Глава 4. Семь уроков терапии печали

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 4. Семь уроков терапии печали

Несколько лет назад мой старинный приятель Эрл позвонил мне и рассказал, что его близкому другу Джеку поставили диагноз злокачественной неоперабельной опухоли мозга. Я не успел выразить своего сочувствия, как он продолжил: «Знаешь, Ирв, я звоню не по его поводу, а по поводу кое-кого другого – человека очень для меня значимого. Ты мог бы поработать с его женой, Ирен? У Джека будет страшная смерть – наверное, самая тяжелая смерть, какую только можно представить. Не помогает даже то, что Ирен хирург: она знает слишком много, и мне будет нестерпимо больно за нее, беспомощно наблюдающую, как рак поедает его мозг. А затем она останется одна с маленькой дочкой и практикой. Это будет ее ночным кошмаром».

Выслушав просьбу Эрла, я захотел ему помочь. Я хотел сделать все, о чем он просил. Но были определенные проблемы. Хорошая терапия предполагает четкие границы, а я знал и Джека, и Ирен. Правда, не так хорошо, но мы встречались на нескольких вечеринках в доме Эрла. Несколько раз мы играли с Джеком в теннис.

Все это я рассказал Эрлу и предложил:

– Работать с кем-то из знакомых – занятие, никогда не приносящее хорошего результата. Лучший способ помочь вам – найти хорошего терапевта, который незнаком с этой семьей.

– Я знал, что ты так скажешь, – ответил он. – Я готовил Ирен к такому ответу. Я прорабатывал его много раз, но она ни с кем больше не желает общаться. Она достаточно решительна, и хотя к психотерапии в целом относится не совсем уважительно, она говорит только о тебе. Она говорит, что следила за твоей работой, и настаивает, уж бог знает почему, что ты единственный психотерапевт, который ей подходит.

– Утро вечера мудренее. Я перезвоню тебе завтра утром.

Что же делать? С одной стороны, долг дружбы обязывал помочь: мы с Эрлом никогда ни в чем не отказывали друг другу. Однако меня беспокоило размывание границ. С Эрлом и его женой, Эмили, мы были в доверительных отношениях. Но Эмили была близкой подругой Ирен. Я мог себе представить их разговор один на один обо мне. Без сомнения, то был отзвук тревожных звоночков. Я приглушил их звук. Ведь я могу взять с них обеих – и с Ирен, и с Эмили – обещание обходить при обсуждении тему терапии. Но если, на ее взгляд, я был настолько подходящим, наверное, можно за это взяться.

Повесив трубку, я удивился, почему я так усиленно игнорировал тревожные сигналы. Я осознавал, что просьба Эрла была просто роковым стечением обстоятельств. Мой коллега и я три года назад закончили эмпирическое исследование супружеских утрат, изучив восемьдесят мужчин и женщин, которые не так давно стали вдовами и вдовцами. Мы опрашивали их через определенные промежутки и непродолжительное время занимались с ними в группах по восемь человек. Мы наблюдали за ними в течение года, собирая информацию и публикуя ее в нескольких профессиональных журналах. Я убедился, что немногие люди знали об этой проблеме больше, чем я. Как же я мог, будучи сознательным человеком, отказать Ирен?

Кроме того, она высказала могущественное признание – я был единственным подходящим человеком, способным ей помочь. Отличная игра на моем тщеславии.

Урок первый: Первый сон

Спустя несколько дней состоялась наша первая с Ирен сессия. Первым делом следует признать, что она оказалась самой интересной, умной, упрямой, вспыльчивой, чувствительной, властной, изящной, трудолюбивой, изобретательной, непреклонной, отважной, привлекательной, гордой, холодной, романтической и приводящей в бешенство женщиной, какую я когда-либо знал.

Во второй половине первой сессии она описала мне сон, который видела предыдущей ночью: «Я работаю хирургом, и одновременно я выпускница университета факультета филологии. Мне необходимо подготовить два различных текста, современный и древний, с одинаковыми названиями. Но я не готова к семинару, потому что не читала ни один из этих текстов. Что важно, я не читала старинный текст, первый, который должен был подготовить меня ко второму тексту».

– Что ты еще помнишь, Ирен? – спросил я, когда она закончила. – Ты сказала, что у них было одинаковое название. Ты его помнишь?

– Да, конечно. Я точно его помню. И старая книга, и новая назывались «Смерть невинности».

Слушая Ирен, я погрузился в мечтательность. Этот сон был чистым золотом, интеллектуальной амброзией – подарком богов. Награда терапевту за терпеливость, расплата за бесконечные, утомительные терапевтические наблюдения, проводимые со сдержанностью бывалого сапера.

Этот сон заставил бы даже самого раздражительного и сварливого терапевта замурлыкать от удовольствия. Я тоже начал мурлыкать. Два текста – старинный и современный. Мур-мур. Старинный помогал понять современный. Мур-мур. А название – «Смерть невинности». Мур-мур-мур.

Сон Ирен предполагал быть не только интеллектуальной добычей высшего порядка, но он был к тому же первым. Начиная с 1911 года, когда Фрейд впервые описал это, первый сон, о котором пациент рассказывает психотерапевту, окружает мистический ореол. Фрейд верил, что рассказ о первом сне бесхитростен, потому что начинающий пациент еще наивен и беззащитен. Позже, если терапевт явно преуспевает в интерпретации снов, навеватель снов, живущий в бессознательном каждого, настораживается, начинает бить тревогу, а затем производит более сложные и запутанные сны.

