Глава III. Правила, относящиеся к различению нормального и патологического

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава III. Правила, относящиеся к различению нормального и патологического

Наблюдение, осуществляемое согласно упомянутым правилам, охватывает два разряда фактов, весьма различных по некоторым своим признакам: факты, которые именно таковы, какими они должны быть, и факты, которые должны бы были быть другими, — явления нормальные и патологические. Мы уже видели, что их необходимо одинаково включать в определение, которым должно начинаться всякое исследование. Но если в некоторых отношениях они и одной и той же природы, то все-таки они составляют две разновидности, которые важно различать. Но располагает ли наука средствами, позволяющими провести это различие?

Этот вопрос в высшей степени важен, так как от решения его зависит представление о роли науки, особенно науки о человеке. По одной теории, сторонники которой принадлежат к самым различным школам, наука ничего не может сообщить нам о том, чего мы должны хотеть. Ей известны, говорят, лишь факты, которые все имеют одинаковую ценность и одинаковый интерес; она их наблюдает, объясняет, но не судит. Для нее нет таких фактов, которые были бы достойны порицания. Добро и зло не существуют в ее глазах. Она может сообщить нам, каким образом причины вызывают следствия, но не какие цели нужно преследовать. Для того чтобы знать не то, что есть, а то, что желательно, нужно прибегнуть к внушениям бессознательного, каким бы именем его ни называли: инстинктом, чувством, жизненной силой и пр. Наука, говорит один уже упомянутый автор, может осветить мир, но она оставляет тьму в сердцах; и само сердце должно нести себе свой собственный свет. Наука, таким образом, оказывается лишенной, или почти лишенной, всякой практической силы и вследствие этого не имеющей большого права на существование, так как зачем трудиться над познанием Реального, если это познание не может служить нам в жизни? Быть может, скажут, что, открывая нам причины явлений, она доставляет нам средство вызывать их по нашему желанию и вследствие этого осуществлять цели, преследуемые нашей волей по сверхнаучным основаниям. Но всякое средство в известном отношении само является целью, так как, для того чтобы пустить его в ход, его надо желать так же, как и цель, им преследуемую. Всегда существуют разные пути, ведущие к данной цели, и надо, следовательно, выбирать между ними. Если же наука не может помочь нам в выборе лучшей цели, то как же может она указать нам лучший путь для ее достижения? Почему станет она нам рекомендовать наиболее быстрый путь предпочесть наиболее экономичному, наиболее верный — наиболее простому, или наоборот? Если она не может руководить нами в определении высших целей, то она так же бессильна, когда дело касается этих второстепенных и подчиненных целей, называемых средствами.

Идеологический метод позволяет, правда, избежать этого мистицизма, и желание избежать последнего и было отчасти причиной устойчивости этого метода. Действительно, лица, применявшие его, были слишком рационалистичны, чтобы допустить, что человеческое поведение не нуждается в руководстве посредством рефлексии, и тем не менее они не видели в явлениях, взятых самих по себе, независимо от всяких субъективных данных, ничего, что позволило бы классифицировать их по их практической ценности. Казалось, следовательно, что единственное средство судить о них — это подвести их под какое-нибудь понятие, которое господствовало бы над ними. Поэтому использование понятий, которые управляли бы сличением фактов, вместо того чтобы вытекать из них, становилось необходимостью всякой рациональной социологии. Но мы знаем, что если в этих условиях практика и опирается на рефлексию, то последняя, будучи использована таким образом, все-таки ненаучна.

