будь добр, подойди вон к тому пригорку… Лихтенберг, «Афоризмы», в бело-голубом супере. Открой страницу 188. Первые три строки сверху. Прочти вслух.

И погромче, Калган плохо слышит.

— КНИГА ОКАЗАЛА ВЛИЯНИЕ, ОБЫЧНОЕ ДЛЯ ХОРОШИХ КНИГ: ГЛУПЫЕ СТАЛИ ГЛУПЕЕ, УМНЫЕ — УМНЕЕ, А ТЫСЯЧИ ПРОЧИХ НИ В ЧЕМ НЕ ИЗМЕНИЛИСЬ.

— Замечено, а? (Понизил голос.) А ведь это всерьез и для всех времен, для всего. И речь именно о хороших, заметь. Скажи, если это верно — а это верно, — какой смысл писать хорошие книги?..

— Если верно… Пожалуй, что никакого.

— С другой стороны: книги вроде бы пишутся для того, чтобы глупые люди умнели хоть чуточку, а прочие изменялись. А?..

— Вроде бы для того.

— Стало быть, если дураки, для поумнений коих предназначены книги, от книг дуреют, значит, дураки их и пишут?

— Логично, Боб. Ну…

— Погоди, погоди. Умные — мы о них забыли. От хорошей книги умный делается умнее. Это что-нибудь значит?

— Умнеют, значит. Все больше умнеют.

— А дураки все дуреют. Все глубже дуреют. От хороших книг, стало быть, между умными и дураками все более увеличивается дистанция. Так или нет?

— Выходит, что так, — промямлил я, уставясь на бутылку. Дистанция между мной и ею увеличивалась нестерпимо.

— Какой вывод?..

— От хороших книг жизнь осложняется.

— Емко мыслишь. А что, если написать книгу: "Как понимать дураков"?

— Да их нечего понимать.

— Ну ты просто гений, нобелевскую за такое. Теперь пора. Выпьем за дураков. Согласен?.. По-дурацки и выпьем. Возьми-ка, друг, сосуд счастья обеими лапками.

Теперь встань. Смирно. Вольно. А теперь вылей. Вылей!!

От внезапного рыка я едва не упал.

— Кр-р-ругом — марш! В сортир-р-р! По назначению, без промежуточной инстанции!.. Подержи немного вверх дном. За здравие дураков. Спускай воду. Брависсимо! Доброй ночи.

Никогда с того вечера я не видел спиртного у него дома.

Впоследствии некто Забытыч, тоже фронтовой инвалид, рассказал мне, что Боба пьяным не видывали и в том заведении. Затмения, случавшиеся с ним, имели другую природу. Батя-Боб, объяснил Забытыч, держал разговоры.

О заражении

(Из записей Бориса Калгана)

(…) Стыдно мне обращаться с тобой как со щенком, в эти моменты обнажается и моя слабость, но что же еще придумать? Твое духовное тело еще не образовалось, а мое физическое уже не дает времени для размышлений.

Иногда кажется, что у тебя вовсе нет кожи. Ты уже почти алкоголик… Болезнь выглядит как инфекция обыкновенности, пошлость, но язва глубже. (…)

— Винегрет в голове, бессмыслица. Не учеба, а мертвечина. Ну зачем, зачем, например, все эти мелкие кости стопы?.. (Я осекся, но глаз Боба одобрительно потеплел.)

На пятке засыпался, представляешь? Все эти бороздки, бугорки, связки — и Dee по-латыни!.. Я бы стал педиатром или нейрохирургом, а ортопедом не буду. За одно медбратское дежурство узнал больше, чем за весь курс.

А еще эта политэкономия, а еще…

— Выкладывай, выкладывай, протестант.

— Девяносто девять процентов ненужного! Стрелять надо за такое образование!..

— Подтверждаю. Каким чудом еще появляются индивидуумы, что-то знающие и умеющие?.. Извини, антракт.

