Мэри и демон чревоугодия

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Мэри и демон чревоугодия

Юнг однажды сказал, что «навязчивости есть самая большая загадка человеческой жизни» (Jung, 1955: par. 151). Навязчивости – это силы психики, вне волевого контроля формирующие мотивы и варьирующие от умеренного интереса до одержимости злым духом. Фрейд также находился под глубоким впечатлением от проявлений «потусторонней» силы, которую он назвал «вынужденным повторением», силы, представляющей универсальную деструктивную тенденцию психики тех пациентов, которые оказывали наибольшее сопротивление терапии (см.: Freud, 1919: 238)[13]. В случае Мэри мы исследуем мир навязчивой патологической зависимости, а также рассмотрим демоническую фигуру, уже знакомую нам по описаниям двух предыдущих случаев, которая предстает здесь и в образе искушающего «демона чревоугодия» и дьявольского «доктора», который заманивает Эго пациентки в область забвения и заглушает ее страдания.

Мэри, женщина средних лет, католичка, страдающая от избыточного веса, обратилась ко мне за помощью в тот момент, когда неизлечимая болезнь ее матери вступила в финальную стадию. Помимо горя, которое она испытывала в связи с неизбежной утратой, Мэри жаловалась на охватывающее ее отчаянное одиночество, усугублявшиеся тем, что она называла «безудержным обжорством». Также ее беспокоило, что у нее все еще не было сексуального опыта, и она, по сути, и не испытывала сексуального желания, по крайней мере, осознанного. Ее внешность была простой и грубоватой, но без изъянов, она обладала острым – однако с нотками самоуничижения – чувством юмора. Я сразу же почувствовал к ней расположение. По профессии она была педиатрической медсестрой, довольно опытной и компетентной. В различных общественных группах она занимала обычно лидерские позиции. Однако в глубине души она сравнивала себя со слабой беспомощной птицей, лишенной оперения. Так как она была первым ребенком в большой семье рабочего из Пенсильвании, то на ней лежали заботы о младших братьях и сестрах. Кроме этого, она стала наперсницей своей матери, страдающей от алкоголизма и фобий, которая проводила все время в постели, рыдая и горько жалуясь на отсутствие денег и жестокость своего мужа. Таким образом, в детстве рядом с Мэри не было такой родительской фигуры, которая бы помогала ей справляться с тревогами и другими сильными аффектами, поддерживала ее и предоставляла зеркальное отражение развивающегося я Мэри. Напротив, это она была вынуждена зеркально отражать мать и заботиться о ней.

Это продолжалось до тех пор, пока по исполнении 16 лет она не ушла в женский монастырь. Там она вела аскетическую жизнь послушницы, прислуживая старшим по званию монахиням. Через двадцать лет, когда орден, к которому она принадлежала, покинули большинство его членов и она почувствовала, что в ней более не нуждаются, она покинула монастырь. За десять лет, прошедших после ухода из монастыря, к моменту нашей встречи она превратилась в законченного трудоголика, и когда она не работала, она заботилась о членах своей поредевшей семьи. Ее отец, добрый человек, не принимавший, однако, в ней никакого участия, умер несколько лет назад. Пациентка вскоре сформировала позитивный перенос, в котором мне была предназначена роль ее умершей матери – раз в неделю, эта прелестная женщина с замечательным чувством юмора приходила на сессию и «заботилась» обо мне. Она развлекала меня необыкновенно захватывающими историями из жизни своей неблагополучной семьи, а также рассказами о происшествиях на ферме с явно выраженным инцестуозным содержанием, о которых время от времени становилось известно всем ее обитателям. Персонажами этих сюжетов были ее братья, сестры, дяди, тетки, племянники, племянницы и даже животные, живущие на ферме, причем каждый из них имел яркий характер и эксцентрическую личность. Эти истории перемежались рассказами о группе анонимной помощи людям, страдающим от переедания, которую она посещала, – всегда рассказы были о других людях – и ближе всего к ее внутреннему миру были описания ее попыток борьбы с избыточным весом.

После нескольких месяцев выслушивания этих семейных сплетен я очень осторожно начал делиться с Мэри своими впечатлениями и высказал предположение, что все эти разговоры о других людях, возможно, служат цели избегания контакта с более глубокими личными чувствами, которые и были главной причиной ее обращения за помощью к терапевту. Я вспомнил слова Винникотта о том, что такие пациенты, взаимодействующие с миром через свое ложное я, в чем-то напоминают медицинскую сестру, которая приводит доктору на лечение больного ребенка. Сестра и доктор бесконечно болтают и добродушно шутят о том, о сем, но терапия начнется только тогда, когда будет установлен контакт с детской частью пациента и ребенок начнет играть (см.: Winnicott, 1960a). Однажды я сказал ей, что ее рассказы напоминают мне птицу, которая, притворяясь, что у нее сломано крыло, уводит опасного чужака от гнезда, в котором она высиживает своих птенцов, и что, рассказывая мне свои забавные истории, она как бы «уводит» меня от своей собственной внутренней психической боли, от своей незащищенности. В ответ на мои слова она почувствовала себя критикуемой и даже униженной, она была растеряна и не понимала, что же от нее хотят. Что я хотел? Возможно, в конце концов терапия не помогла бы ей. Однако за ее протестами я разглядел, что другая, более здоровая ее часть с любопытством выглянула наружу и что этой части понравились мои комментарии.

