ГЛАВА III. МЕТОДЫ ИССЛЕДОВАНИЯ (ВЗАИМООТНОШЕНИЕ «ОБЪЯСНЕНИЯ» И «ПОНИМАНИЯ» В ПСИХОЛОГИИ)

ГЛАВА III. МЕТОДЫ ИССЛЕДОВАНИЯ (ВЗАИМООТНОШЕНИЕ «ОБЪЯСНЕНИЯ» И «ПОНИМАНИЯ» В ПСИХОЛОГИИ)

Достаточно часто психологу приходится слышать от специалистов других областей, прежде всего естественнотехнических, что психология вовсе не наука, поскольку не располагает строгими объективными методами исследования. Когда же психология стремится к формализации методов и достигает известного уровня этой формализации, то сразу же появляются обвинения — на этот раз со стороны представителей гуманитарных областей,— которые говорят о принципиальной невозможности однозначного определения человеческой личности. Но дело не ограничивается критикой извне, по сути та же борьба, борьба двух подходов: одного — стремящегося к формализации, другого — выступающего принципиально против таковой, происходит и в самой психологии. Л. С. Выготский, характеризуя кризис психологии начала века, писал, что он вообще привел «к понятию о двух психологиях». Мысль о разделении этих «двух психологий» была особенно ясно высказана немецким психологом Э. Шпрангером, который резко отделил друг от друга психологию как науку естественную, занимающуюся по преимуществу элементарными процессами, и психологию как науку о духе. Последняя, по его мнению, не может пользоваться какими-либо иными методами, нежели целостное постижение, вчувствование, сопереживание, понимание (отсюда и наиболее распространенное название такого подхода — «понимающая психология»). Было бы весьма поучительно проследить, как развивались и трансформировались эти два подхода в истории психологии, но, поскольку такая задача выходит за рамки содержания данной книги, ограничимся лишь констатацией, что в западной психологии наиболее последовательным выражением первого подхода стал бихевиоризм, сводящий все к фиксируемым поведенческим реакциям, а второго экзистенциальная психология, ставящая во главу угла акты понимания и вчувствования. Общая критика этих направлений достаточно полно представлена в отечественной науке, поэтому нет нужды повторять ее здесь. Следует отметить, однако, что эта критика выглядит пока сугубо негативной: она отвергает аргументы чужих школ, но не предлагает своих решений действительно острого, принципиального вопроса о том, может ли психология научно, т. е. строго и объективно, определять, измерять, исследовать то, что по сути своей не имеет меры, границ, то, что трансцендирует, преодолевая в своем развитии любые «заранее установленные масштабы».

К сожалению, этот вопрос часто и не ставится современными психологами. Большинство из них, априори считая себя представителями естественнонаучного направления (о некоторых исторических причинах такой приверженности мы говорили в гл. I), строят свои исследовательские программы, применяют методики, обрабатывают результаты и делают выводы так, будто человек есть фиксированный объект наподобие физического. Но именно этот подход, прежде всего в отношении личности, и вызывает наиболее резкую критику. М. М. Бахтин, например, отвергая возможность однозначного определения личности, писал: «...подлинная жизнь личности совершается как бы в точке этого несовпадения человека с самим собой, в точке выхода его за пределы всего, что он есть как вещное бытие, которое можно подсмотреть, определить и предсказать помимо его воли, «заочно». Подлинная жизнь личности доступна только диалогическому проникновению в нее, которому она сама ответно и свободно раскрывает себя. Правда о человеке в чужих устах, не обращенная к нему диалогически, т. е. заочная правда, становится унижающей и умертвляющей его ложью, если касается его «святая святых», т. е. «человека в человеке»» 1..

Очевидно, однако, что безусловное согласие с таким мнением означало бы по сути приговор многим, претендующим на объективность методам в психологии личности. «Трудно найти,— пишет по поводу приведенных слов М. М. Бахтина А. В. Петровский,—другое столь сильно и лаконично выраженное обвинительное заключение, предъявленное детерминистической психологии, которая в своей экспериментальной практике, минуя интроспекцию, пытается получить (подсмотреть, предсказать, определить) эту заочную правду о личности другого человека, исследуя как раз то ее «вещное бытие», которое Бахтин... объявляет «унижающей и умертвляющей ложью»» 2.. Далее, принципиально возражая Бахтину, Петровский утверждает, что как раз при опоре на «вещное бытие», только принимая во внимание его реалии, возможно объективное познание личности, в том числе и «диалогическое проникновение» в ее глубины.

Этим утверждением, при всей его авторитетности, не снимается, однако, едва ли не главная проблема: если возможна «заочная правда о личности» (а это действительно необходимое условие научности психологии), то какова должна быть эта правда, чтобы она согласовывалась, не противоречила трансцендирующей, не имеющей фиксированных границ природе человеческого развития, чтобы, будучи высказанной, не обернулась, как предупреждал Бахтин, обманом, уводящим и ложным суждением, ибо человек, которого мы определили сегодня, завтра или в любой другой день способен измениться, перейти установленные нами для него ограничения, совпадения с самим собой, и тогда выходит, что мы при всех наших стремлениях к объективности описали, следовательно, не его реального, движущегося, живого, а мертвый слепок с одного лишь варианта, поворота, изгиба его жизненного пути, может быть, к тому же и случайного, временно возникшего, не имеющего к нему, изменившемуся, непосредственного актуального касательства.