Решение задачи, поставленной нами, позволит нам отстоять права разума, не впадая в идеологию. Действительно, для обществ, как и для индивидов, здоровье хорошо и желательно, болезнь же, наоборот, плоха, и ее следует избегать. Если, стало быть, мы найдем объективный критерий, внутренне присущий самим фактам и позволяющий нам научно отличать здоровье от болезни в разных категориях социальных явлений, то наука будет в состоянии прояснить практику, оставаясь в то же время верной своему методу. Конечно, так как теперь она не достигла еще глубокого познания индивида, то она может дать нам лишь общие указания, которые могут быть конкретизированы надлежащим образом лишь при непосредственном восприятии отдельной личности. Состояние здоровья, как оно может быть определено наукой, не подойдет вполне ни к одному индивиду, так как тут приняты в расчет лишь наиболее общие условия, от которых все более или менее уклоняются; тем не менее это драгоценный ориентир для поведения. Из того, что этот ориентир нужно прилаживать затем к каждому отдельному случаю, не следует, что он лишен всякого интереса для познания. Наоборот, он представляет собою норму, которая должна служить основанием для всех наших практических рассуждений. В таких условиях нельзя утверждать, что мысль бесполезна для действия. Между наукой и искусством нет более бездны, одно является непосредственным продолжением другой. Наука, правда, может дойти до фактов лишь при посредничестве искусства, но искусство является лишь продолжением науки. И можно также спросить себя, не должна ли уменьшаться практическая немощь последней, по мере того как устанавливаемые ею законы будут все полнее и полнее выражать индивидуальную реальность.

I

Обыкновенно на боль смотрят как на показатель болезни, и несомненно, что вообще между этими двумя фактами существует связь, не лишенная постоянства и точности. Существуют заболевания тяжелые, но безболезненные; с другой стороны, незначительные расстройства могут причинять настоящее мучение, как, например, засорение глаза кусочком угля. В некоторых случаях отсутствие боли или же удовольствия являются симптомами болезни. Существует неуязвимость, которая носит патологический характер. В таких обстоятельствах, в которых здоровый человек страдал бы, неврастеник может испытывать чувство наслаждения, болезненный характер которого неоспорим. И наоборот, боль сопровождает ряд состояний, таких, как голод, усталость, роды, которые суть явления чисто физиологические.

Можем ли мы сказать, что здоровье, заключаясь в счастливом развитии жизненных сил, узнается по полной адаптации организма к своей среде, и можем ли мы, наоборот, назвать болезнью все, что нарушает эту адаптацию? Но, во-первых (нам придется впоследствии вернуться к этому вопросу), вовсе не доказано, чтобы всякое внутреннее состояние организма находилось в соответствии с каким-либо внешним условием. Кроме того, если бы даже этот критерий мог действительно служить отличительным признаком здоровья, то сам он нуждался бы еще в другом, дополнительном критерии, так как, во всяком случае, нам надо было бы указать, с помощью какого принципа можно решить, что такой-то способ адаптации совершеннее другого.

Нельзя ли разграничить их по их отношению к нашим шансам на долгую жизнь? Здоровье было бы тогда таким состоянием организма, при котором эти шансы максимальны, болезнь же была бы, наоборот, тем, что их уменьшает. Действительно, можно не сомневаться в том, что вообще следствием болезни является ослабление организма. Но не одна болезнь вызывает этот результат. Репродуктивные функции у некоторых низших видов неизбежно влекут за собой смерть и даже у наивысших видов бывают связаны с риском. Между тем они нормальны. Старость и детство имеют те же следствия, так как старик и ребенок наиболее подвержены влиянию разрушительных факторов. Но разве они больны и разве нужно признавать здоровье только за зрелым человеком? Странным было бы такое суждение в области физиологии и здоровья! Если же старость уже сама по себе болезнь, то как отличить здорового старика от болезненного? С такой точки зрения нужно будет и менструацию отнести к числу болезненных явлений, так как, вызывая известные расстройства, она увеличивает восприимчивость женщины к заболеванию. Но как же назвать болезненным такое состояние, отсутствие или преждевременное исчезновение которого бесспорно составляет патологическое явление? В этом случае рассуждают так, как будто бы в здоровом организме всякая мелочь должна играть полезную роль, как будто всякое внутреннее состояние точно отвечает какому-то внешнему условию и вследствие этого способствует обеспечению жизненного равновесия и уменьшению шансов смерти. Наоборот, есть основание предполагать, что некоторые анатомические или функциональные элементы не служат прямо ничему, а существуют просто потому, что они не могут не существовать ввиду общих условий жизни. Их тем не менее нельзя назвать болезненными, так как болезнь есть прежде всего нечто такое, чего можно избежать и что не содержится в нормальном устройстве живого существа. Но вместо укрепления организма они могут иногда уменьшать силу его сопротивления и вследствие этого увеличивают риск смерти.

