Юлия Кристева и «черное солнце»
Юлия Кристева и «черное солнце»
Юлия Кристева, французский лингвист и психоаналитик лакановской школы, дала леденящее душу описание меланхолического состояния, созданного системой самосохранения, как некоего «присутствия» во внутреннем мире депрессивных пациентов, использовав для этого образ «черного солнца» (Kristeva, 1989). Она пишет, что это внутреннее присутствие на самом деле является отсутствием, «светом без изображения» (там же: 13), печалью, которая предстает «самым архаичным выражением несимволизируемой, неименуемой нарциссической раны» (там же: 14), которая становится единственным объектом, к которому прикрепляется индивид… объект, которому он покоряется и который он нежно любит за недостатком каких-нибудь других. Она назвала этот необъект «Нечто». Кристева так описывает пациентов, которые эксплуатируют «Нечто»:
Знаки произвольны, поскольку язык начинается с отрицания (Verneinung) потери в то самое время, что и депрессия, обусловленная трауром. «Я потерял необходимый объект, который в конечном счете оказывается моей матерью» – вот что, похоже, говорит говорящее существо. «Но нет, я обрел ее в знаках или, скорее, поскольку я соглашаюсь ее потерять, я ее не потерял (вот отрицание), я могу восстановить ее в языке».
(Там же: 43)[97]
Депрессивный человек, напротив, отказывается от отрицания: он аннулирует его, его подвешивает и в ностальгии замыкается на реальном объекте (Вещи) [у Кристевой «Вещь» обозначает «объект, который невозможно утратить»]… Отказ (Verleugnung) от отрицания оказывается, таким образом, механизмом невозможного траура, учреждением фундаментальной печали и искусственного, ненадежного языка, выкроенного из того болезненного фона, которого не может достигнуть никакое означающее и который может модулироваться лишь интонацией, прерыванием речи… В результате травматические воспоминания (потеря любимого родителя в детстве, какая-то более актуальная травма) не вытесняются, но постоянно поминаются, поскольку отказ от отрицания мешает работе вытеснения [и формирования символов, которое зависит от творческой активности психе].
(Там же: 46)[98]
Впавший в отчаяние становится сверхпроницательным благодаря отмене отрицания. Означающая цепочка, по необходимости являющаяся произвольной, представляется ему ужасной и неприемлемо произвольной: он должен счесть ее абсурдной, так что она не будет иметь никакого смысла… Больной депрессией ни о чем не говорит.
(Там же: 51)[99]
Мертвый язык, на котором он говорит и который предвещает о его самоубийстве, скрывает Вещь, похороненную заживо. Но эту Вещь он не будет высказывать, дабы не предать ее – она останется замурованной в «крипте»… невысказываемого аффекта, схваченной анально, безысходно.
(Там же: 53)[100]
Мы предположили, что больной депрессией – атеист, лишенный смысла, лишенный ценностей… Между тем, каким бы атеистом он ни был, отчаявшийся является мистиком: он цепляется за свой дообъект, не веря в Тебя, но будучи немым и непоколебимым адептом своего собственного невысказываемого вместилища. Именно эту юдоль необычного освящает он своими слезами и своим наслаждением.
(Там же: 14)[101]
Данный текст является ознакомительным фрагментом.