Постепенно, по мере того как мы прорабатывали это чувство обиды в переносе, Мэри начала осторожный поиск средств выражения, которые позволили бы ей раскрыть весь массив недифференцированной психической боли, которая жила в ее теле. Сначала она даже не могла осознать, что эта психологическая боль находится в ней самой. Единственным «местом», где обитала эта боль, были архаичные идентификации Мэри с эмоционально нарушенными и перенесшими насилие детьми, за которыми она ухаживала в больнице. Мы начали говорить об этих детях, о ее глубоких чувствах по отношению к ним. Я стал относиться к историям об этих детях так, как будто бы это были сновидения пациентки о некоторых аспектах ее самой. Другими словами, я стал толковать их как презентации разных аспектов ее внутреннего мира. Я говорил ей примерно такие слова: «Видите ли, вы сильно и глубоко сочувствуете этим детям, хорошо понимаете то, что они чувствуют, – создается впечатление, будто бы эти страдания были и в вашей жизни и некая часть вас самой хорошо знает о них». Только таким образом я мог приблизиться к ее боли. Обычно после таких интерпретаций она смотрела на меня с выражением оглушенной рыбы, она не могла припомнить из своего личного опыта ничего похожего на боль этих детей, однако постепенно к ней стало приходить понимание того, что в ее жизни, возможно, было еще нечто, о чем она никогда не думала.

В действительности у Мэри не было «воспоминаний» о своем детстве до 5–6 летнего возраста – она лишь испытывала смутное чувство тревоги, когда пыталась думать об этом периоде. Она знала от любимой Тетушки, что у нее в возрасте 2 лет была очень сильная экзема, родители часто срывали на ней приступы гнева, обрушиваясь на нее с побоями. Родители также часто запирали ее в комнате, оставляя в одиночестве на несколько часов в наказание за то, что она была «плохой». По словам других людей, Мэри самостоятельно научилась пользоваться горшком в возрасте 12 месяцев. Мэри расспрашивала свою мать перед ее смертью обо всех этих слухах, однако та все отрицала и настаивала на том, что у Мэри было счастливое детство. Я попросил ее принести детские фотографии и фотографии членов ее семьи, и с их помощью мы стали постепенно приближаться к воспоминаниям или «протовоспоминаниям» о том, что в детстве для Мэри отношения зависимости, в которых она, как и всякий ребенок нуждалась, оказались невозможны; о том, как, страдая от того, что в психологии самости называют «травмой неразделенной эмоциональности», она слишком быстро повзрослела, пожертвовав ради этого потребностями своего истинного я, а также внутренне отождествив себя со взрослыми, которые должны были бы заботиться о ней, и скрылась за ложным фасадом неуязвимости и «независимости».

Ее независимость скрывала хрупкий мир, где Мэри создавала фантазии, в которых она компенсировала дефицит заботы о себе. Она была меланхоличным ребенком и проводила много времени в одиночестве, читая книги или подолгу гуляя. Природа была для нее своего рода убежищем, и, по мере того как продвигался анализ, она стала припоминать содержание своих грез, в которые она погружалась, когда оставалась в детском саду: о Господе Иисусе и Деве Марии, которые живут на небесах на облаке и оттуда наблюдают за ней. Эти идеализированные фигуры ее фантазии были единственной внутренней опорой Мэри. Однако набожность и молитвы оказывали поддержку лишь на ограниченный период времени.

Вспоминания принесли с собой сильную печаль и осознание того, что в реальном мире у Мэри не было никого, кто мог бы удовлетворить ее потребность в зависимых отношениях, а также осознание эмоциональной отверженности, при всей заботе о ее физическом благополучии. Во время этой стадии аналитического исследования, ей приснился сон. Мэри рассказала мне его:

Я вижу, как маленькая девочка уплывает в открытое пространство прочь от космического корабля, кабель жизнеобеспечения, который связывал бы ее с кораблем, отсутствует, ее руки раскинуты в ужасе, глаза и рот искажены, будто в беззвучном крике, призывающем ее мать.

Когда Мэри позволила себе испытать чувства, связанные с этим пугающим образом, на нее обрушилось невыносимое чувство горя. Неслучайно при этом у нее вдруг появилось ощущение удушья, очень похожее на то, что сопровождало приступы астмы, которым она была подвержена в детстве. Каждый раз, когда мы приближались к ее тревоге и отчаянию, она прерывала контакт со своими чувствами, произнося какую-нибудь саркастическую фразу или впадая в «прострацию». Все стало еще сложнее перед моей поездкой продолжительностью один месяц, которую я планировал на время моего отпуска, так как к ужасу Мэри, к ней впервые пришло понимание, что она сильно зависит от меня и уже начинает скучать по мне! Она считала это неприемлемым и «нездоровым».

Однажды во время сессии перед летним перерывом она была особенно расположена к тому, чтобы говорить о недавно осознанных ей собственных потребностях в зависимых отношениях, открыто выражая беспокойство по поводу того, что она может обнаружить себя закованной в панцирь старых защит, как это было прежде, и это будет означать аннулирование результатов проделанной нами работы. Она просила меня разрешить ей связаться со мной во время моего отпуска в том случае, если она почувствует в этом необходимость. Я ответил согласием, и впервые ее броня грубоватой иронии расплавилась, а глаза наполнились слезами. Мы договорились о параметрах нашего контакта по телефону, и она заверила меня, что, конечно же, ни в коей мере не будет злоупотреблять возможностью связаться со мной, я сказал, что знаю об этом, и мы расстались в этот день с взаимным чувством глубокой связи, установившейся между нами.

