13

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

13

Дорожка к библиотеке Бэнкрофт в Беркли идет в гору. По пути вы непременно на что-нибудь засмотритесь: на маленькую лавку с большим лотком для мороженого, на магазин игрушек, переполненный неизбежными играми для любителей «войнушки», на людей в кофейне, куда все время перебегают через дорогу прохожие из кампуса. Пройдете пешеходными мостиками через Земляничную протоку — красивый маленький ручей (если, конечно, не боитесь быть пронзенными потоками трития, излучаемого из ядерной лаборатории), продеретесь через строгий допрос библиотечного служащего в зале редких изданий, потом через еще один в региональном офисе устной истории — и вот вы наконец-то сидите за столом и слушаете записанное на пленку интервью с Артуром Шолоу, получившим Нобелевскую премию в конце 1950-х за участие в создании лазера.

На стороне А, дорожка 12, он говорит вовсе не о своей лаборатории, где были осуществлены его знаменитые эксперименты, и не о годах, проведенных впоследствии в качестве профессора колледжа в Калифорнии. Он говорит о своем сыне Арти. Понимаете, объясняет он, Арти любил поплавать. И с раннего утра в наш дом начинали звонить соседи: Арти с удовольствием плескался в бассейнах на задних дворах то одного, то другого дома. Мы никак не могли объяснить сыну, что можно делать, а что нельзя: даже после сооружения ограды, после навешивания на двери задвижек и замков он порой удирал из дому. Да нет, не ради бунта. Просто хотел поплавать.

Вот интервьюер спрашивает, есть ли какой-то реальный контакт между отцом и сыном: голос Шолоу на записи словно затухает. «Нет, — отвечает он, — нет». Конечно, они пытались как-то установить с ним контакт, но в то время было еще так много всего, чего они не знали. Шолоу и его жена воспитывали аутичного ребенка в ту эпоху, когда, например, для их стэнфордского психиатра самый важный вопрос заключался в том, каким же образом мать Арти психически сломала своего ребенка. Но что им нужно было делать для коммуникации с сыном? Чертовски трудный вопрос. Аутисты ведь не воспринимают свою жизнь как какую-то тайну: они вполне очевидны для самих себя. А вот общение с аутистом кого-то другого напоминает неразрешимую загадку, и обоим ее участникам приходится очень постараться, чтобы быть понятым.

Порой это срабатывает. «Из всех известных проявлений человеческого героизма, — писал палеонтолог Стивен Джей Гульд незадолго до смерти, — я не встречал более благородных, нежели борьба и преодоление, которые характерны для тех людей, кого жизненные несчастия лишили самых обычных атрибутов нашей обычной жизни». Написано это о молодом человеке по имени Джесс — аутисте, обладающем пугающими способностями в обращении с числами. Чем-то он напоминал самого Гульда с его увлечением статистическими данными о бейсболе. Джесс же был ходячий вычислитель дат: назовите ему любую дату — и он тут же скажет, на какой день недели она выпадает. Гульду было любопытно узнать: понимает ли Джесс важность числа 28 для вычисления дат в уме — ведь календарь повторяется каждые двадцать восемь лет. Однако, когда Гульд спросил Джесса о значении числа 28, тот ответил несколько парадоксально: «Пять недель».

Гульд долго ломал голову в догадках, что это может значить. Может, это просто бессмыслица, часть стереотипной аутистической мозаики из слов и звуков?

«Через несколько часов меня пронзила догадка, — написал позднее Гульд. — Его решение оказалось столь красивым, что я расплакался».

Джесс пытался коммуницировать. Вместо того чтобы опираться на закрученный алгоритм, который выработал Гульд для вычисления дат, Джесс элегантно применил чуточку арифметики. В году 52 недели, но всегда остается один или два «лишних» дня; за 28 лет «набегает» 35 лишних дней, что составляет ровно 5 недель. Так что 28 лет — это самый первый интервал с одними и теми же днями недели для одинаковых дат, в прошлом и настоящем.

Интеллектуальная красота ответа Джесса вызвала у Гульда слезы; думаю, что еще более он был тронут той настойчивостью, которую демонстрировал этот ответ.

«Он ведь мой сын, первенец, — писал Гульд, — и я им очень горжусь».

— Привет. Я — Марс.

Морган неустойчиво балансирует на ручке кресла, наблюдая, как я готовлю сэндвич на кухне, и все повторяет и повторяет кусок диалога из детского телешоу, минут на пять.

— Привет, — продолжает он. — А я Юпитер.

— Эй, Морган, — я наконец выхожу из кухни и вытаскиваю из ящика с игрушками доску для рисования. — А давай-ка вместе нарисуем все планеты?

— У Сатурна ледяные кольца, — продолжает он, но все-таки спускается вниз — посмотреть, что я делаю.