Решение проблемы, на наш взгляд, заключается в достаточно четком различении понятий «личность» и «человек», определении личности как способа организации присвоения человеческой сущности и исходя из этого — сосредоточении внимания преимущественно не на готовых, сложившихся свойствах личности, а на механизмах их формирования, становления, непрекращающегося движения. Тогда данные исследования (полученные или путем изучения конкретных продуктов деятельности, «вещного бытия», или анализа диалогических форм общения, или применения лабораторных экспериментов и т. п.) могут стать одновременно и объективными, и не противоречащими трансцендирующей, изменяющейся природе человека, ибо в такого рода исследованиях мы будем стремиться фиксировать, овеществлять, ставить границы и определять масштабы не развития человека как такового, которое не имеет фиксированной, заранее установленной границы и масштаба [74], но психологическим механизмам, путям, которые опосредствуют это развитие, существенно влияя на его ход и направление. Что же касается неизбежно возникающего, движущего, а следовательно, и неустранимого противоречия между «вещным» (конечным) и «смысловым» (потенциально бесконечным), то оно в свете сказанного не есть препятствие объективному познанию личности, обходить которое надо постулированным современной академической психологией возвеличиванием осязаемого «вещного» в ущерб неясному смысловому (в противовес «понимающей психологии», феноменологическим, экзистенциальным подходам или литературоведческим толкам о превалировании второго над первым). Следует не избегать, не маскировать это противоречие, а, напротив, выделить и зафиксировать его как первую объективную данность, как важнейший внутренний механизм личности, который подразумевает преодоление, отрицание овеществленных форм бытия через изменение смыслового восприятия, равно как изменение смыслового восприятия обусловливается изменившимися формами бытия вещного.

Но для исследования личности, прежде всего такого, которое ставит задачей понимание ее реального жизненного движения, необходимо накопление достаточного эмпирического материала, данных о клинике, т. е. подробного, систематического описания изменений интересующих нас личностных феноменов. Здесь мы сразу сталкиваемся, однако, с серьезными трудностями. Дело в том, что клиника нормального поведения человека (без анализа которого, как мы знаем, нельзя должным образом понять и развития аномального) оставалась, как ни странно, по сути закрытой для научной психологии личности. Это касалось даже такой наиболее изученной ее отрасли, как детская психология, которой, по словам Д. Б. Эльконина и Т. В. Драгуновой, явно не хватало клиники детского развития, т. е. описания «одних и тех же детей на протяжении всего возрастного периода с фиксацией их поведения, деятельности и взаимоотношений с окружающими во всех основных сферах жизни» 4.. Что касается клиники взрослой жизни человека, то она была представлена в сочинениях по психологии и вовсе отрывочно. В отечественной науке, пожалуй, один Б. Г. Ананьев систематически и настойчиво выступал с призывом широко развернуть исследования возрастной психологии зрелости или взрослости 5., но в его собственных работах и в работах его учеников нашла отражение в основном психофизиологическая, а не собственно внутриличностная, мотивационно-смысловая динамика взрослости.

В последнее время интерес к развитию личности, перипетиям ее жизненного пути стал заметно активизироваться, что определяется не только внутренней логикой движения науки, но и насущными требованиями практики, в особенности в области воспитания и коррекции личности. Но, как мы уже говорили, приступить к развертыванию этого анализа оказывается по сути невозможным без наличия исходного ориентирующего материала — систематического описания интересующих нас феноменов поведения.

Пожалуй, первый, самый очевидный выход из создавшегося затруднения — рекомендовать обращение к уже существующим жизнеописаниям, и прежде всего к богатейшему материалу художественной литературы. Нельзя сказать, что такое обращение — редкость для психологии: примеры из художественной литературы можно встретить на страницах самых солидных общетеоретических исследований. Однако использование художественного образа как метода психологического исследования, определение его возможностей и ограничений не нашли должного отражения в научной литературе, в том числе в той, которая непосредственно обращена к психологии искусства. Обычно в подобного рода работах делается попытка раскрытия тайн литературного творчества, искусства вообще с помощью гипотез научной психологии. Нас же сейчас интересует обратная задача — понять, чем и с какой стороны накопленные в литературе образы и описания могут быть полезны для психологии.