На следующей сессии она выглядела обрюзгшей, располневшей и подавленной. Сильно смущаясь и опасаясь, что я стану осуждать ее, она рассказала, что покинув мой офис, сразу же зашла в кондитерскую и купила целый шоколадный торт и кварту[14] мороженого. Придя домой как будто в состоянии одержимости с сильным сердцебиением, она съела все это в один присест. После пятичасового обморочного сна она, проснувшись, пошла в местный гастрономический магазин, купила там еще еды и всю ее съела. Она ела всю ночь. За время, что прошло после нашей последней сессии, она набрала 10 фунтов веса. Она чувствовала отвращение и стыд. Во время приступа переедания у нее было настоятельное желание позвонить мне, но она боялась, что не сможет контролировать ситуацию, если позволит проявиться своей слабости и выразит свои истинные потребности.

Это было проявление сопротивления и мы, психотерапевты, обычно испытываем сильные реакции контрпереноса, когда в нашей работе возникают подобные ситуации. По мере того как я размышлял о моей собственной реакции на акт самодеструкции Мэри, я стал осознавать свои чувства раздражения и даже гнева: ведь она разрушила то, что было очевидным важным шагом вперед, который стал возможен благодаря совместным усилиям. Это заинтересовало меня. Ведь прежде я никогда не испытывал подобных чувств по отношению к этой пациентке. Было очевидно, что послание «да пошел ты!..», которое прочитывалось в ее действиях, исходило совсем от другой части ее психики, нежели обычная установка ее Эго, направленная на то, чтобы снискать мое расположение. Я также стал осознавать, что за моим раздражением скрывается разочарование, в некоторой степени я чувствовал себя преданным, как будто она обманывала меня и «путалась с кем-то еще». Пока я так вот размышлял над своими «безумными» реакциями контрпереноса, Мэри тем временем произнесла примерно следующее:

Видите ли, это было так, будто я была одержима самим дьяволом. Еда – это единственное доступное мне чувственное удовольствие. Это единственное, в чем я могу ослабить свой контроль. Я смаковала каждую ложку шоколада, как будто бы это было прикосновение любовника. Я делала это будто под принуждением. Я искала этого – я ощущала какое-то темное возбуждение, когда я только подходила к кондитерской! Дьявол нашептывал мне: «Давай – ты справилась с этой работой, почему бы тебе ни позволить себе немного побыть „плохой“, ведь ты нуждаешься в этом. Нет никакого смысла сопротивляться этому, Мэри. Сопротивление бесполезно. Ты не можешь справиться со мной, я очень сильный. Ты же всегда сможешь избавиться от лишнего веса, если только по-настоящему этого захочешь, ты сделаешь это, когда будешь готова, но прямо сейчас тебе нужно расслабиться, оттянуться и ты знаешь об этом. Ты перенапряглась. Я хочу, чтобы сейчас ты принадлежала мне вся без остатка. Оставь свой мир и войди в мой. Ты знаешь, как он вкусен, ты знаешь, как в нем приятно. Давай же, Мэри. Ты принадлежишь мне. Хорошие девочки не говорят „нет“!».

Наверное, читатель в состоянии представить себе, насколько я был потрясен и обеспокоен, когда я услышал эти эротические пассажи от моей асексуальной пациентки. Итак, она действительно спуталась с другим, подумал я про себя, но этот другой был персонажем ее внутреннего мира. Кто же говорил ее устами? Конечно же, отнюдь не ее «духовное», приятное во всех отношениях и ищущее расположения других людей Эго, постоянно озабоченное тем, чтобы угодить всем. Это был голос самого настоящего демона-совратителя – части ее внутреннего мира, о существовании которой ни я, ни она ничего до сих пор не знали. «Он» был весьма умен, настоящий иллюзионист, Трикстер. Он говорил правду насчет ее «праведности», но только для того, чтобы ввести в соблазн, стать «плохой». Очевидно, Мэри нуждалась в том, чтобы в ее жизни присутствовала доля риска. Однако всегда в итоге она еще острее переживала чувство собственной никчемности, после чего раскручивался порочный круг попыток быть еще более хорошей, чтобы загладить свое компульсивное поведение. Мой интерес вызвало то, с каким коварством ввергала Мэри в соблазн эта фигура. Он воплощал в себе плотскую чувственность, сексуальность и агрессию, которые придавали тусклому и заискивающему Эго Мэри, лишенному всего этого, так необходимые ему цвет и глубину. Только уступив своему «даймону-любовнику», Мэри могла позволить себе утратить контроль, а также, что было более важным, это было «капитуляцией» перед сильными плотскими желаниями, которыми она полностью пренебрегала, по крайней мере, это «говорил» ей ее внутренний даймон, и так она оправдывала свое обжорство.

Однако ценой этих повторяющихся «капитуляций» было то, что Мэри никогда не получала «насыщения», которое она искала. Как раз, наоборот, ее полуночные свидания с демоном обжорства были равносильны повторяющимся актам сексуального и физического насилия. Приходя в себя на следующее утро, она чувствовала себя опустошенной, ее надежды были уничтожены, диета нарушена, ее отношение ко мне и к терапии находилось под угрозой чувства вины. Паттерн, который она проигрывала снова и снова, был поистине «перверсным».

На следующей сессии Мэри рассказала о важном сновидении (приведенном здесь от первого лица). Этот сон сообщает нам подробности о ее внутреннем даймоне-любовнике.

