Несколько принципиальных соображений

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Несколько принципиальных соображений

Белый медведь и кит, как говорят, не могут вести друг с другом войны, так как каждый ограничен пределами своей стихии, и не могут попасть друг к другу. Так же невозможно и мне вести дискуссии с работниками в области психологии или неврологии, не признающими исходных положений психоанализа и считающими его результаты искусственными. Наряду с этим в последние годы развилась оппозиция и других авторов, которые, по крайней мере по их собственному мнению, стоят на почве анализа, не оспаривают его техники и результаты и оставляют за собой только право из того же материала делать иные выводы и по-другому понимать его.

Но теоретические возражения по большей части остаются бесплодными. Как только начинаешь отдаляться от материала, из которого приходится исходить, сейчас же подвергаешься опасности опьянеть от собственных взглядов и даже отстаивать мнения, которым противоречит всякое наблюдение. Поэтому мне кажется, что несомненно целесообразней бороться с противоположными взглядами таким образом, что подвергаешь их испытанию на отдельных случаях и проблемах.

Выше я указал, что многие, наверное, будут считать невероятным, что ребенок в возрасте полутора лет оказался в состоянии получить восприятие такого сложного процесса и с такой точностью сохранить его в бессознательном, что позже – в возрасте четырех лет – возможна была дошедшая до сознательного понимания обработка этого материала и, наконец, что каким бы то ни было методом удалось убедительным и связным образом довести до сознания подробности такой сцены, пережитой и понятой при таких обстоятельствах.

Последний вопрос чисто фактический. Кто берет на себя труд вести анализ в таких глубинах при помощи описанной техники, тот убедится, что это весьма возможно; кто этого не делает и обрывает анализ в каком-нибудь более высоком слое, тот лишается возможности судить об этом. Но этим не достигается понимание того, что добыто путем глубокого анализа.

Оба других соображения опираются на пренебрежительную оценку ранних детских впечатлений, для которых не допускается такого длительного действия. Причину неврозов желают искать исключительно в серьезных конфликтах более поздней поры жизни и предполагают, что значение детства раздувается в анализе благодаря склонности невротиков выражать свои интересы настоящего времени воспоминаниями и символами прошлого. При такой оценке инфантильного момента отпадает много такого, что принадлежит к самым интимным особенностям анализа, разумеется, также многое, что вызывает сопротивление ему и подрывает доверие стоящих в стороне от него. Итак, мы возбуждаем дискуссию по поводу взгляда, что такие сцены раннего детства, какие открывает исчерпывающий анализ неврозов, например нашего случая, не представляют собой репродукции настоящих событий, которым можно приписать влияние на дальнейший уклад жизни и на образование симптомов; это только образование фантазий, возникающих в период созревания и предназначенных в известной степени для символической замены реальных желаний и интересов и обязанных своим возникновением регрессивной тенденции, отходу от задач настоящей действительности. Если это так, то нет, разумеется, надобности в том, чтобы делать такие странные допущения по поводу душевной жизни и интеллектуальных способностей детей в самом раннем возрасте. Этому взгляду соответствует, помимо общего нам всем желания рационализации и упрощения трудных задач, также и нечто фактическое. Является также возможность устранить наперед сомнения, возникающие именно у практического аналитика. Приходится сознаться, что если верен вышеизложенный взгляд на инфантильные сцены, то в проведении анализа сначала ничего не меняется. Если у невротика имеется дурная особенность отнимать свой интерес от настоящего и направлять его на такие регрессивные замены его фантазии, то ничего другого нельзя сделать, как только последовать за ним на этом пути и привнести в его сознание эти бессознательные продукции, потому что, независимо от их реальной значимости, они чрезвычайно ценны для нас как временные носители и обладатели интереса, который мы хотим освободить и направить на задачи настоящей действительности. Анализ необходимо вести, словно в наивном доверии принимая за истину такие фантазии. Пришлось бы сказать больному: «Ну хорошо, ваш невроз протекал так, как будто бы такие впечатления были у вас в детском возрасте и затем продолжали свое действие. Но вы ведь видите, что это невозможно, это были продукты вашей фантазии, которые должны были отвлечь вас от стоявших перед вами реальных задач. Теперь позвольте нам исследовать, каковы были эти задачи и какие соединительные пути существовали между этими задачами и вашими фантазиями». После того как будет покончено с этими детскими фантазиями, начнется вторая часть лечения, имеющая в виду реальную жизнь.

