2. Отец
2. Отец
«…отец — преданный государству чиновник…»
Несмотря на эту сентиментальную характеристику отца, Гитлер расходует изрядную долю пылких страниц первой главы, вновь и вновь повторяя, что ни его отец, «ни любая другая сила на земле не смогла бы сделать из него чиновника». Он уже в самом начале отрочества знал, что жизнь чиновника была не для него. Как же он был не похож на своего отца! Ибо хотя его отец в подростковом возрасте тоже взбунтовался и в тринадцать лет убежал из дома, чтобы достичь «чего-то лучшего», после 23 лет он вернулся домой и стал младшим таможенным чиновником. И «никто уже не помнил маленького мальчика из далекого прошлого». Этот бесполезный бунт, по словам Гитлера, состарил отца раньше срока. Далее, пункт за пунктом, Гитлер излагает бунтарские приемы, превосходящие по эффективности приемы своего отца.
Может быть, перед нами наивное разоблачение патологической ненависти к отцу? Или если это расчетливая пропаганда, то что давало этому австрийскому немцу право надеяться, что сказка о его отрочестве окажется настолько привлекательной для народных масс Германской империи? Очевидно, не все немцы имели отцов, похожих на отца Гитлера, хотя многие, несомненно, имели. Мы знаем, что литературной теме вовсе не нужно быть правдивой, чтобы быть убедительной; она должна звучать искренне, как если бы напоминала о чем-то сокровенном и давно минувшем. Тогда вопрос в том, действительно ли положение немецкого отца в семье заставляло его вести себя — либо постоянно, либо значительную часть времени, либо в памятные периоды жизни — таким образом, что он создавал у сына внутренний образ, который в известной мере соответствовал разрекламированному образу старшего Гитлера.
Внешне положение немецкого отца в семье, принадлежавшей к среднему классу конца XIX — начала XX века, вероятно, было довольно схожим с другими викторианскими версиями «жизни с Главой рода». А вот образы воспитания оказываются ускользающими от нашего взора. Они варьируются от семьи к семье и от человека к человеку, могут оставаться латентными и проявляться лишь в периоды серьезных кризисов, а могут и нейтрализоваться решительными попытками быть другим.
Здесь я представлю импрессионистскую версию, на мой взгляд, единого образа немецкого отцовства. Он, вероятно, репрезентативен в том смысле, в каком расплывчатая «коллективная» фотография Гальтона репрезентативна по отношению к тем, кого она предположительно показывает.
Когда отец приходит с работы домой, кажется, что даже стены собираются с духом («nehmen sich zusammen»). Мать, будучи часто неофициальной главой семьи, ведет себя при нем совершенно по-иному, чтобы ребенок мог это заметить. Она поспешно выполняет прихоти отца и избегает раздражать его. Дети не смеют дохнуть, поскольку отец не одобряет «глупостей», то есть не выносит ни женских настроений матери, ни детских шалостей. Пока он дома, от матери требуется быть в полном его распоряжении; поведение же отца говорит о том, что он с неодобрением смотрит на дружеские отношения матери и детей, которые они позволяют себе в его отсутствие. Он часто говорит с матерью, так же как говорит с детьми, ожидая согласия и обрывая любое возражение. Маленький мальчик начинает ощущать, что все доставляющие удовольствие связи с матерью служат источником постоянного раздражения отца, а ее любовь и восхищение — живая модель для стольких последующих свершений и достижений — может доставаться ему только без ведома отца, или против его явных желаний.
Мать усиливает это ощущение, скрывая некоторые «глупости» или проступки ребенка от отца, — когда ей будет угодно; в то время как свое недовольство ребенком она выражает, донося на него отцу, когда тот приходит домой, часто побуждая его таким образом пороть детей за проступки, деталями которых он не интересуется. Сыновья плохо себя ведут и наказание всегда оправданно. Позднее, когда мальчику случается наблюдать своего отца в обществе, когда он замечает раболепство отца перед начальством, видит его сентиментальность, когда тот пьет и распевает песни с равными себе, подросток приобретает первый ингредиент Weltschmerz (мировой скорби): глубокое сомнение в достоинстве человека — или, во всяком случае, «старика». Все это, конечно, существует совместно с уважением и любовью. Однако во время бурь отрочества, когда идентичность сына должна «уладить отношения» с образом отца, подобная ситуация приводит к тому тяжелому немецкому Pubertt (пубертату), который являет собой такую странную смесь открытого бунта и «тайного греха», циничной делинквентности и смиренной покорности, романтизма и уныния, и который способен сломить дух мальчика раз и навсегда.