Я ложусь на лечение в больницу вместе с моей подругой Патти. (Патти – медсестра, которая помогает Мэри на работе, намного моложе Мэри и совсем без опыта.) Мы здесь для того, чтобы пройти какую-то процедуру, может быть, сдать кровь на анализ или что-то еще, я не помню эти детали. Повсюду сложная современная аппаратура, множество приборов и т. п. Доктор в белом халате, провожающий нас в здание больницы, очень любезен. Однако, как только мы входим в зал, там, где у нас должны взять кровь, я начинаю чувствовать беспокойство: здесь явно что-то не так с другими пациентами. Они все погружены в транс или что-то вроде этого – все они как зомби. Они как будто бы лишены своей сущности, души. Я понимаю, что нас провели! Доктор заманил нас в ловушку. Это место похоже на концентрационный лагерь! Вместо того чтобы взять у нас кровь на анализ, он собирается ввести нам внутрь какую-то сыворотку, которая превратит и нас в зомби тоже. Меня охватывает чувство безнадежности: отсюда нет выхода. Никто нас не услышит. Здесь нет телефонов. Я думаю: «Боже мой! Моя мамочка умрет, и они не смогут оповестить меня!». Я слышу приближающиеся шаги доктора, входящего в зал, и просыпаюсь вся в поту.

Интерпретация и теоретический комментарий

Итак, здесь мы имеем дело с последовательностью исторических и психологических «событий», которые указывают на раннюю травму и защиту от нее. Во-первых, имеется раннее травматическое отвержение, которое мы с Мэри обнаружили. С этим исследованием, видимо, связано сновидение о ребенке, лишенном матери, пребывающем в ужасе и улетающем в космос. После этого последовал «прорыв» в переносе запретных чувств, связанных с отношениями зависимости, потом – неистовое сопротивление этим чувствам (вводящий в соблазн голос демона) повлекло отыгрывание через переедание. И наконец, сновидение о докторе-Трикстере, заманившего ее в больницу с зомби. Это сновидение сопровождает мысль: «Мамочка умрет и… я не узнаю об этом». Я бы попросил читателя помнить обо всех этих темах, когда он будет знакомиться с кратким обзором работ, посвященных природе тревоги и расщепления при ранней травматизации, который приведен ниже.

Природа тревоги Мэри

Прежде всего, для понимания представленной выше динамики в описании этого случая, нам потребуется разобраться с сущностью тревоги Мэри. Винникотт и Кохут указывали на то, что «непомышляемая» тревога, достигающая определенного уровня, присутствует уже на симбиотической стадии детского развития, когда ребенок всецело зависит от матери, которая играет для него роль своего рода внешнего органа, осуществляющего метаболизацию его переживаний. На данном этапе мать исполняет роль посредника между психикой ребенка и его переживанием, и это главным образом означает помощь в переработке тревоги. Это похоже на то, как будто бы ребенок дышит психологическим кислородом при помощи «легких», которые дает ему мать. Что же случается, когда мать внезапно исчезает? Винникотт так описывает эту ситуацию:

[Для младенца] ощущение присутствия матери длится x минут. Если мать отсутствует в течении более чем x минут, ее имаго слабеет и вместе с этим младенец теряет способность использовать этот символ связи и интеграции. Ребенок погружается в состояние дистресса, однако вскоре этот дистресс устраняется, потому что мать возвращается через x+y минут. В следующие x+y минут отсутствия матери ребенок остается спокойным. Однако если матери нет рядом с ним в течение x+y+z минут, то ребенок становится травмированным. Через x+y+z минут возвращение матери не улучшает измененного состояния ребенка. Иначе говоря, травма означает нарушение переживания ребенком неразрывности и целостности жизни. Так что, начиная с этого момента, примитивные защиты организуются таким образом, чтобы предотвратить повторение переживания «непомышляемой тревоги» или возвращения острого состояния спутанности, обусловленного дезинтеграцией формирующейся структуры Эго.

Мы должны согласиться с тем, что подавляющее большинство младенцев никогда не переживали x+y+z единиц депривации. Это означает, что большинство детей не несут через всю свою жизнь груз опыта состояния безумия. Безумие здесь означает, по сути, распад всего того, что составляет личную целостность существования. «Восстановившись» после x+y+z единиц депривации, ребенок, по-видимому, должен лишиться связи с тем, что обеспечивало непрерывность личного начала.

(Winnicott, 1971b: 97)

Что касается Мэри, то принадлежащее далекому прошлому переживание x+y+z единиц депривации было представлено в ее сновидении в образе маленькой девочки, которая в беззвучном крике, раскинув руки, уплывала в открытый космос, лишенная снабжения кислородом из-за отсутствующей связи с «материнским» кораблем. Тревога по поводу утраты связи с матерью возвращается во втором сновидении, в котором она обманом завлечена в больницу с зомби. Здесь главной темой ее тревоги выступает мысль, что ее мать умрет и она не узнает об этом. Опять же Винникотт учит нас, что большинство страхов такого рода на самом деле являются закодированными воспоминаниями о некоторых событиях, которые происходили до того, как завершилось формирование Эго (см.: Winnicott, 1963: 87). Взглянув на содержание сновидения Мэри с этой точки зрения, мы можем предположить, что «смерть» ее матери является чем-то, что уже много раз эмоционально переживалось ею, даже если Мэри «не знала об этом», даже если ее реальная мать была все еще жива. Другими словами, больница с живыми мертвецами – это место, где ее ждет анестезия, которая заглушит боль утраты матери, место, где будут разорваны все связи, благодаря которым это событие становится фактом ее психической жизни, внутреннего мира. С этой задачей справится доктор-Трикстер: он сделает инъекцию сыворотки, которая изменяет сознание.