Я рисую кружок с кольцами и подписываю снизу: «САТУРН». Он читает:

— Сатурн, — и схватив мою руку, тянет ее к дощечке.

— Хочешь еще картинку?

— Привет, я — Уран, — говорит он. — Уран вертится в другую сторону.

— Хорошо, Уран так Уран, — я начинаю рисовать. Но к тому времени, как мой неряшливо-контрастный рисунок планеты, покрытой облаками, готов, он уже теряет интерес к этому и направляется к окну гостиной. Я, возвратившись в кухню, доделываю ему бутерброд и накрываю на стол. Он начинает есть, не отрывая взгляда от окна.

— Морган, ты хочешь на прогулку?

— Хочешь на прогулку, — повторяет он с набитым ртом.

— Отлично, — я собираю свой прогулочный набор, покуда он доедает, — влажные салфетки, мелочь, ключи… — Ну, пойдем гулять.

Только мы выходим на солнышко, он начинает проситься на плечи.

— Морган, ты хочешь на детскую площадку пойти? — я поднимаю его на плечи. — На площадку?

В ответ — бесцельное гудение себе под нос.

— На детскую площадку? Морган, ты хочешь…

Хммм-ммм-ммм-хммм-хммм.

— Или в парк?

Хммм-ммм-ммм-хммм-хммм.

Дойдя до перекрестка около нашего дома, я встаю перед дилеммой, куда идти дальше: он не подает ни единого знака, который дал бы мне понять, куда же ему самому хочется.

— Ой-ой! — он поворачивает мою голову налево, словно штурвал парусника. — О’кей, идем этой дорогой.

Он направляет меня на автобусную остановку, подпрыгивая от возбуждения при прибытии автобуса. Я достаю мелкие деньги. Наверное, предполагаю я, мало кто так прельщается возможностью покататься на общественном транспорте. Это, однако, не совсем так: находятся, находятся и такие. Один из одноклассников Моргана, насколько я знаю, запоминает все расписания местных автобусов.

Пожалуй, в увлечении расписаниями есть какая-то странная прелесть. Когда мы жили в Сан-Франциско, я был просто ошарашен однажды: вдруг перестали выпускать расписания местной автобусной компании. Толстые брошюры традиционно лежали нетронутыми в лотках с надписью «Возьмите одно» в передней части салона. Обращались к этим распечаткам разве что туристы; местные жители не были столь наивны, чтобы планировать свой день в соответствии с расписанием. Однако простое присутствие этих брошюрок кое-что да значило. А именно, что какой-то определенный порядок незаметно присутствует в работе городских служб — или присутствовал ранее, когда-то, пусть даже давно, пусть даже в теории. В любом случае это был успокаивающий жест, и даже бесполезные дополнения в расписаниях доставляли удовольствие.

«Каждый человек — виртуоз на своем собственном инструменте, — писал романист Томас Бернхард[44], — но порой даже виртуозы создают невообразимую какофонию». Мир людей и транспорта, который их возит, хаотичен: расписание же вносит в этот мир повседневную красоту. Постоянно обновляемые расписания — это ведь нечто вроде цифровой фуги, вы можете проследить их развитие, словно развитие музыкальной темы внутри гармонической последовательности.

Двери автобуса открываются, и мы с Морганом заходим. «Три малышки-обезьянки распрыгались в кроватке», — поет он во весь голос, пока мы едем по Хоторну. Его руки вложены в мои, я показываю содержание песенки жестами. Я рад, что он так полюбил «Обезьянок»; любит он выкрикивать и название песни «Хлопай в ладоши и смейся». Правда, у него получается что-то дзенски-парадоксальное: «Испорть и смейся»[45]. Наш автобус проезжает мимо старинного масонского храма и кинотеатра постройки 1920-х годов, куда мы иногда берем Моргана смотреть мультфильмы — не больше чем на час, иначе он становится чересчур возбужденным; по другой стороне улицы следуют друг за другом книжные магазины, кофейни, затем пекарня, и Морган прилипает к окну, разглядывая все это и продолжая петь. Три малышки-обезьянки… две малышки-обезьянки… одна малышка… «Я совсем один».

Я резко поворачиваю голову к нему. Морган улыбается странно, все глядя в окно, и поет… Господи ты Боже мой… Я са-сем один. Нет-нет, ни на какие другие слова это не похоже…

— Я совсем один, — слышу я. — Я совсем оди-и-и-ин…

— Морган, — я обнимаю его покрепче. — Тс-с. Папа-то тут, рядом.

— Я совсем оди-и-и-ин, — громко поет он.

Я осматриваюсь — вроде никто на нас не смотрит, но я ощущаю ужас: ведь это первое предложение, которое он в своей жизни произносит спонтанно, и… оно совершенно правдиво.