В качестве примера немногих исключений можно назвать статью Г. Олпорта 6., в которой обсуждается проблема существования двух подходов — психологического и художественного — к пониманию личности и делается ряд ценных для психологии выводов, из которых отдельные мы используем ниже, и небольшую, но яркую заметку Б. М. Теплова, где тонкому психологическому разбору известных пушкинских образов — Татьяны, Германна, Моцарта, Сальери — предпосланы слова, до сих пор не утратившие своей актуальности и остроты: «Анализ художественной литературы обычно не указывается в числе методов психологического исследования. И фактически психологи этим методом не пользуются». Между тем автор «глубоко убежден, что художественная литература содержит неисчерпаемые запасы материалов, без которых не может обойтись научная психология...» 7.. Полностью солидаризируясь с этими словами, остановимся, ввиду недостаточности специальных разработок, подробнее на этом вопросе.

Действительно, в художественных произведениях находим самые разнообразные характеры и модели поведения людей во всевозможных жизненных ситуациях. Развернутые и яркие описания эволюции человеческой души, истории ее возвышений и деградации, удивительных побед духа и его же постыдных поражений, рассмотрение путей, ведущих к подвигу и подвижничеству, и путей, приводящих к падению и прозябанию, показ внутренней логики и цепи внешних событий, толкающих человека на преступление и предательство или, напротив, к раскаянию, самоотречению и жертве, описание дум и смятения человека перед казнью или самоубийством, описание радости и просветления при неожиданном избавлении от гибели, раскрытие многообразия любовных перипетий и семейных тайн, отношений между детьми и родителями, начальниками и подчиненными, учителями и учениками — все это и многое другое, что наполняет человеческую жизнь от рождения до смерти, вдумчивый психолог (как и любой вдумчивый читатель) найдет в художественной литературе.

К этому, особенно в контексте данной книги, необходимо добавить, что художественные описания и образы вовсе не ограничены кругом обыденно понимаемой нормы как некоей среднестатистической середины, но, напротив, нередко стремятся к прорыву этого круга, к постижению внутренней сути случаев исключительных, отклоняющихся как в сторону героического, возвышенного, так и в сторону низменного, извращенного. Не обходит при этом литература и явных психических аномалий. Среди множества описаний симптомов аномального поведения и душевной патологии видное место занимают те, первооткрывателями которых были писатели. Комментируя этот факт, врач-психиатр М. И. Буянов пишет в рецензии на словарь психиатрических терминов В. М. Блейхера: «На первый взгляд нет ничего более чуждого литературе и искусству, нежели медицинские термины. Большинству читателей-неспециалистов они представляются чем-то вроде китайской грамоты. Однако стоит даже очень не сведущему в медицине человеку заглянуть в словарь Блейхера, как он с удивлением обнаружит множество знакомых имен и словосочетаний, давным-давно вошедших в его интеллектуальный багаж. Фактически в этом словаре отражена вся мировая литература. Тут и синдромы Отелло, Алисы в стране чудес, Мюнхаузена, Пиквикский синдром, и геростратизм, и комплексы Эдипа, Антигоны и других героев древних мифов... Писатели и художники первыми поведали нам о многих нарушениях и отклонениях психики, за исследование которых медики принимались, как правило, спустя десятилетия. В «Записках сумасшедшего» Гоголь убедительно показал этапы бреда, описанные учеными только через полвека. Феномен двойника, почти исчерпывающе проанализированный Гофманом, Эдгаром По и особенно Ф. М. Достоевским, узаконен в медицине спустя 77 лет после выхода повести «Двойник»... Подобных фактов можно привести много» [75].

Беглому и далеко не полному перечню достижений литературы в области познания личности научная психология может пока противопоставить лишь несистематизированные и отрывочные исследования, да и то чаще всего по узким и ограниченным аспектам внутри изолированных проблем. Поэтому первое, что мы должны констатировать,— это богатство описаний, которое содержится в художественной литературе, и, следовательно, возможность использования этих описаний в психологии.

Это использование может идти в свою очередь по разным каналам. Можно по совету Олпорта выяснять, как определенные воздействия на человека приводят к определенным («эквивалентным») ответам. Литература, однако, дает нечто большее, чем материал для такого рода «жизненного бихевиоризма». Она позволяет увидеть и рассмотреть те случаи, когда определенные воздействия не приводят к ожидаемым реакциям, т. е. рассмотреть человека в его свободном, далеко не всегда программируемом развитии.

На материале художественной литературы можно выделить типичные варианты внутри- и межличностных коллизий, в которые вступает человек на протяжении жизни. Утверждается, например, что во всей мировой литературе наличествует не более 36 определяющих сюжетов, а по еще более строгим подсчетам — всего 12. Даже в области вымысла — волшебных сказок мира — число сюжетов остается весьма ограниченным 8.. Рассмотрение этих родовых сюжетов человеческой жизни с позиций научной психологии было бы чрезвычайно важно для построения типологии личности, типологии личностных конфликтов, стилей и способов их разрешения. Но признание родовых сюжетов ведет к еще более сложной проблеме — поиску законов, их определяющих. Здесь собственно литература уже кончается, и начинается философско-психологический анализ. Пока в этой области известны в основном лишь психоаналитические изыскания З. Фрейда, К. Юнга и др., которые сегодня вряд ли могут полно удовлетворить нас. Однако, если кто-то не так решал проблему, это вовсе не означает ее дискредитации и отмены поиска новых подходов. Заметим еще, что число законов, определяющих основные сюжеты жизни, также, по-видимому, весьма ограниченно. Л. Н. Толстой писал: «Есть малое число клавиш, различная последовательность их, есть все разнообразие как личностей людей, так и семей исторических. Везде те же сказки, те же муки, тот же деспотизм, те же войны и т. д. и т. д. Сравнение с клавишами. Все те же. Музыка разная, но результат один и тот же... Попытка найти эти вечные клавиши» 9..