Вслед за Фрейдом я считал навевателя снов пухлым, жизнерадостным человечком, безмятежно живущим в чаще дендритов и аксонов[4]. Днем он спит, а ночью, откинувшись на подушки из жужжащих синапсов и попивая сладкий нектар, лениво выстраивает сны в определенной последовательности для своего хозяина. В ночь перед первым визитом к терапевту хозяин укладывается спать, полный противоречивых мыслей о предстоящей терапии. Человечек, как всегда, выходит на ночную работу, беспечно переплетая все страхи и ожидания в простой, прозрачный сон. Потом, в большой тревоге, он понимает, что психотерапевт ловко провел его. И с этого времени он очень тщательно прячет значение сна все глубже и глубже от терапевта, который быстро расшифровал его сон.

Глупая сказка! Типичный антропоморфизм девятнадцатого века. Распространенная ошибка конкретизации абстрактных психических структур в независимых, свободных эльфов. Если бы только я не верил в это!

Десятилетиями многие считали первый сон бесценным документом, отражающим перевод на язык снов общего содержания невроза. Фрейд пошел еще дальше, предположив, что полная интерпретация первичного сна могла бы совпадать с полным анализом.

Мой собственный первый сон запомнился мне во всех подробностях и ощущениях того дня – сорок лет назад – вскоре после начала психиатрической ординатуры.

Я лежу на операционном столе. Простыня слишком маленькая, чтобы полностью накрыть меня. Я вижу, как сестра вводит иглу мне в ногу – в голень. И внезапно врывается булькающий звук – ВУУУУШ.

Центральный сюжет сна – громкий звук – я слышал отчетливо. Ребенком я страдал от хронического синусита, и каждую зиму моя мама возила меня к доктору Дэвису на промывания. Я ненавидел его желтые зубы и рыбьи глаза, которые пялились на меня через отверстие в круглом зеркальце на повязке вокруг головы, которое обычно используют отоларингологи. Пока он вставлял трубку в пазуховый канал, я чувствовал острую боль, потом слышал оглушительный вууууш – это вводимый соляной раствор вымывал гной. Глядя на дрожащую, омерзительную смесь в полукруглом хромированном дренажном лотке, я думал, что вместе с гноем и слизью частично вымывались мои мозги.

В соответствии с предположениями Фрейда, мой сон означал годы аналитической работы: мои страхи разоблачения, потери разума, промывания мозгов, страдания от тягчайшей телесной травмы (выкачивания) длинной, твердой части тела (запечатленной как кость голени).

Фрейд и последующие аналитики предостерегали от слишком быстрого погружения в значение первого сна, чтобы ранняя интерпретация бессознательного материала не сокрушила пациента и не демобилизовала его навевателя снов полностью. Эти предостережения, казалось мне, были больше направлены не на повышение эффективности терапии, а на защиту узкого эгоизма аналитической дисциплины, и я им всегда сопротивлялся.

С 1940-х по 1960-е в науке царствовал подход, сравнимый с хождением по яичной скорлупе. Вмешательство было темой бесконечных нудных дебатов внутри аналитических институтов. Задавленные пропагандой обязательности тонко рассчитанных и сформулированных интерпретаций, новички, переполненные ужасом и страхом, затаив дыхание, на цыпочках продвигались в терапии, чураясь даже намека на спонтанность и лишаясь эффективности. Я обнаружил, что такой формализм антипродуктивен, так как мешал более значимой цели создания подлинно сочувственного отношения к пациенту. По-моему, предостережение Фрейда не работать со снами, пока не установится довольно прочный терапевтический союз, кажется странно перевернутым: совместная работа над снами как раз и есть наилучший путь к возведению союза между терапевтом и пациентом.

Исходя из всего этого, я погрузился прямо в сон Ирен.

– Итак, ты не прочитала ни одного текста, – начал я, – а самое главное – старинный.

– Да, да, я ожидала, что ты спросишь меня об этом. Конечно, это не имеет смысла, я знаю. Но именно так было во сне. Я не прочитала задания, я также не прочитала тексты, но самое главное – старинный текст.

– Тот, который готовил тебя к прочтению современного текста. У тебя есть какие-нибудь догадки, что могут означать эти два текста в твоей жизни?

– Едва ли это догадка, – ответила Ирен, – я точно знаю их значение.

Я ждал, что она продолжит, но она просто сидела в тишине, глядя в окно. Я еще не знал об этой раздражающей черте ее характера – не проявлять желания продолжать до тех пор, пока я ясно не попрошу ее об этом.

С досадой я подождал минуту или две, а затем все-таки сказал:

– Следовательно, значение двух текстов…

– Смерть моего брата, когда мне было двадцать, – старинный текст. Будущая смерть моего мужа – современный текст.

– Значит, сон передает нам, что ты не сможешь примириться со смертью твоего мужа, пока не примиришься со смертью брата.

– Ты понял это. Точно.

Обсуждение первого сна предвосхищало не только содержание терапии, но и ее процесс, природу взаимоотношений психотерапевт – пациент. С одной стороны, Ирен была всегда очень вдумчива. Задавая вопрос, я всегда получал самобытный и всесторонний ответ. Знала ли она названия двух текстов? Безусловно, знала. Догадывалась ли она, почему необходимо было прочитать сначала старинный текст, чтобы понять современный? Конечно, она точно знала, что это значило. Я получал, наверное, впервые за пять лет терапии такой богатый урожай ответов даже на банальные вопросы: «О чем ты сейчас думаешь, Ирен?» Но ее ответы расстраивали меня: они были слишком быстрые и точные. Она напоминала мне мою учительницу пятого класса, которая обычно говорила: «Поторапливайся, Ирв!», нетерпеливо топталась на месте, ожидая, когда же я наконец перестану мечтать и присоединюсь к классу.

Я вышвырнул мисс Фернанд из своих мыслей и продолжал:

– Что значит для тебя название «Смерть невинности»?

– Представь, что для меня, двадцатилетней, значил мой брат. Я мечтала, как мы будем идти по жизни вместе, но автомобильная авария отобрала его у меня. Потом я нашла Джека. И представь, что значит сейчас, в сорок пять, потерять его. Только вообрази, моим родителям семьдесят, и они живы, а мой брат умер, и мой муж при смерти. Что-то не так со временем. Умирают молодые.