— Я совсем оди-и-и-ин…

— Тс-с-с. Все хорошо, все хорошо.

Он не обращает на меня внимания; спокойно поет себе громче и громче.

— Морган, — подступаюсь к нему я, — хочешь, снова споем вместе про трех обезьянок?

— Я совсем оди-и-и-ин…

— Три малышки-обезьянки распры…

— Я совсем оди-и-и-ин…

Он уже вопит во весь голос, и мы выскакиваем из автобуса на следующей остановке; я тащу его поскорее — к дому, к кафе с мороженым, к магазинам игрушек, к чему-нибудь! Он скачет рядом со мной.

— Я совсем оди-и-и-ин…

— Морган… — я его поднимаю. — Посмотри на меня. Я здесь. Папа рядом с тобой.

— Я…

— Погляди-ка, — я вытаскиваю расписание из кармана, куда рассеянно засунул его в автобусе. — Гляди-ка, какие здесь цифры. Красивые, правда?

Морган замолкает и внимательно изучает расписание.

— Два тридцать пять, — наконец говорит он.

Пока я несу его домой, он погружен в расписание четырнадцатого маршрута.

Составление расписания невозможно без математики. Особенно важны здесь операции, связанные с комбинаторной оптимизацией. Но, как и предполагается с самого начала, расписания не могут соблюдаться безукоризненно. «У трамвайного движения в городах есть расписание, — терпеливо объяснял мне один математик. — Но ведь все знают, что расписание можно учитывать разве что в отношении частоты движения, которую оно подразумевает». В их единой логике есть нечто утешительное, каждый же малейший пересмотр движения транспорта несет в себе намек на новизну.

Коллекционирование расписаний — дело, требующее своеобразной преданности. Этим увлечено множество людей практически во всех уголках земного шара. В Дюссельдорфе базируется Internationalen Interressengemeinschaft der Fahrplansammler[46]; остается только надеяться, что эта организация называет себя каким-нибудь сокращением. Американская национальная ассоциация коллекционеров расписаний в течение десятилетий устойчиво объединяет порядка пятисот членов, и кажется, все до одного — мужчины. Члены Ассоциации даже собираются на ежегодный съезд; в прошлом году он проходил в Цинциннати, в гостинице «Холидей Инн», в течение двух дней. Британские любители могут теперь наслаждаться переизданным в твердом переплете сборником «Расписания железной дороги в Брэдшоу» — да-да, старые расписания переиздали, — а уж если прихоть заставит, то можно вступить в Общество транспортных билетов, члены которого собирают корешки от билетов из разных мест. Британцы собирали билетные корешки веками; еще до появления железной дороги существовали коллекционеры квитанций с дорожных застав. Хотите заглянуть на другое полушарие? Пожалуйста: можете вступить в Австралийское общество коллекционеров расписаний.

Данная организация издает два бюллетеня, один из них называется «Застольные беседы». Это странное чтиво; вы легко можете представить, до чего вообще странны подобные коллекционеры в своем увлечении. В одном из выпусков 1998 года содержится письмо иммигранта из Гонконга по имени Дерек Ченг — по-видимому, одного из самых молодых членов Общества:

Еще три года назад я представления не имел, как выглядят расписания. А сейчас я просто без ума от них. У меня собраны расписания 1966 автобусных маршрутов по всей Австралии. Будучи родом из Гонконга, я не знал о расписаниях ничего. Там они не публикуются.

В школе, продолжает он, его высмеивали из-за «нелепого и дурацкого» интереса — но среди собратьев по коллекционированию расписаний он чувствует себя как рыба в воде.

Среди чисел безопасно.

Морган, забравшись на колени к Дженнифер на диване в гостиной, настойчиво сует ей в руку свой планшет для рисования.

— Один, — говорит он.

— Написать тебе цифру один?

— Один.

— Хорошо, — она записывает единицу, а под ней рисует точку, чтобы обозначить количество, связанное с этой цифрой. Но он немедленно стирает ее.

— Два, — говорит он.

На планшетке появляются цифра два и пара точек рядом; дальше я, подметая пол, наблюдаю, как этот процесс повторяется, перевалив уже за тридцать. На цифре тридцать два Морган внезапно останавливается.

— Один, — говорит он снова.

— Один! — Дженнифер записывает требуемую цифру. Морган серьезно изучает ее, потом забирает у нее ручку и что-то добавляет.

— Пол, — зовет она. — Подойди посмотреть.

Отложив веник в сторону, я смотрю на потрепанный планшет. Он добавил две точки и кривую загогулину — глазки и рот.

Морган стирает свой рисунок.

— Два, — он улыбается и вновь переделывает цифру.

— Три.