(Проплыл сквозь книжный архипелаг туда и обратно.)

— Ну так вот, оглядимся. Вон сколько насобирал консервов. (Глаз, совершенно желтый, бешено запрыгал с книги на книгу.) Иногда думаю: а что, если это финальный матч на первенство Вселенной между командой ангелов и бандой чертей?.. А может быть, всего-навсего хроника сумасшедшего дома?.. Почти все неупотребительно, лишено ДЛЯ ТЕБЯ смысла, а я здесь живу, как видишь…

(Длительное молчание.)

— Вот о чем посчастливилось догадаться… Если только находишь ЛИЧНЫЙ ПОДХОД, смысл открывается. Способ вживания. Меня это спасло… И там тоже.

Закрыл глаз. Я понял, что он имеет в виду войну, о которой не говорил со мной никогда; но смысл всего сказанного оставался темным.

— Пока не хватало кое-каких документов, пришлось наняться сменным уборщиком в общественный туалет.

Одновременно учился. Мозги были еще не совсем на месте. Пришиб сгоряча одного, который писал на стене свои позывные. Мне этот фольклор… отскребать приходилось…

Курс психиатрии мы должны были проходить на пятом году. С Калганом я начал на третьем. Кроме дежурств в клинике — амбулаторный прием, на котором Боб не позволял мне до времени вставить и словечка, а только смотреть и слушать.

Чтение — в основном старые фундаментальные книги, где больше всего живых описаний.

Пульс жизни ускорился. С удивлением обнаружил, что умственная работа, от которой раньше раскалывалась голова, ныл живот, вяли мускулы, дает бодрость и силу. Чем яростней я нагружал свой мозг, тем ненасытней он просил еще и еще. Решил стать, как Боб, полиглотом, не расставался со словарями. Спустя какое-то время незнакомые слова и обороты начали раскрывать мне свой смысл без перевода, как бы из ниоткуда… Когда Боб сказал, что я не запоминаю, а вспоминаю, поверил этому.

Одни из его стеллажей был завален папками психотеки. Собранные за много лет документы больных: дневники, письма, стихи, воззвания, заявления… Попросил дать порыться. Три вечера сидел не отрываясь, на четвертый забыл, где нахожусь…

Он научил меня радоваться моему невежеству жадной радостью, с какой выздоравливающий обнаруживает у себя аппетит.

"Сессии" мне устраивались приблизительно раз в две недели.

— Ступени врожденного слабоумия в нисходящем порядке.

— Дебил. Имбецил. Идиот.

— Умница. А кретина куда?

— Хм… Между дебилом и имбецилом.

— Морон?..

— В учебнике нет.

— Дуракус обыкновениус. Между дебилом и нормой.

Необычайно везуч, может заполучить царство. Назови признаки имбецила.

— Мышления нет. Рефлексы некоторые вырабатываются. Реагирует на наказания и поощрения. Может кусаться.

— Прекрасно. Основные свойства дебила.

— Память может быть очень хорошей. Способен ко многим навыкам. Может быть и злобным, и добродушным. К обобщениям неспособен. Логика в зачаточном состоянии. Повышеннно внушаем. Слабый самоконтроль…

("Автопортрет", — сказал внутренний голос, но очень тихо.)

— Как воспринимает нормального?

— М-м-м. Как высшее существо.

— Не попал, двойка. Дебил тебе не собака. Нормальных держит за таких же, как он сам, только начальников. Или подчиненных, когда как.

— Ясно…

— Если ясно, назови, будь любезен, три степени умственной ограниченности здоровых людей. В восходящем порядке.

— ?..

— В учебниках нет.

— Примитив?..

— Другая шкала, не путай. Может быть гением.

— Бездарь. Тупарь. Бестолочь.

— На какое место претендует коллега?

— Вопрос не по программе.

— Тогда еще три ступени.