Ирен рассказала мне о прекрасных отношениях между ней и ее братом Аленом, который был старше ее на два года. Пока она росла, он всегда был ее защитником, ее доверенным лицом, наставником, словом, таким братом, о котором мечтает каждая девочка. Но потом в один момент его жизнь была перечеркнута на улице Бостона. Она рассказала, как ей позвонили из полиции, в маленький дом, который она снимала вместе с однокурсницами. Каждая деталь того дня врезалась в ее память навсегда.

– Я помню все: звонок телефона внизу, мой халат с рядами розовых и белых кисточек, шлепанье моих тапочек по лестнице, когда я спускалась в комнатку около кухни, где на стене висел телефон, деревянную трубку у меня в руке. Я еще подумала, что эту трубку уже отполировали выпускники Гарварда и Рэдклифа, жившие здесь до меня. Потом этот мужской голос, этот незнакомец, старающийся как можно мягче сказать о том, что мой брат мертв. Я просидела несколько часов, уставившись в перекошенное окно. Я даже сейчас вижу радужные снежинки за окном.

Бесчисленное количество раз за время терапии нам пришлось вернуться к двум текстам и значению «Смерти невинности». Потеря брата оставила след в ее жизни. Его смерть навсегда взорвала ее невинность. Ушли все мифы детства: справедливость, предсказуемость, доброжелательное божество, естественный порядок вещей, безопасность дома. Одна, не защищенная от прихотей судьбы, Ирен боролась именно за достижение чувства защищенности. Ален должен был выжить, верила она, если бы ему сразу оказали правильную медицинскую помощь. Ее заманила медицина – она предлагала единственный способ борьбы со смертью. На похоронах Алена она решила поступить в медицинскую школу и стать хирургом.

Другим решением, принятым ею в связи с воспоминаниями о смерти Алена, были многочисленные значения для нашей терапевтической работы.

– Я вычислила путь избежать любой боли: я никогда больше не переживу такой боли, если не будет никого столь значимого для меня.

– Как это решение отразилось на твоей жизни?

– В течение следующих десяти лет я не предпринимала никаких попыток полюбить, не давала себе ни одного шанса. Я знала многих мужчин, но быстро с ними расставалась – до того, как отношения станут серьезными и у меня появятся чувства.

– Потом что-то изменилось. Ты вышла замуж. Как это случилось?

– Я знала Джека с четвертого класса и уж не знаю почему, но была уверена, что он тот единственный. Даже когда он вдруг исчез из моей жизни и женился, я твердо знала, что когда-нибудь он вернется. Мой брат знал и уважал его. Можно сказать, мой брат благословил Джека.

– Значит, выйти замуж тебя убедило одобрение Джека твоим братом?

– Это было не так просто. Потребовалось много, много времени. Я отказывалась выйти за него замуж, пока он не пообещал мне не умирать молодым.

Я оценил ее иронию и взглянул на нее с ухмылкой, надеясь получить в ответ улыбку. Но не было никакой улыбки, и Ирен не говорила с иронией; она была предельно серьезна.

Этот сценарий появлялся снова и снова в течение всей нашей работы. Безусловно, причина давала о себе знать. Я частенько забрасывал приманку: я сопоставлял ее нелогичность; спорил; обращался к ее причинам; пытался пробудить ее остро отточенный ум. Потом я просто ждал. Но во всех случаях результат был один и тот же: она никогда не попадалась на крючок; она ни разу не оставила своих позиций. А я так и не смог привыкнуть к ее двойственной натуре, к ее удивительной ясности, скрытой за нелепой абсурдностью.

Урок второй: стена из тел

Если первый сон Ирен предвосхищал развитие наших дальнейших отношений, то сон, о котором она рассказала на втором году психотерапии, был точно противоположен – луч, направленный назад, освещающий путь, пройденный нами за это время.

Я в этом кабинете, сижу на этом стуле. Посередине комнаты, прямо между нами, находится очень странная стена. Я не вижу тебя. Поначалу я и стену не вижу отчетливо; она вся с множеством щелей и выпуклостей. Я вижу небольшой кусок красной ткани на стене; потом я узнаю руку, затем ступню и колено. И теперь я точно знаю, что это – это стена из тел, сложенных одно на другое.

– Что ты чувствуешь во сне, Ирен? – Это мой традиционный первый вопрос. Чувство во сне обычно ведет в самый центр его значения.

– Ощущение неприятное, ужасное. Но самое сильное чувство было вначале, когда я увидела стену и ощутила себя потерянной. Одна – потерянная – в ужасе.

– Расскажи мне о стене.

– Когда я сейчас описывала ее, это звучало отвратительно – как груда тел в Освенциме. Кусок красной ткани – я знаю, что означает этот паттерн, Джек был в такой пижаме в ночь перед смертью. Но все же стена не так ужасна – в ней есть что-то, что я пытаюсь обнаружить и изучить. Наверное, она даже смягчила некоторые из моих страхов.

– Стена из тел между нами – что это значит?

– Никакого секрета, никакой тайны во всем сне. Здесь то, что я все это время чувствовала. Сон говорит о том, что ты не можешь по-настоящему видеть меня из-за этих мертвых тел, из-за этих смертей. Ты не можешь себе этого представить. С тобой ничего такого не происходило! В твоей жизни не было трагедий.

В жизни Ирен потери шли одна за другой. Сначала ее брат. Затем муж, умерший в конце первого года терапии. Несколькими месяцами позже ее отцу поставили диагноз – рак простаты, вслед за этим у ее матери обнаружили болезнь Альцгеймера. И когда казалось, что она начинает приходить в себя и появляется прогресс в терапии, ее крестник, которому был всего двадцать один год, единственный сын ее двоюродной сестры, подруги всей жизни, утонул, катаясь на лодке. Эта последняя потеря была вершиной горечи и отчаяния, и во сне она увидела стену из тел.