— Здорово получилось, Морган! Что за смешная рожица!

Улыбаясь, он возвращается к своему делу.

— Четыре.

Йик. Йик. Йик.

Он прыгает на кровати, пружины под его ногами скрипуче протестуют. Один матрас таким образом уже вышел из строя, сейчас второй столь же стремительно движется к гибели. Весу в Моргане не больше двадцати фунтов, но прыгает он ежедневно, час-два: подпрыгивает высоко, потом низко. В спальне стоят две кровати — наша большая и его сдвоенная, и его любимейшее занятие — включить какую-нибудь видеозапись и смотреть, прыгая рикошетом по комнате: взад-вперед, взад-вперед. Сейчас его танец происходит под сопровождение детского кулинарного шоу.

— Покрываем сверху рулетики глазурью, — щебечет телевизор.

И тут он начинает опять.

— Я совсем один.

— Ох, Морган…

— Я совсем а-а-адин.

— А теперь печем пирог! — продолжает ворковать ведущий.

Я добираюсь до Моргана, однако он отпрыгивает на другую кровать, хлопая в ладоши.

— Я-а-а-а са-а-всем а-а-дин.

Я просто в смятении.

— Морган, тщ-щ-щщщ…

— Я совсем один.

Я держу его, успокаиваю, но все, что ему нужно — это прыгать с одной кровати на другую, хлопая в ладоши и кувыркаясь. Произносит он это с улыбкой, и из-за этого-то мне тревожнее всего. «Я один — я совсем один…» А помочь я ему не могу. И тут вдруг я слышу музыку из телевизора, сопровождающую его вопли.

— Я-а-а-а са-а-всем а-а-дин, — но поет он… одновременно с видеозаписью. Да-да, он подпевает ребенку на видеозаписи — и, как и тот, он настолько изменил все слоги, что от звуков и ритмов мало что осталось.

Так вот что он поет:

Только булочки — целыми днями!

Только булочки — целыми днями!

Только булочки — це-е-е-елыми днями![47]

Я валюсь на кровать. Да нет здесь никакого глубокого одиночества, нет никакого экзистенциального отчаяния — обычная песенка для трехлетнего малыша.

Он вообще счастливейший ребенок из всех, кого я когда-либо видел. Для меня не проходит и дня без боли, когда вдруг, неожиданно, до самого нутра, пронзает мысль, что когда-нибудь — когда мы умрем, когда он станет стариком — он действительно будет совсем один. Конечно, такое беспокойство — что станет с вашими детьми после вашего ухода, когда они будут еще старше, чем вы сегодня, — знакомо любому родителю. Но аутисты ведь сталкиваются с намного более сильными поводами для тревог: в их собственном мире их поджидают одиночество, депрессия, полная изоляция — и что с ними будет, когда вы не сможете быть рядом? Кто сможет помочь?

— Только… булочки… целый… день.

Морган поглядывает на меня с улыбкой и все прыгает и прыгает.

Время позднее, Морган уже давно спит. Дженнифер склонилась над холстом: картина изображает русалок, смотрящих телевизор.

— Завтра мне к врачу, — говорит она. — Спросить у нее?

— Да… Да, давай спросим.

— Я хочу сказать, если у нас не получится, если она не советует, то…

— Можем усыновить, — говорю я.

— Можем. В любом случае — не хочу, чтобы Морган остался единственным ребенком.

— Быть в мире совсем одному — это слишком трудно. Любому человеку.

— Ну а если она скажет, что это возможно… — она проводит длинную тонкую линию. — Это наш шанс.

— Я слышал, вероятность — четыре процента. Но на самом деле уверенно никто сказать не может.

Вероятность аутизма больше у первенцев и у мальчиков. Если мы решаемся на второго ребенка, особенно если родится девочка, то шансы — не более четырех процентов. Хотя цена всем этим вычислениям и диаграммам… вполне возможно, что реальная вероятность выше. Но что, в сущности, означает вся эта цифирь? Четыре процента… или сколько-то там процентов… чего? «Четыре процента» — это только еще один способ спросить у себя: готовы ли мы пройти через все это еще один раз?

Так что же?

Дженнифер продолжает смешивать на палитре краски, добавляя темно-синего тона для фона своей работы. За спиной у нее, около нашей входной двери, в беспорядочную кучу свалена наша обувь: моя, ее, Моргана. Вперемежку — на большую ногу, на маленькую, на детскую. Дюжины две разных туфель.

Взять наугад одну конкретную: четыре процента.

— А что смотрят твои русалочки? — спрашиваю я.

— «Судью Джуди»[48].

Дженнифер оценивает тон, который она смешала, поглядывает на картину, затем снова колдует над палитрой.

— Я к этому готова, — говорит она.

— Я тоже, — киваю я.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.