Важным примером, который может извлечь из литературы психология, является рассмотрение личности в движении, в постоянном развитии как форме ее существования. Особенно интересны в этом плане произведения, прослеживающие весь жизненный путь личности, смену поколений, развернутые семейные истории и т. п. Что же касается научной психологии, то Олпорт в упомянутой статье еще в 30-х годах говорил о необходимости такого «длительного интереса к личности». Но призыв этот до сих пор остается малореализованным, поскольку психология чаще предпочитает рассматривать личность в данный момент, как неизменно тождественную самой себе, раз выявленному в ней набору черт и качеств. Даже так называемые лонгитюдные исследования строятся обычно по принципу «поперечных срезов» на пути развития личности, оставляя без внимания внутренние связующие законы самого этого движения.

К сказанному следует добавить, что художественному видению свойственно рассмотрение любой черты в совокупности взаимосвязей с другими чертами и качествами личности. В художественном произведении разыгрывается всегда не просто тема (ревность, попустительство, мещанство), но всегда тема с вариациями, подразумевающими возможность иных толкований, иных и часто неоднозначных исходов и перспектив ее развития. Психология пока что довольствуется в основном констатацией отдельных черт, параметров и очень редко последующим прослеживанием их изменений в ограниченном жизненном промежутке, т. е. выхватыванием малых фрагментов разветвленной сети бытия личности.

Еще один момент, который хотелось бы выделить, относится прежде всего к самосознанию и самовоспитанию психолога-профессионала. Л. Н. Толстой в разговоре с А. М. Горьким заметил, что писатель может ошибаться в чем угодно, выдумывать все, кроме психологии,— психология должна быть точной 10.. И литература не только всегда стремилась к этой точности, но, что самое поразительное, достигала ее. Поразительное не с точки зрения рядового читателя, который привык видеть в писателе учителя жизни, а с точки зрения профессионального психолога, поскольку он давно и сознательно отказался от веры в возможность точного психологического знания на материалах наблюдений, переживаний, бесед и т. п. Все это рассматривалось как атрибуты «житейской психологии», тогда как научной психологии — и соответственно научному психологу — пристало опираться лишь на эксперимент, опросники, тесты, семантические дифференциалы, математически выверенные корреляции и т. п. Думается, что постоянно демонстрируемая художниками принципиальная способность достаточно точного познания человека путем наблюдения, размышления и сопереживания должна, с одной стороны, поубавить спесь у некоторых профессионалов-психологов, снисходительно, сверху вниз, смотрящих на «житейских психологов», «психологов-любителей» вроде Толстого и Достоевского, а с другой — поднять веру психологов в возможность своего видения мира личности, в возможность достаточно точного и объективного понимания, постижения этого мира без обязательной (и просто-напросто далеко не всегда выполнимой по ходу конкретного исследования) пошаговой опоры на тесты, опросники, узколабораторные эксперименты. Надо ли говорить при этом, что автор имеет в виду не перечеркивание или умаление достижений экспериментального и тестового подходов, а лишь более сбалансированный взгляд на роль наблюдения и профессиональной интуиции в психологическом познании.

И последнее, что хотелось бы отметить. У литературы психологи должны постоянно учиться ясности, выпуклости, стереоскопичности изображения личности. Необходимо, следовательно, развивать в себе вкус и внимание к языку как инструменту познания личности, как важнейшему условию, от которого зависит точность и полнота передачи целей, задач, результатов и общего смысла проведенного психологом исследования. Разумеется, психолог не должен стремиться конкурировать в овладении языком с писателем — это не только тщетно, но вовсе и не требуется. Однако надо помнить, что личность есть особый объект науки, поскольку мы не только исследуем ее, но одновременно ей же, для ее нужд и пользы адресуем результаты исследования и от нее в конечном счете ждем их оценок. Следовательно, изложение должно быть таким, чтобы личность могла в конце концов узнать себя в нем, не отвергла его как невнятицу и чужеродность. Такое положение, что вполне понятно, требует постоянного совершенствования языка описания, в частности умения в случае необходимости свободно выйти за рамки «птичьего языка», понятного только узким специалистам.