– Продолжай, Ирен, я слушаю.

– Мне кажется, ты не можешь понять меня. Твоя жизнь ненастоящая – теплая, уютная, невинная. Она похожа на этот кабинет. – Она указала на книжные стеллажи позади нее и на алый японский клен, пламенеющий за окном. – Здесь еще не хватает ситцевых подушек, камина и потрескивания поленьев. Тебя окружает семья – вы все живете в одном городе. Нерушимый семейный союз. Что ты можешь знать о потерях? Ты думаешь, ты бы справился с ними лучше? Представь, что твоя жена или твой ребенок должны вскоре умереть. Что бы ты сделал? Даже твоя самодовольная полосатая рубашка – я ее ненавижу. Каждый раз, когда ты надеваешь ее, меня трясет. Я терпеть не могу то, о чем она говорит.

– А о чем она говорит?

– Она говорит: «Я решил все свои проблемы, теперь расскажите мне о своих».

– Ты уже говорила об этих чувствах прежде. Но сегодня они имеют какую-то необычайную силу. Почему именно сегодня? И твой сон, почему ты увидела его именно сегодня?!

– Я говорила, что хотела поговорить с Эриком. Вчера мы вместе обедали.

– И?. – подсказал я после ее очередной абсурдной паузы, подразумевавшей, что я должен был установить связь между Эриком и ее сном. Она лишь один раз упоминала этого мужчину, рассказывая о том, что его жена умерла десять лет назад и они встретились на лекции для людей, переживших тяжелую утрату.

– Он подтвердил все, что я сказала. Он говорит, что ты в корне неправ по поводу моего отношения к смерти Джека. Ты не прошел через это, ты это не пережил. У Эрика новая жена и пятилетняя дочь, но рана все еще кровоточит. Каждый день он говорит со своей умершей женой. И он понимает меня. Я убеждена, что это смогут понять только те люди, которые сами испытали это. Существует подпольное общество…

– Подпольное общество?

– Из тех людей, которые действительно знают, те, кто остался в живых, все те, кто пережил тяжелую утрату. Все это время ты пытался убедить меня отделиться от Джека, вернуться к жизни, найти новую любовь – это было ошибкой. Это ошибка самодовольных людей типа тебя, которые никогда не испытывали горечь утраты.

– Значит, с вами может работать только тот человек, который сам пережил потерю?

– Кто-то, кто прошел через это.

– Я слышу это на протяжении всех лет практики, с того времени, как решил выбрать этот путь. Только алкоголики могут лечить алкоголиков? Наркоманы – наркоманов? Должен ли быть у психотерапевта нарушен процесс принятия пищи, чтобы лечить анорексика? Он что, должен быть депрессивным или маниакальным для того, чтобы общаться с людьми, у которых аффективные расстройства? Надо обязательно быть шизофреником, чтобы лечить шизофреника?

Ирен знала, как выключить меня. Она с бесхитростной ловкостью определяла и сводила на нет основные раздражители.

– Конечно же, нет, – отрезала она. – Я участвовала в дискуссии в Рэдклифе и знаю эту стратегию – reductio ad absurdum[5]! Но она не работает. Согласись, в моих словах есть доля правды.

– Нет, я не согласен. Это основательно пересматривает подготовку психотерапевтов! В моей профессии есть правило – достигать чувствительности, сочувствия – уметь войти во внутренний мир другого, пережить то, что он пережил.

Я был раздражен. Но я научился не отступать. Работа проходила лучше, когда я высвобождал свои чувства. Порой Ирен приходила ко мне в кабинет настолько угнетенной, что едва ли могла говорить. Но, однажды запутавшись в чем-то, она неизбежно оживлялась. Я знал, что принял на себя роль Джека. Он был единственным, кто когда-либо противостоял ей. Ее ледяное спокойствие обескураживало окружающих (практиканты прозвали ее Королевой), но только не Джека. Она рассказывала, что он не испытывал большого желания скрывать свои эмоции и, выходя из комнаты, обычно говорил:

«У меня нет желания выслушивать эту чушь».

Меня же раздражала не только ее настойчивость, что лишь психотерапевты, пережившие потерю, могут работать с пациентами, у которых горе, но и Эрик, утверждавший, что ощущение потери бесконечно и длится всю жизнь. Эта идея была частью непрекращавшихся споров между мной и Ирен. Я принимал хорошо известную позицию, о которой много говорили, то есть что работа со скорбью заключается в том, чтобы полностью отделить себя от умершего человека и направить свою жизнь и энергию на окружающих. Фрейд впервые разработал это понимание горя в 1915 году в своей работе «Скорбь и меланхолия», и с тех пор эта концепция поддерживается множеством клинических наблюдений и эмпирических исследований.

В моем собственном исследовании, законченном как раз перед тем, как я начал работу с Ирен, каждый одинокий вдовец и вдова полностью отделились от своего умершего супруга и отдали все свои силы чему-то или кому-то еще. Это произошло даже с теми, кто безумно любил своего умершего супруга. Мы обнаружили устойчивую закономерность: те, у кого был удачный брак, проходили через утрату и процесс отделения легче, чем те, кто жил в постоянном противоречии. (Объяснение этого парадокса, как мне кажется, заложено в «сожалении»: для того, кто всю жизнь думал, что рядом с ним находится не тот человек, пережить утрату было сложнее, потому что он также скорбел по себе, по утраченным впустую годам.) Когда я представил замужество Ирен полным любви и понимания, я сначала предсказывал относительно легкое переживание потери.

Но Ирен критически относилась ко многим традиционным подходам к вопросу утраты. Она ненавидела мои высказывания об отделении и отвергала руку помощи:

«Мы, те, кто пережил утрату, научились давать исследователям те ответы, какие они хотят получить. Мы знаем, что мир хочет поскорее вернуть нас к жизни, окружающие становятся нетерпеливыми к тем, кто надолго остается привязан к людям, которых уже не вернуть».