С другой стороны, болезнь не всегда имеет результат, в функции которого ее хотят определить. Нет ли массы повреждений, слишком легких для того, чтобы им можно было приписать ощутимое влияние на жизненные основы организма? Даже среди наиболее серьезных некоторые не имеют никаких вредных последствий, если мы умеем бороться с ними тем оружием, которым располагаем. Человек, страдающий гастритом, может прожить так же долго, как и здоровый, если он соблюдает известную гигиену. Конечно, он вынужден заботиться о себе, но не вынуждены ли мы все делать это и может ли иначе поддерживаться жизнь? У каждого из нас своя гигиена; гигиена больного не похожа на гигиену современного ему среднего человека его среды, но это единственная разница между ними в этом отношении. Болезнь не делает нас совсем особыми существами, не приводит нас в состояние непоправимой дезадаптации, она принуждает нас лишь адаптироваться иначе, чем большинство окружающих. Кто нам сказал, что не существует болезней, которые в конце Концов оказываются даже полезными? Оспа, прививаемая нам вакциной, является настоящей болезнью, которую мы вызываем у себя добровольно, и тем не менее она увеличивает наши шансы на выживание. Существует, может быть, много других случаев, в которых расстройство, причиненное болезнью, незначительно по сравнению с создаваемым ею иммунитетом.

Наконец, и это самое важное, данный критерий чаще всего неприменим. В крайнем случае можно установить, что смертность, самая низкая, какая только известна, встречается в такой-то определенной группе индивидов, но нельзя доказать, что не может быть смертности еще меньшей. Кто сказал нам, что не может быть другого устройства, которое еще более уменьшило бы ее? Следовательно, данный фактический минимум случаев смерти не является ни доказательством полной адаптации, ни надежным признаком здоровья, если иметь в виду предыдущее определение. Кроме того, очень трудно установить подобную группу и изолировать ее от всех других групп, как это нужно было бы для того, чтобы наблюдать органическое устройство, присущее только ей и служащее предполагаемой причиной ее превосходства. Если дело касается болезни, исход которой обыкновенно смертелен, то очевидно, что шансы существа на выживание незначительны. Но доказательство особенно трудно, когда болезнь не такова, чтобы прямо повлечь за собой смерть. На самом деле существует лишь один объективный способ доказать, что существа, поставленные в определенные условия, имеют меньше шансов выжить, чем другие; это — показать, что в действительности большинство из них живет менее долго. Но если в случаях чисто индивидуальных болезней это доказательство часто возможно, то оно совершенно неосуществимо в социологии, потому что у нас нет той точки опоры, которой располагает биолог, а именно цифры средней смертности. Мы не можем даже с приблизительной точностью определить, в какой момент рождается общество и в какой оно умирает. Все эти проблемы, которые далеко не решены даже в биологии, для социолога еще окутаны тайной. Кроме того, события, происходящие в процессе социальной жизни и повторяющиеся почти идентично во всех обществах того же типа, слишком разнообразны, для того чтобы можно было определить, в какой мере одно из них могло способствовать ускорению окончательной развязки. Когда дело касается индивидов, то ввиду их многочисленности можно выбрать такие, которые сходны лишь в том, что все имеют одну и ту же аномалию; последняя, таким образом, изолируется от всех сопровождающих явлений, и потому становится возможным изучать ее влияние на организм. Если, например, у тысячи взятых наугад ревматиков смертность значительно выше средней, то существуют веские основания приписать этот результат ревматическому диатезу. Но поскольку в социологии каждый социальный вид имеет лишь небольшое число представителей, то поле сравнения слишком ограниченно, чтобы подобного рода группировки могли иметь доказательную силу.