Вместе с тем, несмотря на всю ценность художественного материала, следует помнить о существенных ограничениях возможностей его использования научной психологией в изучении личности, ее нормальных и аномальных проявлений. Прежде всего герои художественных произведений живут в определенном времени, в определенной «социальной ситуации развития», что, разумеется, является не просто «декорацией» для развертывания внутренних закономерностей, но переменной, существенно влияющей на конкретное содержание и характер этих закономерностей. Так, описание конфликта барчука Николеньки с гувернером-французом, которое столь часто разбирают психологи, при всей его тонкости и глубине не может служить полным аналогом конфликта современного подростка с учителем массовой школы. Изменившееся социальное поле, на котором развертывается даже один и тот же по внутренней структуре конфликт, не может не влиять как на психологические характеристики самого конфликта, так и на человека, переживающего, оценивающего этот конфликт.

Следующее ограничение в использовании художественного материала состоит в том, что перед нами не реальные люди, а вымышленные герои. Ясно, о чем часто говорили и сами писатели, что (и это одна из важнейших характеристик, один из признаков подлинно хорошего литературного произведения), раз возникнув в воображении писателя, оттолкнувшись от тех или иных прототипов, герои не терпят произвола, а, напротив, начинают как бы сами вершить свою судьбу, диктовать поступки, по-своему развертывать сюжет [76]. Однако, несмотря на все это, в художественном произведении описывается саморазвитие не реального человека, но все того же героя произведения. И поэтому, исследуя психологию личности на материале художественных произведений, мы познаем не саму жизнь, реальную «клинику» развития мотивов, потребностей, эмоций, а ее отражение в художественном видении автора.

Надо ли говорить, что это отражение не бывает бесстрастным, напротив, оно глубоко пристрастно, выражает определенные взгляды и идеи. Иначе говоря, художественный образ всегда более или менее сдвинут, смещен, эксцентричен по отношению к реальности. Отсюда для правильного его восприятия необходимо, по справедливому высказыванию Л. С. Выготского, «созерцать сразу и истинное положение вещей, и отклонение от этого положения» 11.. Уже одно это обстоятельство ограничивает возможности познания душевной жизни только через художественные образы. При восприятии последних необходимо как знание реальной действительности, так и (хотя бы самое общее) представление о том «коэффициенте смещения», который свойствен художественной манере данного автора. Учтем также, что смещение это бывает как относительно постоянным, устойчивым, так и неожиданным, вдруг врывающимся в повествование, разрывающим (взрывающим) его прежний строй и логику. «Внезапное смещение рациональной жизненной плоскости,— замечает В. Набоков,— может быть осуществлено различными способами, и каждый великий писатель делает это по-своему» 12..

Таким образом, при опоре на материал художественной литературы следует учитывать определенные ограничения. Важно, в частности, иметь в виду особую манеру творчества каждого мастера и фокусировать внимание не на характере внешних событий, которые благодаря «коэффициенту смещения» могут быть неправдоподобно нагромождены с точки зрения житейской логики, а на особенностях личности героя, раскрывающихся в этих событиях, ибо последние и подобраны автором для того, чтобы, действуя в них, герой проявил, испытал интересующие автора особенности человека, их прочность, своеобразие, подвижность, глубину. По сути дела, и это для нас важный момент, этот прием представляет собой своеобразный «мысленный психологический эксперимент», состоящий из двух частей. Первая — это воображение, сотворение героя, который имеет некоторый анамнез, историю, оправдывающую, объясняющую его таким, каков он есть к началу действия. Вторая часть состоит в собственно эксперименте с данным героем, помещенным в обстоятельства, раскрывающие, испытывающие, изменяющие его исходные черты. Разумеется, это не единственный путь построения художественного исследования. Не имея возможности углубляться более в эту тему, ограничимся следующим замечанием Новалиса: «Автор романа может поступить различным образом. Например, он может сначала измыслить множество эпизодов, а героя сочинить позднее — для осмысления их (отдельные эффекты, а затем особый принцип общего построения, изменяющий эти эффекты, придающий им специальный смысл). Или же он может сделать обратное: сперва прочно обдумать индивидуального героя и лишь затем подобрать к нему соответствующие происшествия» 13..

Подчеркнем также, что рассматриваемые «мысленные эксперименты» не просто творческое отражение художником реалий душевного мира, но и одновременно их означение, предлагаемый другим людям способ и путь переживания и осмысления, т. е. проекты психологической жизни, бытия личности. Так, молодые люди конца XVIII — начала XIX в. не просто находили в «Страданиях юного Вертера» Гёте художественное описание романтической любви Вертера к Лотте, но сами начали страдать, думать, мучиться и даже кончали жизнь самоубийством «по Вертеру». Речь идет, таким образом, об исследовании, «мысленном эксперименте», в котором спроектированные методом художественного творчества представления, гипотезы об особенностях, возможностях и путях развития человека проверяются самой жизнью, тем, насколько предлагаемые образы признаются обществом и отдельными людьми как действительные, реальные и верные, насколько, наконец, они меняют жизнь общества и отдельных людей, открывая новые горизонты и направления осмысленной душевной жизни [77].