Она очень сильно обижалась на любое мое предложение позволить себе уйти от Джека: два года спустя после его смерти все его личные вещи так и лежали в ящиках, его фотографии были развешаны по дому, его любимые журналы и книги были на своих местах, а она продолжала вести долгие ежедневные беседы с ним. Меня беспокоило то, что ее разговоры с Эриком сдвигали всю терапию на несколько месяцев назад и убеждали ее в мысли, что я сильно заблуждался. Теперь было труднее убедить ее в том, что со временем она могла бы излечиться от своего горя. А что касается ее глупой веры в тайное сообщество людей, переживших горе утраты, которые были согласны с ней, это было еще одной стороной ее безрассудного тщеславия. Нет смысла удостаивать это ответом.

Некоторые суждения Ирен попадали в точку. Например, история о швейцарском скульпторе Альберто Джакометти, сломавшем ноги в автокатастрофе. Лежа на улице в ожидании «Скорой», он произнес: «Наконец-то со мной что-то произошло». Я точно знаю, что значили эти слова и в чей огород был камень. Я преподавал в Стэнфорде в течение тридцати лет, жил в одном и том же доме, наблюдая, как мои дети ходят в одну и ту же школу, никогда не сталкивался с темной стороной жизни. Не было никаких тяжелых, безвременных потерь: мои родители умерли старыми, отцу было семьдесят, матери за восемьдесят. Моя старшая сестра здорова. Я не терял близких друзей, а мои четверо детей всегда рядом и процветают.

Для мыслителя, охватившего жизненную систему координат, размеренная жизнь – это большая ответственность. Как часто, сидя в стенах университета, я тосковал по мукам настоящего мира. Годами я мечтал провести свой творческий отпуск как обыкновенный рабочий, возможно, водителем «Скорой помощи» в Детройте, или поваром в ресторанчике в Бовери, или приготовляя сандвичи в Манхэттене. Но никогда ничего не получалось: настойчивые приглашения венецианских коллег или поездка с друзьями на озеро Комо всегда брали верх. Я никогда не сталкивался с разводами и не наблюдал одиночества взрослых. Я встретил Мэрилин, мою жену, когда мне было всего пятнадцать, и моментально решил, что это и есть женщина моей мечты. (Я даже заключил пари с другом на пятьдесят долларов, что женюсь на ней, – и забрал их восемь лет спустя.) Наша совместная жизнь не всегда была плавной, но Мэрилин была любящим другом, стоящим на моей стороне. Иногда я завидовал пациентам, идущим по краю, которые имели смелость переехать, уйти с работы, поменять профессию, развестись, начать все заново. Мне не нравилось быть наблюдателем, и я всегда удивлялся, когда у меня получалось незаметно поощрить своих пациентов сделать решительный шаг за меня.

Все это я рассказываю Ирен, ничего не утаив. Я говорю ей, что она права по поводу моей жизни – до последней детали.

– Но ты не права, когда говоришь, что я никогда не переживал трагедии. Я делаю все, чтобы точнее понять трагедию. Я всегда помню о своей смерти. Когда я работаю с тобой, я всегда представляю, что было бы, если моя жена была бы смертельно больна, и каждый раз меня охватывает неописуемая грусть. Я уверен, абсолютно уверен, что я бы двигался вперед, я бы перешел на другой уровень жизни. Мое увольнение из Стэнфорда было бы безусловным шагом. Все признаки старения – порванный коленный хрящ, постепенная потеря зрения, боли в спине, седеющие борода и волосы, мысли о собственной смерти – говорят, что я двигаюсь прямо к концу своей жизни.

В течение десяти лет, Ирен, я работал с умирающими пациентами, надеясь, что они ближе познакомят меня с трагическим ядром жизни. Это, конечно же, случилось, и я на три года вернулся к терапии, наблюдая за Ролло Мэем, чья книга «Экзистенция» стала очень важной для меня в психиатрической практике. Эта терапия была не похожа ни на одну работу, проводимую мною до этих пор. Я глубоко погрузился в изучение собственной смерти.

Ирен кивнула. Я знал эту манеру – характерный набор движений, одно движение подбородком, затем два или три легких кивка, ее соматическая азбука Морзе, говорящая, что я предложил что-то рациональное и удовлетворительное. Я прошел тест – по крайней мере пока.

Но я еще не закончил работать со сном.

– Ирен, мне кажется, есть еще что-то в твоем сне. – Я обратился к своим записям (наверное, единственные записи, которые я делаю во время сессии, касаются снов; вследствие того, что они исчезают из памяти, пациенты часто при повторном пересказе искажают их) и вслух прочитал первую часть сна: «Я в этом кабинете, сижу на этом кресле. Посередине комнаты, прямо между нами, находится очень странная стена. Я не вижу тебя».

– Что меня удивляет, – продолжаю я, – так это последнее предложение. Во сне ты не видишь меня. До сих пор во время всей этой сессии мы обсуждаем немного другую сторону – я тебя не вижу. Позволь тебя спросить: несколько минут назад, когда я рассказывал о своем старении, ты помнишь, мое колено, мои глаза…

– Да, да, я все это уже слышала, – воскликнула Ирен, перебивая меня.

– Ты слышала это – но как всегда, когда бы я ни заговорил о собственной смерти, твои глаза тускнеют. Так же, как и в те две недели после операции на глаза, когда у меня было трудное время и я носил темные очки, ты ни разу не спросила меня об операции, о том, как мои дела.

– Мне не обязательно знать о твоем здоровье, я здесь пациент.