Переведя это на язык Юнга, мы могли бы сказать, что «непомышляемый» уровень тревоги является следствием краха попытки гуманизации архетипических энергий, когда ребенок оказывается во власти архетипов Ужасной и Хорошей Матери. Однако этот язык не позволяет отразить суть эмоционального переживания ребенка, который теперь стал нашим пациентом. Хайнцу Кохуту удалось ближе подойти к пониманию этой сути в его определении «тревоги дезинтеграции». Он говорил, что эта тревога «является самой глубокой тревогой, которую может испытывать человек» (Kohut, 1984: 16). Она угрожает тотальной аннигиляцией самой человечности – полным разрушением человеческой личности. Мы могли бы сказать, что справиться с угрозой разрушения помогает некая архетипическая «сила». Эта архетипическая сила представляет защитную систему самосохранения, которая гораздо более архаична, чем обычные защитные механизмы Эго, и значительно превосходит их своей мощью. Мы могли бы представить эту фигуру как «Мистера Диссоциацию» собственной персоной – эмиссара темного мира бессознательного, воистину самого дьявола. Мы обнаруживаем его присутствие в двух эпизодах в материале Мэри: во-первых, это демонический «голос» ее пристрастия к перееданию, во-вторых, это доктор-Трикстер, заманивший ее в больницу с зомби, где она будет навечно отделена и от своей жизни, и от «смерти» матери. Мы вернемся к этим образам через некоторое время.

Два уровня внутреннего мира травмы

Мы должны понимать, что тревога дезинтеграции, которую испытывала Мэри на телесном уровне, берет свое начало в самом раннем детстве, когда структура связного Эго еще не сформирована. Поэтому эта тревога, возникая вновь, несет угрозу фрагментации личности. Диссоциация, призванная предотвратить эту угрозу, является более архаичной и глубокой по сравнению с «доброкачественными» формами диссоциации при невротическом конфликте. В случае невротика возвращение диссоциированного теневого материала тоже вызывает тревогу, однако это материал может быть осознан и интегрирован, что приводит к внутреннему coniunctio oppositorum[15] и большей целостности личности. Это происходит потому, что у невротика имеется психическое внутреннее пространство, в котором он мог бы хранить вытесненный[16] материал. С людьми, перенесшими травму, дело обстоит иначе. Что касается этих пациентов, отторгнутый материал не имеет у них психической репрезентации, но «изгоняется» в сферу телесного или подвергается дроблению на дискретные психические фрагменты, между которыми возводятся барьеры амнезии. Никогда этому материалу не будет позволено вернуться в сознание. В этом случае coniunctio oppositorum становится самым пугающим из всех возможных вариантов и диссоциация, которая необходима для того, чтобы уберечь пациента от этой катастрофы, представляет собой более глубокое, архетипическое расщепление в психике.

Атака на переходное пространство и его подмена фантазией

Мы могли бы представить, что это демоническое имаго действует в двух областях опыта, преследуя цель разделения переживания на раздельные элементы. Одной из этих областей является переходное пространство между Эго и внешним реальным миром. Вторая область – внутреннее символическое пространство между различными частями внутреннего мира. Действуя между Эго и внешним миром, наша демоническая фигура пытается заточить личность внутри капсулы самодостаточности, границы которой препятствуют установлению отношений зависимости. По-видимому, сферу действия этой фигуры можно понимать как «переходную зону» между я и внешним миром, поверхность контакта, через которую Мэри могла переживать свою тревогу до того, как было сформировано ее Эго. Благодаря Винникотту мы понимаем, что «непомышляемая» травма означает катастрофические последствия для этого переходного пространства, к которым относится не только расщепление Эго (типичная шизоидная позиция), но и соответствующее ему расщепление заданного полюсами иллюзии и реальности «пространства потенциалов», в котором обитает личность. Это «переходное пространство» представляет собой особую область, где ребенок учится игре и использованию символов.

Повторяющееся переживание травматической тревоги закрывает возможность использования переходного пространства, нарушает активность творческого воображения, создающего символы, подменяя ее тем, что Винникотт назвал «фантазированием» (Winnicott, 1971b). Фантазирование – диссоциативное состояние, которое не является ни воображением, ни жизнью во внешнем мире, но представляет собой нескончаемый уход в меланхоличное самоутешение – можно определить как защитное использование способности к воображению на службе у тревожного избегания. Соблазненная своим даймоном тоски и самоутешения, моя пациентка Мэри не раз оказывалась в этом «подвешенном» состоянии. В печальной области фантазии она создавала воображаемый идеализированный образ матери, какой та реально никогда не была, переписывая свою историю, отрицая, чего бы ей это ни стоило, глубинные чувства отчаяния и ярости.

Из вышесказанного следует, что психотерапевт должен быть очень внимателен, работая с пациентами типа Мэри, для того, чтобы уметь различать подлинное воображения от такого фантазирования, представляющего собой проявление даймонического самоутешения. Это самоутешение, по сути, равносильно гипнотическому трансу – сокрытое в глубине бессознательного обратное соскальзывание к состоянию недифференцированности, бегство от осознания своих чувств. В данном случае тяжелая работа сепарации, необходимая для достижения «целостности»1, подменяется уходом в «одиночество». Это не защитная регрессия на службе Эго, как нам хотелось бы думать, это «злокачественная регрессия»2, которая удерживает часть я пациентки в аутогипнотическом сумеречном состоянии3 для того, чтобы (так полагает наша демоническая фигура) обеспечить выживание пациентки как личности.