Сокращение этого пути, т. е. изменение применяемого до сих пор психоаналитического лечения, было бы технически недопустимо. Если не довести до сознания больного эти фантазии в их полном объеме, то нельзя рассчитывать на его интерес к ним. Если отвлечь его от фантазий, когда начинаешь догадываться об их существовании и общем объеме, тем самым только поддерживается работа вытеснения, благодаря которой они оказались недосягаемыми для всех усилий больного освободиться от их влияний. Если преждевременно обесценить их в его глазах, открыв ему, что речь идет только о фантазиях, не имеющих никакого реального значения, то никогда не встретишь с его стороны содействия для приведения их в его сознание. Поэтому при правильном применении аналитическая техника не должна подвергнуться никакому изменению, независимо от оценки этих инфантильных сцен.

Я упомянул, что, понимая эти сцены как агрессивные фантазии, можно для подкрепления сослаться на некоторые фактические моменты. Прежде всего следующее: эти инфантильные сцены репродуцируются в лечении – насколько говорил до настоящего времени мой опыт – не как воспоминание, они – результаты реконструкции. Понятно, что благодаря одному этому признанию многим спор уже покажется разрешенным.

Я не хотел бы быть неправильно понятым. Всякий аналитик знает и много раз убеждался, что при удачном лечении пациент сообщает много воспоминаний из детства, в появлении которых – быть может, первичном появлении – врач не чувствует себя совершенно виновным, так как никакими реконструктивными попытками он не навязывал больному воспоминаний подобного содержания. Эти бессознательные ранние воспоминания вовсе не должны всегда быть верными; они могут быть верными, но часто они представляют собой искаженную правду, перепутаны с созданными фантазией элементами, совершенно так же, как сохранившиеся в памяти так называемые покрывающие воспоминания. Я хочу только сказать: сцены из такого раннего периода и такого содержания, вроде тех, которые имели место в жизни моего пациента, которым приходится придавать такое исключительное значение в истории этого случая, воспроизводятся обыкновенно не как воспоминания, но их приходится с трудом и постепенно угадывать – реконструировать – из целого ряда намеков. Вполне достаточно для доказательства, если я соглашусь, что такие сцены, в случаях невроза навязчивости, не доходят до сознания как воспоминания, или если я ограничусь ссылкой на один только этот случай, который мы изучаем.

Я не придерживаюсь мнения, будто эти сцены обязательно должны быть фантазиями, потому что они не возникают вновь как воспоминания. Мне кажется, что они вполне равноценны воспоминанию, если они – как в нашем случае – заменены сновидениями, анализ которых всегда приводит к той же сцене и которые в неумолимой переработке воспроизводят каждую отдельную часть своего содержания. Видеть сны – значит тоже вспоминать, хотя и в условиях ночного времени и образования сновидений. Этим постоянным повторением в сновидениях я объясняю себе, что у самого пациента постепенно создается глубокое убеждение в реальности первичной сцены, убеждение, ни в чем не уступающее убеждению, основанному на воспоминании[105].

Противникам незачем, разумеется, отказываться от борьбы против этих доказательств как от безнадежной. Как известно, снами можно управлять[106]. А убеждение анализируемого может быть результатом внушения, для которого все еще ищут роли в игре психических сил при аналитическом лечении. Психотерапевт старого склада внушил бы своему пациенту, что он здоров, преодолел свои комплексы и т. п. Психоаналитик же внушает ему, что он ребенком имел то или иное переживание, которое он должен теперь вспомнить, чтобы выздороветь. Вот и все различие между ними.