За отсутствием же такого фактического доказательства остаются возможными лишь дедуктивные рассуждения, выводы которых имеют значение лишь субъективных предположений. Таким путем докажут не то, что такое-то событие действительно ослабляет социальный организм, а то, что оно должно его ослаблять. С этой целью укажут, что оно непременно повлечет за собой такое-то вредное для общества последствие, и на этом основании его объявят болезненным. Но даже если предположить, что оно действительно вызовет это последствие, может случиться, что отрицательные стороны этого последствия будут вознаграждены, и с избытком, преимуществами, которых не замечают. Кроме того, оно может быть названо гибельным лишь при условии, что оно расстраивает нормальное осуществление функций. Но такое доказательство предполагает, что задача уже решена, так как оно возможно лишь при условии, что заранее определено, в чем заключается нормальное состояние, и, следовательно, уже известно, по какому признаку его можно узнать. Но можно ли его строить a priori из разных частей? Излишне говорить, чего может стоить подобная постройка. Вот почему в социологии, как и в истории, одни и те же события объявляются то благотворными, то пагубными в зависимости от личных пристрастий ученого. Так, неверующий теоретик постоянно отмечает в остатках веры, сохраняющихся среди общего потрясения религиозных воззрений, болезненное явление, тогда как для верующего великой социальной болезнью нашего времени является само неверие. Точно так же для социалиста нынешняя экономическая организация есть факт социальной тератологии2, тогда как для ортодоксального экономиста патологическими по преимуществу являются социалистические тенденции. И каждый для подтверждения своего мнения находит силлогизмы, по его мнению правильно построенные.

Общий недостаток этих определений состоит в желании преждевременно дойти до сущности явлений. Они предполагают доказанными такие положения, которые — оставляя в стороне их истинность или ложность — могут быть доказаны лишь тогда, когда наука достаточно продвинулась вперед. Для нас, впрочем, это значит следовать установленному выше правилу. Вместо того чтобы стремиться сразу определить, отношения нормального и ненормального состояний с жизненными силами, поищем вначале просто какой-нибудь внешний, непосредственно воспринимаемый, но объективный признак, который позволил бы нам отличать друг от друга эти два разряда фактов.

Всякое социологическое явление, как и всякое, впрочем, биологическое явление, способно, оставаясь, в сущности, тем же самым, принимать различные формы, смотря по обстоятельствам. Эти формы бывают двух родов. Одни распространены на всем пространстве вида; они встречаются если и не у всех его представителей, то, по крайней мере, у большинства. Если они и не тождественны во всех конкретных случаях, в которых наблюдаются, то все-таки их изменения от одного субъекта к другому весьма ограниченны. Другие формы, наоборот, носят исключительный характер; они не только встречаются у меньшинства, но и здесь чаще всего не продолжаются в течение всей жизни индивида. Они представляют собой исключение как в пространстве, так и во времени[33].

Перед нами, следовательно, две особые разновидности явлений, которые должны обозначаться различными терминами. Мы будем называть нормальными факты, обладающие формами наиболее распространенными, другие же назовем болезненными или патологическими. Если условиться называть средним типом то абстрактное существо, которое мы получим, соединив в одно целое, в нечто вроде абстрактной индивидуальности, свойства, чаще всего встречающиеся в пределах вида и взятые в их наиболее распространенных формах, то можно сказать, что нормальный тип совпадает с типом средним и что всякое уклонение. от этого эталона здоровья есть болезненное явление. Правда, средний тип не может быть определен так же точно, как тип индивидуальный, так как его составные атрибуты не вполне устойчивы и способны изменяться. Но нельзя сомневаться, что он может быть установлен, так как он составляет непосредственный предмет науки, сливаясь с типом родовым. Физиолог изучает функции среднего организма, то же можно сказать и о социологе. Когда мы умеем отличать друг от друга социальные виды (об этом см. ниже), тогда в любое время можно найти, какова наиболее распространенная форма явления в определенном виде.