В Германии этот образ воспитания имел традиционное прошлое. Как-то всегда случалось, что он срабатывал, хотя, конечно же, не был «плановым». Фактически некоторые отцы, глубоко возмущавшиеся этим образом во времена собственного отрочества, отчаянно не хотели навязывать его своим сыновьям. Но этого желания им снова и снова не хватало в периоды кризисов. Другие пытались подавить этот образ, но тем самым лишь увеличивали собственную невротичность и невротичность своих детей. Часто мальчик чувствовал, что отец сам несчастлив из-за своей неспособности разорвать порочный круг, и вследствие его эмоционального бессилия сын испытывал жалость и отвращение к отцу.
Что же тогда сделало этот конфликт таким универсально важным по своим последствиям? Что отличает — невольным, но решительным образом — отчужденность и строгость немецкого отца от сходных черт характера других западных отцов? Я думаю, это отличие заключается в существенном недостатке истинного внутреннего авторитета (authority) [Этот не слишком-то вписывающийся в данный контекст термин (вероятно, используемый как эквивалент нем. Autorit t), Эриксон употребляет, по-видимому, в качестве компактного обозначения для многомерного смыслового комплекса, включающего такие значения, как: уважение, влияние, вес, полномочия, власть. — Прим. пер.], который проистекает из интеграции культурного идеала и воспитательного метода. Ударение здесь определенно падает на слово немецкого в смысле имперско-немецкого. Поэтому часто при обсуждении положения немца мы думаем и говорим о хорошо сохранившихся немецких областях и о «типичных», хотя и единичных примерах, где внутренний авторитет немецкого отца казался глубоко обоснованным, опиравшимся, фактически, на Gem;tlichkeit [Уют и спокойствие (нем.).] старых деревень и небольших городов, городскую Kultur [Культура (нем.).] христианское Denut [Смирение (нем.).], профессиональное Bildung [Образование (нем.).] или на дух социальной Reform. [Реформа (нем.).] Дело, однако, в том, что все это не приняло интегрированного значения в национальном масштабе, в то время как образы рейха стали доминирующими, а индустриализация подорвала прежнюю социальную стратификацию.
Жесткость продуктивна только там, где существует чувство долга перед отдающим приказ и сохраняется чувство собственного достоинства при добровольном повиновении. Однако обеспечить это может лишь интегрирующий процесс, который объединяет прошлое и настоящее в соответствии с переменами в экономических, политических и духовных институтах.
Другие западные государства пережили демократические революции. Народы этих стран, как показал Макс Вебер, постепенно перенимая привилегии своих аристократических классов, идентифицировались таким образом с аристократическими идеалами. В каждом французе осталось что-то от французского рыцаря, к каждому англичанину что-то перешло от англосаксонского джентльмена, а каждому американцу досталось что-то от мятежного аристократа. Это «что-то» сплавилось с революционными идеалами и породило понятие «свободного человека», предполагающее неотъемлемые права, обязательное самоотречение и неусыпную революционную бдительность. По причинам, которые вскоре будут обсуждаться в связи с проблемой Lebensraum [Жизненное пространство (нем.). — Прим. пер.], немецкая идентичность никогда не инкорпорировала такие образы в степени, необходимой для того, чтобы повлиять на бессознательные модусы воспитания. Доминантность и жесткость обычного немецкого отца не образовала с нежностью и достоинством той смеси, которая рождается из участия в интегрирующем процессе. Скорее, этот «средний» отец — по обыкновению или в решающие моменты — начинал олицетворять повадки и этику немецкого ротного старшины и мелкого чиновника, то есть тех, кто — «будучи облачен в короткий мундир» — никогда бы не помышлял о большем, если бы не постоянная опасность лишиться малого, и кто продал права свободного поведения человека за официальное звание и пожизненную пенсию.
Вдобавок, распался тот культурный институт, который заботился о юношеском конфликте в его традиционных — региональных — формах. В старину, например, существовал обычай Wanderschaft. [Странствие (нем.). — Прим. пер.]