Уясним себе, что последняя попытка противников дать объяснения этим сценам сводится к гораздо большему уничтожению инфантильных сцен, чем это указывалось раньше. Они представляют собой не действительность, а фантазии. Теперь становится ясно: фантазии принадлежат не больному, а самому аналитику, который навязывает их анализируемому под влиянием каких-то личных комплексов. Правда, аналитик, слушающий этот упрек, припомнит для своего успокоения, как постепенно сложилась реконструкция этой будто бы внушаемой им фантазии; как образование ее во многих пунктах происходило совершенно независимо от врачебного воздействия; как, начиная с одной определенной фазы лечения, все, казалось, приводит к ней и как в синтезе от нее исходят самые большие и самые маленькие проблемы, и особенности истории болезни находят свое разрешение в этом одном только предположении; он укажет еще на то, что не может допустить у себя такой проницательности, чтобы измыслить событие, которое бы отвечало всем этим требованиям. Но и эта защита не повлияет на противную сторону, которая сама не пережила анализа. Утонченный самообман – скажет одна сторона, тупость суждения – другая; и такой спор решить невозможно.

Обратимся к другому моменту, подкрепляющему взгляд противников на сконструированную инфантильную сцену. Он заключается в следующем: все процессы, на которые ссылаются для объяснения спорного образования как фантазии, действительно существуют, и необходимо признать их большое значение. Потеря интереса к задачам реальной жизни[107], существование фантазий как замены несовершенных действий, регрессивная тенденция, проявляющаяся в этих образованиях, – регрессивная больше, чем в одном смысле, поскольку одновременно наступает отход от жизни и возврат к прошлому, – все это вполне правильно, и анализом можно всегда это подтвердить. Можно было бы подумать, что этого вполне достаточно, чтобы объяснить ранние детские воспоминания, о которых идет речь, и это объяснение, согласно психоэкономическим принципам науки, имело бы преимущество перед другими, которые не могут обойтись без новых и странных обоснований.

Позволю себе в этом месте обратить внимание на то, что возражения в современной психоаналитической литературе обыкновенно изготавливаются согласно принципу pars pro toto[108]. Из очень сложного ансамбля извлекают часть действующих факторов, объявляют их истиной и во имя этой истины возражают против другой части или против всего. Если присмотреться к тому, какая именно группа пользуется этим преимуществом, то оказывается, что именно та, которая содержит уже известное из других источников или ближе всего к нему подходит. Таковы у Юнга актуальность и регрессия, у Адлера – эгоистические мотивы. Оставленным же, отброшенным как заблуждение оказывается именно то, что ново в психоанализе и что составляет его особенность. Таким путем удается легче всего отбросить революционные удары неудобного психоанализа.

Нелишне подчеркнуть, что ни один из моментов, приводимых с противоположной точки зрения для объяснения сцен детства, Юнгу незачем подавать как новое учение. Актуальный конфликт, отход от реальности, заменяющий удовлетворение в фантазии, регрессия к материалу из прошлого – все это, и в том же сопоставлении, может быть, только с незначительными изменениями в терминологии всегда составляло основную часть моего же учения. Это было не все учение, а только часть, являющаяся причиной и действующая в регрессивном направлении от реальности к образованию невроза. Кроме того, я оставил свободное место для другого прогрессирующего влияния, действующего от детских впечатлений, указывающего путь либидо, которое отступает от жизни, и объясняющего непонятную иначе регрессию к детству. Таким образом, по моему мнению, при образовании симптомов действуют оба момента, но прежнее совместное действие, мне кажется, также имеет большое значение. Я утверждаю, что влияние детства чувствуется уже в первоначальной ситуации образования неврозов, так как оно решающим образом содействует определению момента: оказывается ли индивид несостоятельным и на каком именно периоде это происходит при одолении реальных проблем жизни.