– Нет, это намного больше, чем простое отсутствие интереса, больше, чем отношение пациента и доктора. Ты избегаешь меня. Ты закрываешься от любой информации обо мне. Особенно от той, которая каким-либо образом ослабляет меня. С самого начала я предупреждал, что из-за наших социальных отношений, из-за общих друзей, Эмили и Эрла, я не мог скрыть себя от тебя. Но до сих пор ты не проявила никакого желания узнать обо мне что-либо. Тебе не кажется это странным?

– Когда мы начали наши встречи, я не рискнула еще раз потерять дорогого для меня человека. Я не пережила бы это. У меня было только два выбора…

Как обычно, Ирен замолчала, то есть я должен был догадаться о конце предложения. Я не торопился помогать ей, сейчас было лучше позволить ей самой высказаться.

– Какие два выбора?

– С одной стороны, не позволить тебе значить для меня слишком много, – но это было невыполнимо. Либо не видеть в тебе настоящего человека с историей.

– С историей?

– Да, с историей жизни – от начала до конца. Мне хочется держать тебя вне времени.

– Сегодня, как всегда, ты пришла в мой кабинет и направилась прямо к стулу, не глядя на меня. Ты избегаешь смотреть мне в глаза. Это и значит «вне времени»?

Она кивнула:

– Если я буду видеть тебя, ты станешь слишком настоящим.

– А настоящим людям приходится умирать.

– Теперь ты понял.

Урок третий: гнев печали

– Я только что узнал, Ирен, – начал я сессию одним утром, – что мой зять умер несколько часов назад. Внезапно. Коронарит. Я потрясен этим и сейчас не в форме, – я слышал, как дрожал мой голос, – но постараюсь сделать все, чтобы наша встреча прошла полноценно.

Мне трудно было сказать это, но я должен был, у меня не было выбора. Мортон, муж моей единственной сестры, был моим лучшим другом и очень важным человеком в моей жизни с того времени, как мне исполнилось пятнадцать лет. Застигнутый врасплох дневным звонком сестры, я сразу же заказал билет на ближайший рейс до Вашингтона, чтобы поддержать ее. Когда я переносил встречи, назначенные на несколько следующих дней, увидел, что одна двухчасовая сессия была с Ирен, я мог провести эту встречу и даже успевал на самолет. Может, стоило с ней встретиться?

За три года нашей совместной работы Ирен никогда не опаздывала и не пропускала сессии, даже в те ужасные дни, когда опухоль разрушала мозг и личность Джека. Несмотря на кошмар наблюдения за необратимым разрушением своего мужа, Ирен была предана нашей работе. Как и я. Со времени нашей первой встречи, когда я пообещал ей: «Я пройду через все это вместе с тобой», я дал себе слово быть с ней настолько искренним, насколько мог. И поэтому мой выбор был ясен: я встречусь с ней и буду честен.

Но Ирен не ответила. После нескольких минут молчания я решил подогнать ее:

– Где сейчас твои мысли?

– Я думала, сколько ему было лет.

– Семьдесят. Он как раз собирался оставить медицинскую практику.

Я замолчал в ожидании. Чего? Наверное, короткого сочувствия для приличия. А может, выражения признательности за встречу с ней, несмотря на мое горе.

Тишина. Ирен сидела молча, не сводя глаз с маленького бледного пятна кофе на ковре.

– Ирен, что происходит в пространстве между нами сегодня?

Я безошибочно задавал этот вопрос каждую сессию, убежденный, что приоритетным было исследование наших отношений.

– Наверное, он был хорошим человеком, – ответила она, не поднимая глаз, – иначе ты бы так не горевал.

– Ну ладно, Ирен, скажи правду. Что происходит? Вдруг она подняла на меня сверкающие глаза.

– Мой муж умер в сорок пять, и если я каждый день буду оперировать моих пациентов, сидеть в кабинете, обучать студентов, будь уверен, для меня наступит ад!

Меня поразили не ее слова, а то, каким тоном они были сказаны. Это была не Ирен. Это был не ее голос. Он напоминал сверхъестественный гортанный голос девочки из «Изгоняющего дьявола». И до того как я смог что-либо ей ответить, Ирен потянулась за сумочкой.

– Я ухожу! – заявила она.

Мои мускулы напряглись – я твердо верил, что смогу удержать ее, если она направится к двери.

– Ну нет, только не после этого. Ты останешься здесь, и мы все обсудим.

– Я не могу, не могу работать, не могу остаться здесь с тобой! Не могу остаться ни с кем!

– Есть одно правило в этом кабинете: то, что ты говоришь, это то, что ты думаешь. Ты работаешь. Ты никогда не сделаешь это лучше.

Подняв свою сумку с пола, Ирен опустилась на стул.

– Я рассказывала тебе, что после смерти брата мои отношения с мужчинами заканчивались всегда одинаково.

– Как? Расскажи мне еще раз.

– У них всех были какие-то неприятности, проблемы, они могли болеть, а я злилась и вычеркивала их из своей жизни. Быстрый хирургический разрез! Я разрезаю чисто. И навсегда.

– Из-за того, что ты сравнивала их проблемы с безмерной потерей Алена? Это огорчало тебя? Она кивнула, соглашаясь:

– Это основная причина, я уверена. Поэтому я не хотела, чтобы они слишком много для меня значили. Я не хотела слышать об их ничтожных проблемах.

– Что произошло сегодня?

– Разукрась в красный цвет! Гнев! Мне хотелось что-нибудь бросить в тебя!

– Потому что я, похоже, собирался сравнивать свою потерю с твоей?

– Да. А потом я подумала, что, когда мы закончим сессию, ты понесешь свою потерю по дорожке сада к своей жене, которая будет ждать тебя с чистой, уютной жизнью. Тогда-то это и окрашивается в красный цвет.

Мой офис, в нескольких сотнях футов от моего дома, удобный коттедж с красной крышей утопает в пышном цветении люпинов, глициний и испанской лаванды. И, хотя Ирен любила безмятежность моего кабинета, она обычно подтрунивала над моей книжной жизнью.