Молодой человек покидал дом, чтобы стать учеником (подмастерьем) в чужих краях — примерно в том возрасте (или немного позже), когда Гитлер воспротивился отцовской воле, а его отец в свое время сбежал из дому. Непосредственно перед наступлением эпохи нацизма разрыв отношений юноши с семьей либо еще имел место, сопровождаемый отцовскими угрозами и материнскими слезами, либо отражался в более умеренных и менее результативных конфликтах, поскольку они были индивидуализированными и, нередко, невротическими, либо этот юношеский конфликт подавлялся, и тогда нарушалась не связь между отцом и сыном, а отношение молодого человека к самому себе. Часто учителям — исключительно мужчинам — приходилось принимать на себя главный удар этого кризиса, хотя юноша распространял свою идеалистическую или циничную враждебность на всю сферу B;rgerlichkeit [Бюргерство (нем.). — Прим. пер.], - презираемый им мир «обывателей». Трудно передать, что в данном случае подразумевается под словом B;rger. В юношеском сознании бюргер не тождественен солидному горожанину; не идентичен он и ненасытному буржуа, каким тот предстает в классовом сознании революционной молодежи; и меньше всего он похож на того гордого гражданина Французской республики или на того ответственного гражданина США, который, признавая равные обязанности, отстаивает свое право быть отдельной, неповторимой личностью. Скорее, словом B;rger обозначается тип взрослого человека, который предал юность и идеализм и нашел убежище в консерватизме ограниченного и холопского толка. Этот образ часто использовался, чтобы показать: все, что считалось «нормальным», было испорченным, а все, что считалось «приличным», было проявлением слабости. Одни юноши, как например «Перелетные птицы» («Wanderbirds») [По-видимому, Эриксон имеет в виду Wanderv gel — участников юношеского туристского движения в Германии в 1895–1933 гг. — Прим. пер.], увлекались романтическим единением с Природой, разделяемым со многими товарищами по «восстанию» под руководством молодежных лидеров особого рода — профессиональных и конфессиональных молодых людей. Юноши другого типа — «одинокие гении» — предпочитали писать дневники, стихи и научные трактаты; в пятнадцать лет они обычно сетовали на судьбу, выбирая самую немецкую из всех юношеских жалоб — жалобу Дон Карлоса: «Уж двадцать, а еще ничего не сделано для бессмертия!» Были и такие, кто предпочитал образовывать небольшие группы интеллектуальных циников, правонарушителей, гомосексуалистов и национал-шовинистов. Однако общей чертой всех этих увлечений и занятий было исключение своих реальных отцов в качестве фактора влияния и приверженность некоторой мистическо-романтической сущности: Природе, Фатерлянду, Искусству, Экзистенции и т. п., которые были суперобразами чистой, непорочной матери — той, что никогда не выдала бы непослушного мальчика этому великану-людоеду, его отцу. Хотя иногда допускалось, что реальная мать открыто или тайно благоволила, если не завидовала такой свободе, отец всегда считался ее (свободы) смертельным врагом. Если же он не проявлял достаточной враждебности, его умышленно провоцировали, поскольку противодействие отца оживляло жизненный опыт сына.
На этой стадии немецкий юноша скорее умер бы, чем признал тот факт, что эта дезориентированная, эта чрезмерная инициатива в направлении абсолютного утопизма на самом деле вызвана скрытым комплексом вины и в конечном счете ведет к ошеломительному истощению. Идентификация с отцом, которая, несмотря ни на что, вполне установилась в раннем детстве, выдвигалась на первый план. Вероломная судьба (= реальность) замысловатыми путями приводила нашего юношу к тому, что он становился B;rger — «простым обывателем» с вечным чувством греха за принесение в жертву мамоне и семье (с ничем не примечательными женой и детьми, каких всякий может иметь) революционного духа (genius).
Естественно, это описание типизировано до уровня карикатуры. Однако я считаю, что и такой явный тип, и такой скрытый образ (pattern) на самом деле существовали, и что фактически этот постоянный разрыв между преждевременным индивидуалистическим бунтом и лишенным иллюзий покорным гражданством был сильным фактором в политической незрелости немца: юношеский бунт здесь был ничем иным, как выкидышем индивидуализма и революционного духа. По моему глубокому убеждению немецкие отцы не только не препятствовали этому бунту, но фактически неосознанно подготавливали и поощряли его, создавая тем самым надежное средство сохранения своего патриархального влияния на молодежь. Ибо как только патриархальное супер-эго прочно укореняется в раннем детстве, молодым можно дать волю: они не позволят себе далеко уйти.
В характере немца времен империи эта специфическая комбинация идеалистического сопротивления и смиренного повиновения приводила к парадоксу. Немецкая совесть безжалостна к себе и другим, но ее идеалы непостоянны и, если можно так сказать, бездомны. Немец резок и строг с собой и другими, но крайняя суровость без внутреннего авторитета порождает горечь, страх и мстительность. Испытывая недостаток согласованных идеалов, немец склонен приближаться со слепой убежденностью, жестоким самоотрицанием и величайшим перфекционизмом ко многим противоречивым и открыто деструктивным целям.
После поражения в войне и революции 1918 года этот психологический конфликт усилился до уровня катастрофы среди немецкого среднего класса; а этот последний повсюду содержит в себе ощутимую долю рабочего класса, поскольку тот стремится стать средним классом. Их раболепие перед аристократией, проигравшей войну, теперь внезапно лишилось всякого сходства с сознательной субординацией. Инфляция подорвала пенсии. С другой стороны, ищущие выход массы были не готовы предугадать или узурпировать ни роль свободных граждан, ни роль сознающих себя как класс рабочих. Очевидно, что именно в таких условиях образы Гитлера могли сразу убедить стольких людей, и еще большее число парализовать.