В материале сновидений пациентов, перенесших психическую травму, оберегаемый личностный дух часто представлен в образах невинного «дитя» или животного, которые появляются в тандеме с оберегающей стороной нашей системы самосохранения, например, умирающий ребенок, призывающий свою мать, или ночные свидания пациентки с ее демоном обжорства. С точки зрения выживания даже демон обжорства Мэри предстает неким ангелом-хранителем, который оберегает часть ее внутреннего мира, страдающую от депривации, и заботится о ней (питая ее суррогатами): лишь бы беззащитное существо никогда не пожелало освободиться из своего комфортабельного заточения и вступить во внешний мир (или вступить во владение телом). В данном случае мы имеем дело со структурой психики, которая является инфантильной и в то же время весьма зрелой, невинной и искушенной одновременно.

Психотерапевты, у которых есть опыт работы с пациентами, похожими на Мэри, согласятся с тем, что, с одной стороны, эти пациенты крайне уязвимы, безынициативны и инфантильны, а с другой – высокомерны, напыщенны, заносчивы, своенравны и проявляют сильное сопротивление. Внутренняя защитная структура типа «король-дитя» или «королева-дитя», являющаяся результатом внутренней инфляции, представляет неосвященный брак между заботящимся я и его инфантильным объектом. Для таких пациентов задача отказа от этих внутренних связок я/объект, заряженных всемогуществом, представляется крайне трудной в силу того, что у них не было опыта подлинно удовлетворяющих отношений зависимости4 в раннем детстве.

Применительно к нашему случаю это означает, что Мэри необходимо было отказаться от защитной системы своих иллюзий, в плену которых находилось ее я, – от мира фантазии, в котором она пребывала в некоем блаженном двойственном союзе со своей матерью, окруженная добротой и невинной «любовью», не нуждающаяся в ком-то еще (в том числе и в психотерапевте). Она должна была позволить войти в мир утешающей ее иллюзии переживанию, ужаса действительного отвержения ее реальной матерью, так не похожей на иллюзорную Хорошую Мать, которой у нее никогда не было и не будет. Она должна была также оплакать всю свою непрожитую жизнь, от которой она оказалась отрезана из-за действий ее системы самосохранения. Это означало двойную жертву: отказ от богоподобной самодостаточности и связанных с ней претензий на невинность. По терминологии Мелани Кляйн, она должна была оставить свои маниакальные защиты и начать оплакивать утрату объекта, перейдя к «депрессивной позиции».

Однако нам известно, что для начала этого процесса требуется освобождения большого заряда ярости и агрессии; именно то, что я замечал в своей реакции контрпереноса на эпизод с перееданием Мэри. Мы могли бы сказать, что я вступил в схватку с ее даймоном, с нашей демонической фигурой. Я чувствовал хватку, с которой он удерживал Мэри, его ненависть и подозрение по отношению ко мне. Я «распознал» его в образе дьявольского врача-Трикстера из сновидения Мэри про больницу с зомби, который обманом завлек сновидящее Эго в место, выглядевшее как больница, но на поверку оказавшееся зоной концентрационного лагеря, в которой обитают обескровленные тени, утратившие свою человеческую сущность после отравления «зомбирующей сывороткой»5, уничтожающей человеческое начало.

Диссоциация и атаки на связь с внешним миром

В сновидении Мэри врач-Трикстер завлекает ее в больницу под предлогом сдачи крови для анализа, однако его «намерение» состоит в том, чтобы превратить ее в зомби – забрать ее «сущность», погрузить в транс. В этом состоит одна из основных целей диссоциативной защиты – временная фрагментация переживания, в том числе внутреннее отделение Эго или «де-катексис» его функций, отвечающих за взаимодействие с внешним миром, что приводит к состоянию психического оцепенения. Это требует внутренней атаки на саму способность к переживанию, что означает «нападение на связи» (Bion, 1959) между аффектом и образом, восприятием и мышлением, ощущением и знанием. В итоге переживание лишается смысла, связные воспоминания «дезинтегрированы», процесс индивидуации прерван.

Наиболее значимые современные теории, описывающие влияние травматического переживания на психический мир, учитывают тот факт, что для нас, человеческих существ, переработка некоторых аспектов нашего опыта является очень трудной задачей (см.: Eigen, 1995). Благодаря работам известных клиницистов: Генри Кристела (Kristal, 1988) о травме и аффекте, Джойс Макдугалл (McDougall, 1989) о психосоматических расстройствах, Фрэнсис Тастин (Tustin, 1990) об аутизме – мы получаем представление о том, что «целостность» переживания требует единства действия многих факторов, а интеграция переживания не всегда легко достижима. Один ученый (Braun, 1988), например, описал четыре аспекта переживания, между которыми может иметь место диссоциация, а именно: поведение, аффект, ощущение и знание – эта концепция известна как модель диссоциации BASK[17]. При диссоциативном расстройстве происходит нарушение либо внутренней связности одного из этих аспектов, либо нормативных связей между отдельными аспектами.