– Я не на тебя рассердилась, – продолжала она, – а на всех, чья жизнь не пострадала. Ты рассказывал мне о вдовах, которые ненавидят быть без роли, которые не любят быть пятым колесом на вечеринках. Но суть не в том, чтобы остаться за бортом: это ненависть ко всем, у кого есть жизнь; это зависть; это переполнение горечью. Ты думаешь, мне нравится это чувствовать?

– Некоторое время назад, когда ты собиралась покинуть эту комнату навсегда, ты сказала, что не способна находиться рядом с кем бы то ни было.

– Правда? А ты бы мог находиться рядом с человеком, который ненавидит тебя за то, что твоя жена жива? Неужели кто-нибудь захочет общаться с таким человеком? Гиблое болото. Никто не хочет испачкаться, не правда ли?

– Я остановил тебя, ты помнишь?

Тишина.

– Я все думаю, какое же головокружительное чувство должно преследовать тебя, если ты так злишься на меня, но все же с благодарностью остаешься.

Она кивнула.

– Немного громче, Ирен. Я не могу расслышать.

– Я взбесилась, думая, почему ты рассказал мне про своего зятя.

– Ты подозрительна.

– Очень.

– Ты догадываешься почему?

– Это больше, чем догадка. Мне кажется, ты пытался манипулировать мною. А потом посмотреть, как я отреагирую. Своего рода тест.

– Понятно, почему ты взорвалась. Может быть, тебе поможет, если я расскажу, что именно происходило внутри меня сегодня после того, как я получил известие о смерти Мортана. – Я рассказал, что отменил все свои встречи, но решил увидеться с ней. – Я не мог отменить нашу встречу после того, как ты проявила мужество приходить сюда в любой ситуации. Но, – продолжал я, – передо мной все еще стоит проблема, как работать с тобой и с моей потерей одновременно. Какой у меня был выбор, Ирен? Прекратить работу и сбежать от тебя? Это было бы хуже, чем отменить встречу. Пытаться быть ближе к тебе, быть с тобой честным и не сказать тебе об этом? Невозможно – я выучил много лет назад, что если двое людей, между которыми есть что-то большое, и они не говорят об этом, не будут говорить ни о каких важных вещах. Это пространство, – я очертил воздух между нами, – мы должны сохранять чистым и свободным, и это настолько же твоя работа, насколько и моя. Поэтому я прямо рассказал тебе о том, что происходит со мною. Так откровенно, как мог – без манипуляций, без тестов, без скрытого мотива.

Ирен еще раз кивнула, давая понять, что я опять сделал разумное предположение.

Позже, почти в конце занятия, Ирен извинилась за свое высказывание. Через неделю она рассказала мне, как это происшествие ошеломило ее друга жестокостью по отношению ко мне, и еще раз извинилась.

– Не извиняйся, – утешал я ее, и я на самом деле желал ее утешения. Вообще-то, курьезным образом я приветствовал ее вспышку: это было оживление, это было по-настоящему, это сближало нас. Это было ее истинным отношением ко мне. Это была правда или хотя бы часть правды – я надеялся, что придет время, и она расскажет мне все до конца.

Гнев Ирен, с которым я впервые столкнулся на втором месяце терапии, был глубинным и всепроникающим. И хотя открыто он проявлялся лишь от случая к случаю, он грохотал внутри ее. Проведенные исследования убедили меня, что подобные вспышки гнева не причиняли большого беспокойства по сравнению с постоянными обвинениями, извинениями или опровержениями и скоро рассеивались. Но в случае с Ирен, во всей работе с ней, подобное наблюдение вводило в заблуждение. Снова и снова я обнаруживал, что «статистически существующая» правда была неуместна по отношению к человеку из плоти и крови, сидящему напротив меня.

Во время одной из сессий на третьем году терапии я задал ей вопрос:

– Какие чувства ты вынесла с нашей последней встречи? Ты думала обо мне во время прошедшей недели?

Этот вопрос часто был частью моей работы для привлечения внимания к подходу здесь и сейчас – во время встречи между мной и пациентом. Некоторое время она сидела молча, а затем спросила:

– А ты думал обо мне между сессиями?

Подобные вопросы пациента, которых избегают большинство терапевтов, не очень распространены, и я не ожидал услышать его от Ирен. Наверное, для меня была неожиданностью ее забота или, по крайней мере, свидетельство ее заботы.

– Я… я… я часто думаю о твоей ситуации, – пробубнил я. Лживый ответ! Она встала.

– Я ухожу, – сказала она и вышла, не закрыв за собой дверь.

Я видел, как она шла через сад, куря сигарету. Я сидел и ждал. Как же легко психотерапевту, не включенному во взаимодействие, думал я, отреагировать на ее вопрос чем-то вроде «Почему ты спрашиваешь?», или «Почему сейчас?», или «На что ты надеешься?». Для терапевтов, которые, как и я, обратились к более равноправным, взаимно ясным отношениям, это нелегко. Возможно, потому что вопрос выходит за рамки терапевтической правды: неважно, насколько искренним старается быть терапевт, насколько он пытается сблизиться с пациентом и быть с ним честен, все равно остается непреодолимая пропасть, базовое неравенство между пациентом и психотерапевтом.

Я знал, что Ирен ненавидела то, что я думал о ней, как о «ситуации», – ненавидела то, что позволила мне значить для нее слишком много. Должно быть, мне следовало использовать более прочувствованное и теплое слово, чем ситуация. Но я верю, что никакое подходящее предложение не дало бы ей того, что она хотела. Она хотела, чтобы я думал по-другому – любя, восхищаясь, сочувствуя, и, скорее всего, только о ней.

Докурив свою сигарету, она с апломбом вернулась в комнату и уселась на свое место, как будто не произошло ничего необычного. Я продолжил вызывать ее чувство реальности.