Я не стану утверждать, что отец Гитлера в том виде, как его изображают в оскорбительных докладах и отчетах, был, в своей явно неотшлифованной форме, типичным немецким отцом. В истории часто случается, когда экстремальный и даже атипичный личный опыт настолько хорошо соответствует универсальному личному конфликту, что кризис поднимает его до положения типичного представителя. Фактически, здесь можно вспомнить, что великие нации склонны за своими пределами выбирать тех, кто становится их лидером: Наполеон был корсиканцем, а Сталин — грузином. В таком случае, именно универсальный образ (pattern) детства лежит в основе изумленного интереса, который возникал у немецкого мужчины, читавшего о юности Гитлера. «Независимо от того, каким твердым и решительным мог быть мой отец, — его сын был таким же упорным и настойчивым в отвергании любой идеи, которая мало или совсем не привлекала его. Я не хотел становиться чиновником». Эта комбинация саморазоблачения и расчетливой пропаганды (вместе с шумным и решительным действием) наконец-то принесла с собой то всеобщее убеждение, которого ждало тлеющее в немецком юноше восстание: ни один старик, будь он отцом, императором или Господом Богом, не должен мешать любви юноши к его матери, Германии. В то же время оно подтвердило взрослым мужчинам, что вследствие предательства ими своей мятежной юности, они оказались недостойными вести за собой немецкую молодежь, которая впредь предпочла бы «творить свою судьбу собственными руками». И отцы, и сыновья могли теперь идентифицироваться с фюрером — юношей, который никогда не уступал.
Психологи преувеличивают типичные черты отца в историческом образе Гитлера, тогда как Гитлер — это тот юноша, что отказался стать отцом в любом дополнительном значении этого слова и, коли на то пошло, кайзером или президентом. Он не повторил ошибку Наполеона. Гитлер был фюрером: возвеличенным старшим братом, взявшим на себя прерогативы отцов, но не допускавшим сверхидентификации с ними; называя своего отца «старым, хотя все еще ребенком», он сохранял за собой новое положение человека, который, обладая верховной властью, остается молодым. Он был несломленным юношей, выбравшим карьеру в стороне от цивильного счастья, меркантильного спокойствия и душевной умиротворенности — карьеру лидера шайки, который сплачивает своих парней тем, что требует от них восхищения собой, творит террор и умело втягивает их в преступления, отрезающие пути к отступлению. И он был безжалостным эксплуататором родительских неудач.
«Вопрос моей карьеры был решен гораздо быстрее, чем я ожидал… Когда мне исполнилось тринадцать, совершенно неожиданно умер отец. Мать считала себя обязанной продолжить мое образование для карьеры чиновника». У Гитлера развилась «тяжелая» легочная болезнь [Документально нигде не подтвержденная. — Прим. пер.], помешав тем самым намерению матери, и «все, за что я боролся, к чему в тайне стремился, вдруг стало реальностью…» Матери пришлось разрешить больному мальчику то, в чем она отказывала здоровому и упрямому: теперь он мог уехать и готовить себя к профессии художника. Он уехал — и провалил вступительный экзамен в национальную Академию художеств. Затем умерла и мать. Он стал свободным — и одиноким.
Профессиональный крах последовал за тем ученическим провалом в Академию художеств, который ретроспективно рационализируется как твердость характера и мальчишеское упрямство. Хорошо известно, как при подборе своих подручных Гитлер позднее исправлял сходные гражданские неудачи. Он вышел из этого положения только благодаря немецкому обычаю покрывать школьную неудачу позолотой намека на скрытый гений: «гуманитарное» образование в Германии все время страдало от раскола, поощряя долг и дисциплину и, одновременно, возвеличивая ностальгические вспышки поэтов.
В своих отношениях со «старым» поколением в Германии или за ее пределами Гитлер последовательно играл роль такого же упрямого, такого же хитрого и такого же циничного подростка, каким он, по его собственным словам, был в отношениях со своим отцом. Фактически, всякий раз, когда он чувствовал, что его действия требовали публичного оправдания и защиты, Гитлер, по-видимому, разыгрывал тот же спектакль, какой разыграл в первой главе «Майн Кампф». Его тирады сосредотачивались на одном зарубежном лидере — Черчилле или Рузвельте — и изображали его как феодального тирана и выжившего из ума старика. Затем он создавал второй образ: ловкого, богатого сына и декадента-циника — Дафф-Купер и Иден из всех мужчин были единственными, кого он выбирал. И действительно, немцы оправдывали нарушенные им обещания, поскольку Гитлер, этот крутой парень, казалось просто воспользовался дряхлостью других мужчин.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.