В норме переживание характеризуется интеграцией соматических и ментальных элементов – аффектов и телесных ощущений, мыслей, образов, когнитивных механизмов, – к которым также относится и таинственное «смысловое» измерение, которое играет решающую роль в том, будет ли интегрирован некий опыт как часть личностной идентичности, как элемент исторического автобиографического повествования. С этим смысловым измерением соотносится редко обсуждаемый клиницистами живительный дух, являющийся ядром любого здорового существа. Этот дух, который мы описали как трансцендентальную сущность я, по-видимому, подвергается серьезной опасности при тяжелой психической травме. Пока человек жив, полное уничтожение этого духа невозможно, и, наоборот, гибель этого духа означало бы и физическую смерть индивида. Однако этот дух может быть «убит» в том смысле, что он не может больше обитать в Эго, которое тесно связано с телесной сферой. Он также может быть помещен в специальную область в бессознательном, в своего рода «рефрижератор», или может принимать причудливые формы при безумии.

Для того чтобы переживание обрело смысл, необходимо, чтобы при участии переходной родительской фигуре импульсы возбуждения в телесной сфере, а также и ранние архаичные аффекты, получили ментальные репрезентации, благодаря чему они, в конечном счете, могли бы быть выражены при помощи средств речевой экспрессии и переданы в коммуникации другому индивиду. Этот процесс регуляции архаичных аффектов с последующей символизацией и выражением в общепринятых языковых формах является центральным элементом персонализации всех архетипических аффектов, включая также и те, происхождение которых связано с ранней травматизацией. Винникотт соотнес персонализацию (как противоположность деперсонализации) с постепенным процессом «вселения» я. «Вселение» происходит тогда, когда мать вновь и вновь «знакомит разум и душу ребенка друг с другом» (Winnicott, 1970: 271). Интересно, что Винникотт не уточнил, какая именно часть я «вселяется»; может быть, он имел в виду личностный дух?

В случае психической травмы чрезвычайная интенсивность аффективных переживаний делает их невыносимыми. Расщепление становится жизненно необходимым. Целостное переживание разделяется на части. Нарушена интеграция элементов BASK, которые подвергаются атаке со стороны архаичных защит. Разрушены связи между событиями и их смыслом, возможно, что при этом демоническому внутреннему тирану удается убедить Эго ребенка в том, что его «я» («me») не принимает участия в этих невыносимых событиях, катастрофа происходит не с ним. В особо тяжелых случаях, переживание полностью утрачивает какую-либо связность. Ребенок уже не в состоянии придать вообще какой-либо смысл разрозненным элементам своего восприятия. Он больше не в состоянии создавать символические ментальные репрезентации для невыносимых инфантильных аффектов и телесных ощущений. В итоге внутренний мир наполняется архаичными аффектами с их фантастическими архаичными объектами, которые остаются неименованными и лишенными какого-либо личностного смысла или значения. Первичные аффекты не регулируются, не гуманизируются, не персонифицируются посредством обычного процесса проекции/идентификации, так хорошо описанного Винникоттом и другими авторами. Результатом этого является психосоматическое заболевание или то, что Макдугалл называла «алекситимией» (состояние, при котором у пациента нарушена способность использовать слова для выражения своих чувств, в результате чего он становится «де-аффектированным» или, в контексте наших рассуждений, мы бы сказали – «де-спиритуализированным» (см.: McDougall, 1985).

В менее тяжелых случаях действие диссоциации будет более умеренным, а внутренний мир не приобретет качества преследования. В психике доминируют архетипические фантазии, которые подменяют собой взаимодействие с внешним миром с участием воображения. Иногда этот процесс приводит к формированию сложного внутреннего мира, в котором возможен доступ к позитивному аспекту Самости, чьи нуминозные энергии поддерживают хрупкое Эго, хотя и выполняя функцию «защиты». Эта «шизоидная» картина является более благоприятной для аналитической терапии с прогностической точки зрения, поскольку это означает, что позитивная сторона архетипического мира нашла воплощение в опыте младенчества и раннего детства. Если удается найти безопасное промежуточное «игровое» пространство и если при помощи метафор и символов открывается возможность вновь обрести контакт с sanctum originalis[18], то создаются условия для начала процесса внутренних преобразований, а между терапевтом и пациентом может установиться достаточная степень доверия, так что пациент сможет справляться со своими негативными аффектами и прорабатывать их.

Таким образом, архетипические защиты способствуют выживанию ценой прекращения процесса индивидуации. Они гарантируют выживание личности за счет ее развития. Как я понимаю это, главной «задачей» этих защит является сохранение личностного духа, обеспечение его «безопасности», однако это достигается за счет его развоплощения, заточения в герметичном внутреннем пространстве исторжения из телесно-душевного единства тем или иным способом – лишения его возможности пребывания в реальном мире пространства и времени. Вместо процесса болезненной и постепенного вселения духа в связанное я во внутреннем мире устанавливается противоположно направленное и все подчиняющее себе течение динамики, организованной вокруг обеспечения защитных целей, результатом которой является формирование «системы самосохранения» индивида. Вместо индивидуации и интеграции психической жизни действие архаичных защит, цель которых состоит в обеспечении выживания ослабленного и сокрушенного тревогой Эго, хотя бы и в качестве частично «ложного» я, приводит к дезинкарнации (развоплощению) и дезинтеграции.