Понятно, что изучение этого удивительного по силе и значимости «мысленного эксперимента» с его прямыми (от жизни) и обратными (к жизни) связями является важнейшим и, на наш взгляд, обязательным подспорьем научной психологии личности. Однако из всего вышесказанного следует и другой, достаточно ясный вывод: анализ литературных данных не может быть основным, а тем более единственным в познании живого движения личности человека. Его необходимо дополнять или, вернее, делать его дополнительным к собственно психологическим методам исследования реального развития личности. Поиски этих методов — одна из насущных и ближайших задач современной психологии.

В контексте данной книги перед нами стоит проблема более частная — обосновать способы объективного исследования не всего многообразия личностного развития, а его отклонений, аномалий. И хотя последние не могут быть поняты, о чем неоднократно говорилось, без общепсихологического представления о норме, личностном здоровье и т. п., исследования аномального развития имеют свою специфику и даже свои известные преимущества перед исследованиями развития нормального. Эти преимущества состоят в том, что аномальное развитие протекает обычно в рамках достаточно ограниченных по сравнению с нормой (см. гл. II, § 3). И следовательно, оно менее вариативно, менее свободно (вспомним формулу: болезнь есть ограничение свободы) и соответственно более поддается обзору и однозначному определению, нежели развитие нормальное. Кроме того, описания нормы, ее реального поведения, как мы видели, крайне бедны: психолог, который захочет такие сведения получить, должен обращаться либо к художественной литературе со всеми ограничениями этого подхода, о которых речь шла выше, либо к жизнеописаниям «великих людей», зная при этом, что, несмотря на всю документальность подобных описаний, они, как правило, носят явный отпечаток субъективных восприятии и воззрений биографов. Причина дефицита сведений понятна: внутренний мир, основные мотивы, помыслы нормального человека обычно закрыты, спрятаны от постороннего взгляда и вмешательства.

Всякая болезнь ставит человека в новые, стесненные, неудобные для него положения, толкает его к раскрытию своего страдания, поискам помощи. Когда же это страдание психическое, то речь идет не о чем ином, как о раскрытии внутреннего мира пациента, о его, часто сокровенных, особенностях души. Разумеется, самоанализ и жалобы больного, тем более больного психически, далеко не всегда объективны и отражают подлинную подоплеку страдания, но даже в таком виде они представляют собой ценнейший для понимания аномального развития личности материал. К этому надо добавить и то, что необычные, отклоняющиеся от привычного акты поведения легче наблюдать, выделить, нежели стертые формы поведения обычного.

Как следствие отмеченных особенностей объективные описания аномального развития личности представлены несомненно богаче, нежели описания развития нормального. Как правило, они выполнены не психологами, а психиатрами, и надо признать, что многие из этих описаний сделаны с такой замечательной точностью, образностью, что дают самое наглядное, выпуклое представление о разных оттенках и ступенях психических отклонений. Причем в отличие от собственно художественных описаний, разобранных выше, речь идет при этом не о собирательных образах, не о результатах «мысленных экспериментов», а о конкретных случаях и наблюдениях над реальными людьми, что значительно повышает объективную научную ценность материала. Многие психиатры по праву гордятся архивом своей науки, открыто порой противопоставляя его сухим и маловыразительным текстам психологических сочинений и учебников, считая, что именно психиатрия должна вырасти со временем в «практическое человековедение». Пожалуй, наиболее определенно высказывался в этом духе известный немецкий психиатр Г. Груле. «Можно очень внимательно слушать психологические лекции и изучать труды по психологии и, однако, ни на йоту не приблизиться к действительному знанию людей, подобно тому как есть ученые-искусствоведы, которые обладают богатыми знаниями в области наук об искусстве и, однако, ни разу в своей жизни не были осчастливлены действительным эстетическим переживанием. Пониманию душевного своеобразия ближнего надо учиться не от психологии... Изучать практическое человековедение в настоящее время можно только путем опыта, и именно того, который собирается под руководством психиатрии... только у психиатра есть материал, на котором можно учиться по-настоящему пониманию человека; кроме психиатров такой же материал можно найти, пожалуй, еще только у воспитателей и учителей... Часто в каком-нибудь положении легче всего ориентироваться, если сознательно допустить преувеличение, если придумать крайний односторонний случай. А какой опыт может доставить преувеличения в большем количестве и ярче, чем психиатрический? Не в нем ли мы находим самые острые и глубокие чувства? Разве не он учит нас тому, как потерявшие соразмерность страсти в своем действии неумолимо разрушают все препятствия? Разве не он показывает все степени расстройства интеллекта — от мельчайших нарушений мысли до полного ее распада, воли — от полного ее уничтожения до непрерывного стремления к насильственным действиям и отношения к окружающему миру — от легкой подозрительности до господствующего над всей психикой бреда?» 15.