– Конечно, – сухо продолжал я, – пациенты думают о психотерапевтах намного чаще, чем психотерапевты о них. В конце концов, у терапевтов множество пациентов, а у пациента только один терапевт. То же самое происходило и со мною, когда я участвовал в терапии. Но разве не то же самое происходит с твоими пациентами, которых ты оперируешь, и с твоими студентами?

Ситуация на самом деле не такая четкая. Я не говорил о том, что терапевты думают о своих пациентах между сессиями, – а особенно о проблематичных, которые так или иначе сильно досаждают психотерапевту. Терапевт может проанализировать свои сильные эмоциональные реакции или обдумать лучший подход. (Терапевту, который поймал себя на злых, мстительных, любовных мыслях или эротических фантазиях относительно пациента, несомненно, следует переговорить об этом со своим другом-коллегой, профессиональным консультантом или личным психотерапевтом.)

Я не сказал Ирен, что часто думал о ней между встречами. Она озадачивала меня. Я беспокоился о ней. Почему у нее нет улучшений? Большинство вдов, с которыми я работал, показывали улучшения уже после первого года терапии; каждая из них далеко продвигалась к концу второго года. Но не Ирен. Ее отчаяние и безнадежность усиливались с каждым днем. Она не испытывала радости от жизни. Каждый вечер, уложив дочку, она долго плакала; она упорно продолжала долгие беседы с умершим мужем; она не принимала приглашений встречаться с новыми людьми и отказывалась от любой возможности наладить отношения с мужчинами.

Я стал нетерпеливым терапевтом, и моя фрустрация росла. Так же как и беспокойство по поводу Ирен: величина и сила ее скорби беспокоили меня. Я боялся суицида – я был убежден, что она могла наложить на себя руки, если бы не ее дочь. Два раза я посылал ее на официальные консультации к своим коллегам.

Хотя я был утомлен взрывами ее гнева, еще труднее было иметь дело с умеренными, но все более распространяющимися выражениями этого гнева. Список ее обид на меня продолжал расти, и нам редко удавалось проработать хотя бы час без вспышек гнева.

Она злилась на меня за попытки отделить ее от Джека, направить ее энергию на что-то еще, постоянные подталкивания к знакомству с мужчинами. Ее злило то, что я не Джек. В результате нашего долгого знакомства, равноправных обменов, наших стычек, взаимной заботы она перенесла свои чувства по отношению к своему мужу на меня. Потом, в конце часа, она вдруг не хотела возвращаться к жизни ни со мной, ни с Джеком. Именно это делало окончания наших встреч такими шумными. Она отказывалась принимать то, что у наших отношений были официальные границы. Трудно описать, как каждый раз я намекал, что час подошел к концу. Она всегда вспыхивала: «И ты называешь это настоящими отношениями? Это не по-настоящему! Ты только и смотришь на часы в ожидании момента, когда сможешь вытолкать меня за дверь!»

Иногда в конце встречи она продолжала сидеть, отказываясь сдвинуться с места. Всякий призыв к разуму – напоминание о необходимости придерживаться расписания, о ее встречах с пациентами, предложения, чтобы она сама следила за временем и заканчивала час, повторение, что окончание встречи не означало отказа от нее, – не находил понимания. Гораздо чаще она уходила из моего офиса взбешенная.

Она сердилась на то, что я стал для нее значим, но не мог делать того, что делал Джек; например, восхищаться ее лучшими чертами – ее внешним видом, ее изобретательностью, ее умом. У нас была постоянная борьба на почве комплиментов. Мне казалось, что открытое перечисление ее достоинств сделает ее инфантильной, но она настолько акцентировала свое внимание на них, так настаивала, что я часто сдавался. Я спрашивал о том, что она хотела услышать, и почти слово в слово повторял сказанное, всегда стараясь дополнить кое-какими оригинальными наблюдениями. То, что казалось для меня шарадой, поднимало ей дух. Но ненадолго: у нее была дырявая память, и на следующей встрече она настаивала на повторении.

Она злилась на мои попытки понять ее. Если я сражался с ее пессимизмом, напоминая, что мы находимся только в середине процесса, у которого есть и начало и конец, и заверял в результатах моего исследования, она гневно отвечала: «Ты ведешь меня к деперсонализации. Ты игнорируешь уникальность моего опыта».

При любом оптимистическом высказывании по поводу ее улучшения она обвиняла меня в желании сделать так, чтобы она забыла Джека.

Любой намек на встречу с другими мужчинами был похож на минное поле. Она высокомерно относилась к мужскому полу и злилась на предложение попробовать поработать с ее суждениями. Любое практическое предложение с моей стороны зажигало вулкан. «Если я захочу найти себе мужчину, – в бешенстве говорила она, – то смогу это сделать сама! Зачем платить тебе деньги за совет, который мне может дать любой из моих друзей?»

Она становилась свирепой, если я предлагал ей конкретные вещи: «Прекрати заострять внимание на вещах! – говорила она. – Это именно то, что пытался делать мой отец в течение всей моей жизни».

Она была в бешенстве от моей нетерпеливости по отношению к ее медленному прогрессу и от моих неудач в определении усилий, приложенных ею, чтобы помочь себе (но никогда не обозначенных для меня).

Ирен хотела, чтобы я оставался сильным и здоровым. А моя немощь – порванное колено, требующее операции на мениске, простуда, грипп – вызывала много раздражения. Я также знал, что у нее были свои опасения, которые она хорошо скрывала.

Но больше всего ее раздражало то, что я был жив, а Джек – мертв.

Но ничто из этого не приносило мне облегчения. Я никогда не смаковал подробности ссор и в личной жизни избегал злых людей. Я осмотрительный мыслитель и писатель, а конфронтация замедляет поток моих мыслей. За все время своей карьеры я всегда отклонял публичные дебаты и препятствовал попыткам сделать из меня председателя.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.