Спор, следовательно, идет о значении инфантильного момента. Задача состоит в том, чтобы найти такой случай, который может доказать это значение вне всякого сомнения. Но именно таким и является так подробно разбираемый здесь нами случай, который отличается тем, что неврозу в более поздний период жизни предшествовал невроз в раннем периоде детства. Поэтому-то я и остановился на этом случае с целью опубликовать его. Если бы кто-нибудь захотел считать его несоответствующим намеченной цели, потому что фобия перед животными кажется ему недостаточно важной, чтобы считать ее самостоятельным неврозом, то я хочу указать ему на то, что без всякого интервала к этой фобии присоединился навязчивый церемониал, навязчивые действия и мысли, о которых будет речь в последующих частях этой статьи.

Прежде всего, невротическое заболевание на пятом или четвертом году жизни показывает, что детские переживания сами по себе оказываются в состоянии продуцировать невроз и что для этого не требуется отказа от поставленной в жизни задачи. Мне возразят, что к ребенку беспрерывно предъявляются требования, от которых он желал бы избавиться. Это верно, но жизнь ребенка дошкольного возраста нетрудно видеть насквозь, можно ведь исследовать, имеется ли в ней «задача», являющаяся причиной невроза. Но обычно отмечают только влечения, удовлетворение которых невозможно для ребенка, одоление которых ему не под силу, и источники, из которых эти влечения проистекают.

Громадное сокращение интервала между возникновением невроза и временем, когда разыгрались детские переживания, о которых идет речь, приводит, как и следовало ожидать, к крайнему уменьшению регрессивной части причинных моментов и к открытому проявлению их прогрессивной части, влиянию ранних впечатлений. Данная история болезни, как я надеюсь, даст ясную картину этих обстоятельств. Но еще и по другим основаниям этот детский невроз дает решительный ответ на вопрос о природе первичных сцен или самых ранних, открытых анализом, детских переживаний.

Допустим, что никто не возражает против того, что подобная первичная сцена технически сконструирована правильно, что она необходима для обобщающего разрешения всех загадок, которые возникают у нас благодаря симптоматике детского заболевания, что из этой сцены исходят все влияния, подобно тому как к ней привели все нити анализа, – тогда, если принять во внимание ее содержание, она не может оказаться не чем иным, как репродукцией пережитой ребенком реальности. Потому что ребенок может, как и взрослый, продуцировать фантазии только при помощи каким-либо образом приобретенного материала; пути такого приобретения для ребенка частично (как, например, чтение) недоступны, время, которым он располагает для такого приобретения, коротко, и не составляет труда проанализировать его с целью открытия таких источников приобретения.

В нашем случае первичная сцена содержит картину полового общения между родителями в положении, особенно благоприятном для некоторых наблюдений. Если бы мы открыли эту сцену у больного, симптомы которого, т. е. влияние сцены, проявились когда-нибудь в более позднем периоде жизни, то это вовсе не доказывало бы еще реальности этой сцены. Такой больной может приобрести те впечатления, представления и знания, которые он впоследствии превращает в фантастическую картину, проецирует ее в детство и связывает с родителями в самые различные моменты длинного интервала. Но если действия такой сцены проявляются на четвертом и пятом году жизни, то ребенок должен был видеть эту сцену еще в более раннем возрасте. Но тогда сохраняют свою силу все те выводы, к которым мы пришли посредством анализа инфантильного невроза. Разве только кто-нибудь стал бы утверждать, что пациент бессознательно вообразил себе не только эту первичную сцену, но сочинил также и изменение своего характера, свой страх перед волком и свою религиозную навязчивость, однако такое мнение прямо противоречило бы его обычному трезвому складу и традиции его семьи. Итак, приходится остаться при том – другой возможности я не вижу, – что анализ, исходящий из его детского невроза, представляет собой бессмысленную шутку или же что все обстояло именно так, как я изложил это выше.