— М-м-м… Серость. Недалекость. Посредственность.

Звезд-с-неба-не-хватательство.

— Пять с плюсом. Как вы полагаете, коллега, существуют ли индивидуумы без ограниченности? Имеют ли они, я хотел спросить, право на существование?

Урожай этой беседы был скромен: трагедия дурака не в глупости, а в претензии на ум. Легче признать в себе недостаток совести, чем недостаток ума, потому что для признания в себе недостатка ума нужен его избыток.

Ума собаки хватает уже, чтобы радоваться существованию Превосходящего. Вера есть высший ум низшей природы. Этим умом низший с высшим не сравнивается, но соединяется.

Можно ли при росте под два метра и богатырской комплекции казаться хрупким и маленьким?

Так бывало каждый раз, когда Боб путешествовал с кем-нибудь из пациентов в его детство.

Для бесед и сеансов ему не требовалось отдельного помещения — этим помещением был он сам.

Я видел его молодым, старым, хохочущим, плачущим, нежным, суровым, неистовым, безмятежным… Никакие эпитеты не передадут этих перевоплощений, и не угадать было, каким он станет, — с каждым другой и тот же.

Сеансы внушения и гипноза не выделял из общения как что-то особое. Пять, десять минут, полчаса, а то и более беспрерывной речи, то набегающей, как морской прибой, то ручьистой, то громовой, то шепотной, то певучей, то рваной, с долгими паузами, то чеканной… Не раз и я засыпал вместе с пациентами под его голос, продолжая бессознательно ловить каждый звук и что-то еще, за звуками…

… А бывали сеансы и вовсе без слов. Сидел возле пациента, упершись в костыль, закрыв глаза и слегка покачиваясь. Некоторые при этом спокойно спали, другие бормотали, смеялись, кричали, рыдали, производили странные телодвижения, разыгрывали целые сцены.

Трудно было понять, управляет ли он этим. Однажды набрался духу спросить, не тяжело ли ему даются профессиональные маски.

— А? — глаз напряженно заморгал. — Поближе подойди. Не расслышал.

Я придвинулся — и вдруг громадная лапа метнулась, сгребла мою физиономию.

— Напяливаю… А потом снимаю… С одним сдерживаюсь. На другом разряжаюсь… Доза искренности стандартная. Разные упаковки.

Больше к этому не возвращались.

Приснившееся в ту же ночь.

Объявление: ПРАЧЕЧНАЯ «КОМПЛИМЕНТ» ПРИГЛАШАЕТ НА РАБОТУ ПОЛОТЕРА…

Иду. Улица, знакомая по какому-то прошлому сну.

Знойный день. Прохожие в простынях, с наволочками на головах. Младенцы в автоколясках. Крестообразный тупик. Синий дом. Надпись над дверью: КАЮК-КОМПАНИЯ. Мне сюда.

Узкий плоский эскалатор, движение в непонятную сторону. Рядом со мной стоит некто. Отворачивается, не показывает лица. Узнать кто. Не хочет, поворачивается спиной. Забежать вперед, посмотреть — не пускает, удерживает. Страшное нетерпение, хватаю за шею санитарским приемом… — это я сам, другой я…

На другой вечер решился спросить:

— Боб, если честно: я шизофреник?

— Не знаю, решай сам. Вспоминай главное.

— Распад личности. Расщепление психики. В тяжелых случаях разорванность мышления, речи…

— То бишь нецельность, так?.. Хаотичность души и лоскутность жизни.

— Не понимаю, почему я все еще не на койке.

— Степени относительны, только поэтому. У шизофреника разорванность превышает среднестатическую вероятность, как и у нас во сне, и лишь потому нам заметна. Нашей здоровой разорванности, однако ж, достаточно, чтобы перестала жить наша планетка. Бессвязная речь воспринимается как ненормальность, бессвязная жизнь считается нормой. Попытки цельности могут привести к неприятностям. Мы считаем, что дважды два — сколько полагается, шизофреник — сколько его душе угодно. Приблизительно так.