Мы привели столь длинную цитату из Груле, поскольку в этих словах, написанных еще в начале века, достаточно ясно намечаются те тенденции, которые в дальнейшем стали определяющими для ряда психиатрических подходов к изучению личности. Прежде всего это все то же разведение «двух психологий» — психологии «понимания» душевного своеобразия ближних и психологии «объяснения», которая относится к первой как реальное эстетическое переживание — к сухим рассуждениям о нем. Предпочтение понимающей психологии переросло затем в феноменологический подход, экзистенциальную психиатрию. Но даже у тех психиатров, которые не придерживаются этих крайних направлений, роль и значение понимания, вчувствования в жизнь больного рассматривается как важнейшее профессиональное качество. При этом часто распознание и описание различных степеней и оттенков психических расстройств видятся как вполне самодостаточная задача. Когда же необходимо перейти к строгому объяснению, то оно либо отбрасывается вовсе, как во многих случаях экзистенциального подхода, где сам акт сопереживания и понимания является и исходным моментом, и конечной целью, либо, что более распространено, делается перескок к физиологическому уровню, в котором ищут непосредственные причины наблюдаемых нарушений [78]. В любом случае из сферы внимания выпадает важнейшее опосредствующее звено, важнейший слой движения всего процесса аномального развития, а именно слой психологический, анализ тех внутренних, разыгрывающихся именно в психике (а не в биологии мозга или на поверхности внешних событий) коллизий и конфликтов, которые конечно же протекают, развертываются в определенных (в данных случаях — извращенных) биологических условиях, но не могут быть сведены к ним, равно как они являют, реализуют себя через внешне наблюдаемое или внутренне сопереживаемое поведение, но не могут быть прямо истолкованы лишь на основе этих наблюдений и сопереживаний.

Фактическое игнорирование психологических опосредствований приводило к тому, что, с одной стороны, психиатрия отчуждалась от достижений психологии, а с другой стороны, накопленный психиатрией богатейший феноменологический материал оставался так по-настоящему и не освоенным, внешним по отношению к психологической науке.

Каковы же должны быть методы освоения психологических опосредствований, нахождения психологических закономерностей аномального развития? Очевидно, исходной базой, основой поисков таких методов должны стать уже существующие, апробированные в психологической науке подходы и разработки, требующие, однако, в применении к специфике аномальной клиники дополнений и творческого развития. Проследим в этом плане возможности и судьбу наиболее авторитетного в позитивной науки метода — эксперимента.

Основателем экспериментального подхода в психологии личности является известный немецкий психолог Курт Левин. Знакомство с его работами до сих пор остается кратчайшим путем к пониманию сути основных проблем эксперимента в психологии личности. Пойдем этим путем и мы. Сразу оговоримся при этом, что мы не будем касаться общей оценки К. Левина как представителя гештальтпсихологии, равно как и разбора конкретных положений созданной им теории личности, поскольку такого рода анализ широко и полно представлен в отечественной литературе. Нас будут интересовать лишь сами истоки и возможности экспериментального подхода.

Для того чтобы разобраться в общей методологии экспериментального подхода, К. Левин обращается к истории естественных наук, и прежде всего к эталонной для его времени науке — физике [79]. Согласно физическим представлениям, заложенным Аристотелем, закономерность связывалась исключительно с повторяемостью, наблюдаемой регулярностью тех или иных явлений. Отсюда строгая классификация наблюдаемых явлений, отнесение их к тем или иным рядам, классам считались магистральными для определения закона. Скажем, такого наблюдения, что легкие материи (дым, например) поднимаются вверх, было достаточно, чтобы приписать им «восходящую тенденцию», имманентно присущее им «внутреннее стремление» к определенной цели. Отдельный класс составляло (и, следовательно, имело собственный закон) движение тел небесных («высшие движения») и отдельный класс — движение тел земных.

Эти прочно установившиеся и казавшиеся в течение веков столь очевидными и наглядными тенденции и способы понимания явлений физического мира были поставлены под сомнение Галилеем. Согласно его воззрениям, один и тот же закон определяет разнообразные формы движения: и движение звезд, и падение камня, и полет птицы. Это усмотрение внутреннего единства физического мира требовало пересмотра того строгого деления всех объектов на классы, которое занимало столь важное положение в аристотелевской физике. Поэтому теряли свое значение и разного рода логические дихотомии, контрарные пары: сухое — влажное, горячее — холодное и т. п. Жесткие классификации сменялись рядом непрерывных, опосредующих друг друга этапов, переходов. Лишалось в связи с этим почвы и представление об имманентно, изначала присущих физическим явлениям целях.

Эти преобразования, с одной стороны, кардинально изменили прежние представления о характере и сущности научного закона, а с другой — послужили основанием для начала собственно экспериментального подхода к изучению действительности. В самом деле, если для Аристотеля отдельный случай, выпадающий по каким-либо параметрам из однородного класса, не мог быть принят во внимание и находился буквально «вне закона» (ибо закон отождествлялся с регулярностью и включение предмета в класс полностью определяло его сущность и природу), то для Галилея закон уже не отождествлялся с регулярностью, частотностью наблюдаемых явлений (скажем, формула свободного падения выводилась и рассматривалась вне зависимости от того, часто или нет наблюдается такое падение). Закон апеллировал, следовательно, не только к случаям, реализованным в действительности, но и к тем, которые не были реализованы или реализованы лишь частично, не в полной мере. Отсюда значимость для познания закона, в принципе любого индивидуального случая, любого, даже выпадающего из класса явления, отсюда же и необходимость эксперимента как создания искусственных условий, которые позволяют приблизиться к фактам, имеющим связь с законом.