Выше нам показалась странной двусмысленность того места, где говорится, что особенная любовь пациента к женским nates[109] и к коитусу в таком положении, при котором эти части особенно выдаются, должна происходить от наблюденного соития родителей, между тем как такое предпочтение составляет общую черту предрасположенных к неврозу навязчивости архаических конструкций. Здесь само собой напрашивается объяснение, разрешающее противоречие как сверхдетерминирование. Лицом, у которого он наблюдал это положение при соитии, был ведь его родной отец; от него он и мог унаследовать эту конституциональную особенность. Этому не противоречит ни последующая болезнь отца, ни история семьи; брат отца, как уже было сказано, умер в состоянии, которое следует считать тяжелой болезнью навязчивости.

В связи с этим нам вспоминается, что сестра, соблазняя мальчика трех с половиной лет от роду, высказала о няне странное соображение, что та ставит всех на голову и прикасается к их гениталиям. Тут у нас напрашивается мысль, что, может быть, и сестра в таком же раннем возрасте видела те же сцены, что и брат, и это навело ее на мысль о том, что при половом акте становятся на голову. Такое предположение содержало бы указание на источник ее собственного преждевременного сексуального развития.

В мои намерения первоначально не входило продолжать здесь обсуждение вопроса о реальной ценности первичной сцены, но так как я вынужден был коснуться этой темы в моих «Лекциях по введению в психоанализ», более широко освещая вопрос, и не с полемической целью, то могло бы возникнуть недоразумение, если бы я не применил решающих пунктов того анализа. Поэтому в дополнение и исправление сказанного я продолжаю: возможно еще одно понимание первичной сцены, лежащей в основе сновидения, которое значительно меняет принятое раньше решение и избавляет нас от многих затруднений. Учение, желающее свести инфантильные сцены к регрессивным символам, все же ничего не выиграет и при этой модификации; оно мне кажется вообще окончательно опровергнутым этим – как и всяким другим – анализом детского невроза.

Я полагаю, что можно представить себе положение вещей и следующим образом. Мы не можем отказаться от предположения, будто ребенок наблюдал соитие, вид которого привел его к убеждению, что кастрация может быть чем-то большим, чем одна только пустая угроза, равно мы не можем отрицать и значение, которое приобретает положение мужчины и женщины для развития страха; таким образом, условие любви не оставляет нам никакого другого выбора, как только прийти к заключению, что должен был быть coitus a tergo, more ferarum. Но последний момент не так незаменим, и от него можно отказаться. Может быть, ребенок наблюдал коитус не родителей, а животных и перенес его на родителей, как бы сделав заключение, что родители поступают точно так же.

В пользу такого взгляда говорит прежде всего то, что волки в сновидении представляют собой, собственно говоря, овчарок и на рисунке кажутся таковыми. Незадолго до сновидения мальчика неоднократно брали на осмотр овец, где он мог видеть таких больших белых собак и, вероятно, наблюдать их во время коитуса. Я хотел бы также связать с этим число «три», которое сновидец выдвинул без всякой дальнейшей мотивировки, и предположить, что у него сохранилось в памяти, что он сделал три таких наблюдения над овчарками. Возбужденный ожиданием в ночь, когда он видел сон, он перенес воспринятую недавно картину, запечатлевшуюся в памяти, со всеми деталями на родителей, вследствие чего только и стали возможны такие могучие действия аффектов. Теперь вдруг явилось понимание этих впечатлений, воспринятых, вероятно, несколько недель или месяцев до того, – процесс, который каждый из нас может испытать на самом себе. Перенесение с совокупляющихся собак на родителей совершилось не в виде словесного вывода, а благодаря тому, что в воспоминании всплыла реальная сцена нежности родителей, которая слилась с ситуацией соития. Все установленные анализом сновидения детали сцены могут быть воспроизведены вполне правильно. Дело действительно происходило летом, после обеда, когда ребенок болел малярией, родители были оба в белом и присутствовали при том, когда ребенок проснулся, но сцена была самая невинная. Все остальное потом прибавило желание любопытного ребенка подглядеть любовное общение родителей на основании его опыта с собаками, и тогда вымышленная таким образом сцена привела ко всем тем последствиям, которые мы ей приписываем, таким же, как если бы она была совершенно реальна и не была склеена из двух частей: одной ранней, индифферентной, а другой позднейшей, произведшей очень сильное впечатление.