Трикстер и архетипические защиты Самости

Как мы уже видели на примере аддиктивного пищевого поведения Мэри ее навязчивость была «персонифицирована» в бессознательном в демонических фигурах соблазняющего ее даймона обжорства, и врача-Трикстера. Юнга интересовало действие в психе энергий Трикстера и то, как они связаны с тенденциями навязчивостей и аддикции. Например, в своих работах, посвященных алхимии, он сравнивал одержимость «духом» навязчивости с серой алхимиков, веществом, ассоциируемым с преисподней, дьяволом, а также с Гермесом/Меркурием, коварным и вероломным алхимическим Трикстером. Как и все амбивалентные фигуры Самости, Меркурий, божество-Трикстер, также является амбивалентным, парадоксальным, он несет с собой одновременно и исцеление и разрушение (см.: Jung, 1955: par. 148). Этот факт символически отражен в атрибуте Меркурия: его крылатом жезле-кадуцее, который обвивают две змеи, головы которых смотрят в противоположных направлениях: одна из них несет яд, а другая – противоядие. Таким образом, согласно учению алхимиков, самые отвратительные, самые темные внутренние фигуры, персонификации зла как такового, «предназначены быть целителями, врачевателями» (Jung, 1955: par. 148). В этом состоит тайна амбивалентной фигуры Меркурия и всех так называемых «злых» сил в психическом мире. В течение всей своей жизни Юнг находился под впечатлением той парадоксальной роли, которую играет зло в избавлении людей от тьмы и страданий.

Трикстер хорошо известен как фигура, встречающаяся в примитивных культурах и как, возможно, наиболее архаичный образ божественного в мифологии (см.: Hill, 1970). Он присутствует от начала времен, поэтому часто изображается как старец. С одной стороны, существо его натуры представляется идеалистически донкихотским, амбивалентным, подобно Гермесу/ Меркурию (одной из его персонификаций). С другой стороны, он убийца и носитель зла, он аморален и часто отождествляется с могущественными даймонами и чудовищами потустороннего мира. Он несет ответственность за появление боли и смерти в райском мире, похожем на сады Эдема. Однако он может творить и великое добро. Нередко он выступает в ролях психопомпа[19], посредника между богами и людьми, и часто именно присутствие его демонической сущности необходимо для нового начала, так, например, Сатана, в облике змея-Трикстера искушал Еву в Эдемском саду совершить акт познания, что, в итоге, положило конец состоянию participation mystique[20] человечества и явилось началом (выражаясь мифологическим языком) истории человеческого сознания.

В парадоксальной природе Трикстера сочетаются два противоположных аспекта, что делает его божеством преддверия – божеством, если угодно, переходного пространства. Это верно, по крайне мере, в отношении древнего римского бога Януса, чье имя буквально означает «дверь», божества всех врат и проходов, обратившего оба лица на две стороны пути (см.: Palmer, 1970). Покровитель всех входов, он также является защитником и помощником любому начинанию; отсюда и название первого месяца года – январь. Однако он же – и бог всех выходов, его чествовали на празднике урожая, а в ранних культах, связанных с его именем, также поклонялись и Марсу, богу войны. В его храме на римском форуме были установлены два набора вращающихся дверей. Когда двери были закрыты, это означало, что в Риме царит мир. Если же двери были открыты, это означало, что идет гражданская война. Янус, как и все Трикстеры, заключал в себе пару противоположностей.

Мы находим ту же самую двуликость в самых ранних амбивалентных образах Яхве, Бога Ветхого Завета, который также является двуликим Трикстером. Своей левой рукой, рукой божественной ярости, ревности и мщения, Яхве насылает потоп, а также болезни и смерть в наказание Израилю. Его правая рука, напротив, – рука милосердия, любви и защиты. Однако довольно часто правая рука Яхве не ведает, что творит его левая рука, и Израиль больше страдает от его гнева, чем пребывает в его милости. Постепенно через страдания народа, особенно его избранных слуг: Моисея, Исайи, Иакова, Ноя и Иова – Яхве достигает в некотором смысле «депрессивной» позиции и приходит к интеграции своих агрессивных и либидозных импульсов. Именно это значение имеет символ радуги в сказаниях о потопе и о заключении завета между Яхве и народом Израиля, хранимого в Ковчеге и «запечатленного в сердцах» его народа.

Проблема правой и левой руки Яхве, интеграции и диссоциации, отсылает нас к другому интересному аспекту фигуры Трикстера. Трикстер часто отделяет (диссоциирует) часть своего тела, которая затем ведет самостоятельное существование. В некоторых сказках он отделяет свой анус и дает ему задание, с которым тому не удается справиться. Тогда Трикстер неосмотрительно наказывает эту часть собственного тела, причиняя тем самым самому себе сильнейшие страдания. В цикле сказок североамериканского племени индейцев Виннебаго правая рука Трикстера ссорится и борется с его левой рукой, в некоторых сказках он посылает свой пенис на особое задание, приказывая ему изнасиловать дочь вождя соседнего племени. В другой истории, он глупо ошибается и использует свой собственный огромный пенис в качестве флагштока к вящему удовольствию и нескончаемому веселью собравшихся по этому случаю соплеменников, наблюдающих за его шутовством.

Все эти мифологические традиции изображают Трикстера одновременно и как фигуру разделения, и как фигуру соединения[21]. Как божество преддверия он диссоциирует и ассоциирует различные внутренние образы и аффекты. Он связывает вещи вместе или разделяет их. По своему усмотрению меняя свое обличье, он становится либо созидателем, либо разрушителем; он либо трансформирует и защищает, либо отвергает и преследует. Он абсолютно аморален, как и сама жизнь, он следует инстинктам, он – недоразвитый, непроходимый тупица; джокер, вытворяющий свои трюки, герой, помогающий человечеству и изменяющий мир (см.: Radin, 1976).

Данный текст является ознакомительным фрагментом.