— А дебил?

— Дебил точно знает, что дважды два — сколько скажут. Что-нибудь непонятно?

— Понятно.

— Тогда пойми, что ты есть дебил и шизофреник по отношению к собственным возможностям — к замыслу о Человеке. Человек, разобщенный с самим собой, среднестатистический индивид. И пока что ничего более.

Иногда вместо рассказа о какой-нибудь болезни Боб принимал образ пациента, а меня заставлял входить в роль врача и вести беседу.

— Учтите, доктор, я за себя не отвечаю. Я невменяем.

— Ничего, ничего, больной Калган. Я вас слушаю.

На что жалуетесь?

— Зачем жаловаться?! Жизнь прекрасна и удивительна!! У меня эйфория, настроение расчудесное, некритичен! А вы почему сразу так помрачнели? Имею я право на хорошее настроение или нет?

— Смотря по каким причинам…

— Зачем причины!.. Не люблю полочек, по которым вы все раскладываете, как в крематории! И папочек не люблю, в которые пишете свою отчетную галиматью, к живому глаз не поднимая! У вас, доктор, полочное зрение, папочное мышление и обзывательное настроение, по-научному диагнозомания, и вот через то я и оказываюсь больной, а не человек, за что и присваиваю вам звание профессионального обывателя!..

Так, в ходе ролевого тренажа, передо мною крупным планом прошли вереницы разнообразных случаев. Позднее, когда я поближе познакомился с клиникой. Боб, наоборот, заставлял перевоплощаться в пациентов меня, требуя не изображения, а вживания на пределе душевных сил. Невозможно взвесить, как много мне это дало.

О детских вопросах.

(Из записей Бориса Калгана)

Знаю, требую от тебя непомерного, но другого нет.

Под любым наркотиком достанет тебя непосильность жизни без смысла. А смысл жизни непостигаем без постижения смысла смерти. Идешь к людям не чудеса вершить. Не целитель, а спутник, разделяющий ношу.

Не спаситель, а провожатый.

Мало знания истины, нужно найти в ней свое место.

Как соединить с Беспредельным ничтожность собственного существования, мрак страданий, неизбежность исчезновения? Вот о чем будут тебя спрашивать заблудившиеся дети, как ты сейчас спрашиваешь меня. Ложь убивает, молчание предает. Если не дашь ответа, побегут за наркотиками. Если будешь учить только счастью, научишь самоубийству.

Спасает не знание, но простая вера, что ответ есть.

Самый трудный язык — обычные события. Голос Истины всегда тих, оглушительный жаргон суеты его забивает. Силы тьмы все делают, чтобы мы умирали слепыми, не узнавая друг друга, но встречи после прощания дают свет…

Пишу в недалекие времена, когда догадаешься, что и я был твоим пациентом. (…)

Все эти записи я прочитал потом…

* * *

Я спешил к Бобу, чтобы объявить о своем окончательном решении стать психиатром. По пути, чего со мной ранее никогда не бывало, говорил с ним вслух. "Все-таки не зря. Боб… Не зря… Я тебе докажу…"

У дверей услышал звук, похожий на храп. "Странно, Боб. Так рано ты не ложишься…"

На полу возле дивана — рука подмята, голова запрокинута.

Борис Петрович Калган скончался от диабетической комы, на сорок втором году жизни, не дожив сорока дней до того, как я получил врачебный диплом.

Все книги и барахло вывезли неизвестно откуда набежавшие родственники; мне был отдан маленький серый чемоданчик.

Внутри — несколько аккуратно обернутых зачитанных книг, тетради с записями, ноты, шестнадцать историй болезни, помеченных значком бесконечности, красная коробочка с военными орденами и медалями, записная книжка с адресами и телефонами. На внутренней стороне обложки рукой Боба: "Ты нужен".