Совершенно очевидно, насколько меньше предъявляется требований к нашему доверию в последнем случае. Нам незачем больше предполагать, что родители совершали соитие в присутствии хотя бы и очень маленького ребенка, – представление, не очень-то для нас приятное. Значительно уменьшается момент запоздалости действия; он относится теперь только к нескольким месяцам четвертого года жизни ребенка и вовсе не доходит до темных первых лет детства. Совершенно очевидной теперь становится реакция ребенка, который переносит поведение собак на родителей и боится волка вместо отца. Ребенок находится в фазе развития своего мировоззрения, которое в моей работе «Тотем и табу» называется «возвращением тотемизма». Учение, желающее объяснить первичные сцены неврозов обратным фантазированием переживаний поздних лет, приобретает, по-видимому, в нашем наблюдении, несмотря на ранний четырехлетний возраст нашего невротика, веское подтверждение. Как он ни молод, ему все же удалось заменить впечатление из четвертого года жизни вымышленной травмой в возрасте полутора лет; но регрессия не кажется ни загадочной, ни тенденциозной. Сцена, которую нужно было создать, должна была отвечать известным условиям, а они, благодаря обстоятельствам жизни сновидца, могли иметь место только в ранние годы, например, то обстоятельство, что он находился в кровати в спальне родителей.

Но большинство читателей придаст решающее значение тому, что я могу еще прибавить из аналитических результатов других случаев в пользу правильности предложенного последнего взгляда. Сцена наблюдения родительского соития в очень раннем детстве – будь то реальное воспоминание или фантазия – вовсе не составляет редкости в анализах невротических людей. Может быть, она так же часто встречается и у людей, не ставших невротиками. Может быть, она составляет постоянную часть их – сознательного или бессознательного – сокровища воспоминаний. Но всякий раз, когда мне удавалось развить подобную сцену благодаря анализу, она имела те же особенности, которые приводят нас в смущение и в случае с нашим пациентом: она относилась к coitus а tergo, который один только и дает возможность зрителю разглядеть гениталии. Тут уже не приходится более сомневаться, что дело идет только о фантазии, которая, может быть, всегда вызывается наблюдением над сексуальным общением животных. И еще больше: я уже заметил, что мое описание первичной сцены осталось несовершенным, так как я отложил до другого раза сообщение о том, каким образом ребенок мешает общению родителей. Должен прибавить, что и способ, каким он это делает, один и тот же во всех случаях.

Могу себе представить, что навлек на себя тяжелые подозрения со стороны читателей этой истории болезни. Если я располагал этими доказательствами в пользу такого понимания первичной сцены, то как я мог взять на себя защиту другого понимания, кажущегося таким абсурдным? Или, может быть, в промежуток времени между описанием этой истории болезни и этого добавления я приобрел новый опыт, заставивший меня изменить мое первоначальное понимание, и по каким-либо мотивам я не хотел в этом сознаться? Зато я сознаюсь в чем-то другом: на этот раз я собираюсь закончить обсуждение вопроса о реальной ценности первичной сцены с non liquet[110]. Эта история болезни еще не закончена; в дальнейшем в ее течении всплывет момент, который нарушит нашу уверенность в ту же минуту. Тогда уже ничего другого не останется, как сослаться на то место в моих «Лекциях…», где я обсуждаю проблему первичных фантазий или первичных сцен.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.