Перейдя после этого исторического экскурса к психологии мотивационных процессов, К. Левин справедливо констатировал, что здесь не произошло кардинального, галилеевского переворота и господствующие методологические представления могли быть смело отнесены к аристотелевским. Разработки психологии находятся под «роковым влиянием» представлений об обязательной регулярности, повторяемости процессов как условии выявления их психологических закономерностей. В результате все усилия психологов сводятся лишь к отшлифовке и расширению методов статистики, стремлению «показать общие черты через вычисление средних величин». Закономерность связывается тем самым с регулярностью, частотой, а индивидуальность противостоит этому как антитеза.

Следствия из такого положения дел в психологии, по мнению К. Левина, по крайней мере двояки. С одной стороны, у большинства профессиональных психологов исчезает стремление понять индивидуальный, единичный путь конкретного человека, его живую уникальную судьбу. А с другой — как реакция на засилье частотного, статистического подхода частью психологов постулируется необходимость свободной интуиции, постижения и эмпатии как единственно возможных методов изучения конкретного человека [80]. Эти, казалось бы, противоположные пути сходны, однако, в одном: в обоих случаях поле индивидуальности отделяется от экспериментального исследования, и то, что не случается несколько раз, рассматривается как находящееся за сферой того, что может быть рационально понято.

С этими положениями тесно связано и важное различение между правилом и законом, которое К. Левин предлагал ввести в психологию. Обычно «закон» понимается в психологии как «правило», для которого доказательство состоит в том, чтобы показать возможно большее количество одинаковых случаев, следуя формуле индукции: «от многих случаев — на все случаи». Это направление ведет к накоплению как можно большего числа сходных случаев, с тем чтобы увеличить вероятность ожидаемого события и уменьшить рассеяние (дисперсию) получаемых данных. Между тем значение эксперимента в познании закона зависит не от реализации возможно большего числа одинаковых случаев, а от систематического варьирования, анализа условий при осуществлении различных случаев. И если при экспериментировании должно найти место повторение, то вовсе не потому, что перенесение обобщения конкретного исследуемого события на аналогичные случаи сомнительно, а потому, что возможна следующая ошибка: действительно ли те условия, которые мы указали при формировании закона, существовали в данном конкретном случае? В целом же исходящие из эксперимента заключения необходимо делать не по принципу: «от многих случаев — на все случаи», а по принципу: «от одного конкретного случая — на все аналогичные случаи». Переход от опытов в отдельных случаях к всеобщему и обязательному закону (в противовес вероятностному правилу) соответствует переходу от «примера» к «типу» и принципиально несравним с переходом от отдельных членов множества ко всему множеству. Отсюда перспективы экспериментальной психологии Левин усматривал не в накоплении однородных данных и выделении на этой основе среднестатистических и вероятностных показателей, а в глубоком качественном анализе отдельных случаев и экспериментов.

Мы достаточно подробно остановились на методологических исследованиях К. Левина, поскольку выводы из рассмотренных выше положений отнюдь не стали принадлежностью лишь истории психологии, но являются актуальными и в настоящее время. Действительно, современная научная психология личности пошла в основном по пути собирания, классификации фактов и их математической, статистической обработки, тем самым, во-первых, во многом закрыв себе возможность понимания реальных жизненных событий (которые в конечном счете всегда единичны) и, во-вторых, сузив зону понимания психологического закона до вероятностно определяемых «правил» поведения. Характеризуя многие современные исследования в области мотивации и личности, А. В. Петровский называет их «коллекционерскими», поскольку задача психолога в рамках этого подхода сводится к накоплению фактов и их каталогизации 17.. Подводя итог огромному количеству исследований самооценки личности в зарубежной психологии, Л. Уэлс и Г. Марвелл используют то же определение, говоря о них как о «коллекции» без общего осмысления 18.. Все эти характеристики являются не чем иным, как определениями типично аристотелевского подхода, которому свойственно стремление к собирательству, классификации, коллекционированию фактов.

Другим моментом, явно перекликающимся с изложенными положениями К. Левина, является характер современного увлечения формализованными методами, математической обработкой. Мы уже писали в прошлой главе, что это увлечение стало настолько распространенным и приняло такие формы, что вызывает беспокойство многих психологов. Разумеется, речь идет не о том, чтобы отрицать важность дифференциального подхода или применения статистических методов, а о том, что подобные исследования, полученные с их помощью данные и математическая обработка начинают рассматриваться как достаточные для построения психологии личности. Не случайно поэтому, подводя итоги положению дел в современной психологии личности, А. Н. Леонтьев вынужден был констатировать, что отношение между общей и дифференциальной психологией оказалось камнем преткновения для этой области, причем выход из создавшейся ситуации виделся прежде всего в развитии общей психологии личности как ориентирующей конкретно-дифференциальные исследования [81].

Данный текст является ознакомительным фрагментом.