Мы видим, что факт может быть назван патологическим только по отношению к данному виду. Условия здоровья и болезни не могут быть определены in abstracto и абсолютно. В биологии это правило признано всеми. Никогда никому не приходило в голову, чтобы нормальное для моллюска было также нормальным и для позвоночного. У каждого вида свое здоровье, потому что у него свой собственный тип, и здоровье самых низких видов не меньше, чем здоровье наиболее высоких. Тот же принцип применим и к социологии, хотя здесь он часто не признается. Нужно отказаться от весьма распространенной еще привычки судить об институте, обычае, нравственном правиле так, как будто бы они были дурны или хороши сами по себе и благодаря самим себе для всех социальных типов без различия.

Так как масштаб, с помощью которого можно судить о состоянии здоровья или болезни, изменяется вместе с видами, то он может изменяться и для одного и того же вида, если последний, в свою очередь, подвергся изменениям. Таким образом, с чисто биологической точки зрения нормальное для дикаря не всегда нормально для человека цивилизованного, и наоборот[34]. Существует разряд изменений, которые особенно важно принимать во внимание, потому что они происходят регулярно во всех видах: это изменения, связанные с возрастом. Здоровье старика не такое, как у зрелого человека, точно так же, как здоровье последнего отличается от здоровья ребенка. То же самое можно сказать и об обществах[35].

Следовательно, социальный факт можно назвать нормальным для определенного социального вида только относительно определенной фазы его развития. Поэтому, для того чтобы узнать, имеет ли он право на это наименование, недостаточно наблюдать, в каких формах он встречается в большинстве принадлежащих к данному виду обществ; нужно еще рассматривать последние в соответствующей фазе их эволюции.

По-видимому, мы ограничились лишь определением слов, так как только сгруппировали явления по их сходствам и различиям и дали название полученным группам. Но в действительности понятия, сформированные нами таким образом, хотя и имеют то преимущество, что узнаются по объективным и легко воспринимаемым признакам, однако не расходятся с обыденным понятием о здоровье и болезни. В самом деле, разве болезнь не представляется всем случайностью, хотя и допускаемой природой живого существа, однако для него необычной? Древние философы, выражая это представление, говорили, что болезнь не вытекает из природы вещей, что она есть продукт известного рода случайности, внутренне присущей организмам. Такой взгляд, несомненно, есть отрицание всякой науки, так как в болезни так же мало чудесного, как и в здоровье; она в той же мере заложена в природе существ. Только она не заложена в их нормальной природе, не содержится в их обычной организации и не связана с условиями существования, от которых они обыкновенно зависят. Наоборот, типичным для вида является состояние здоровья. Невозможно даже представить себе вид, который сам по себе и в силу своей основной организации был бы неизлечимо болен. Вид есть норма по преимуществу и вследствие этого не может содержать в себе ничего ненормального.

Правда, в обыденной речи под здоровьем понимают также состояние, в целом предпочитаемое болезни. Но это определение содержится уже в предыдущем. В самом деле, свойства, совокупность которых образует нормальный тип, смогли сделаться общими для данного вида не без причины. Эта общность сама по себе является фактом, нуждающимся в объяснении и обнаружении причины. Но она была бы необъяснима, если бы самые распространенные формы организации не были также, по крайней мере в целом, и самыми полезными. Как могли бы они сохраниться при столь большом разнообразии обстоятельств, если бы они не позволяли индивидам лучше сопротивляться разрушительным воздействиям? Наоборот, если другие формы более редки, то очевидно, что в среднем числе случаев представляющие их субъекты выживают с большим трудом. Наибольшая распространенность первых служит, стало быть, доказательством их превосходства[36].

II

Так как распространенность, характеризующая с внешней стороны нормальные явления, сама есть явление объяснимое, то, как только она прямо установлена наблюдением, следует попытаться объяснить ее. Конечно, можно быть уверенным заранее, что она имеет причину, но важно знать точно, какова эта причина. Действительно, нормальный характер явления будет более очевиден, если будет доказано, что внешний признак, его обнаруживший, не только нагляден, но и обусловлен природой вещей, — если, одним словом, можно будет возвести эту фактическую нормальность в правовую. Такое доказательство, впрочем, не всегда будет заключаться в демонстрации полезности явления для организма, хотя это будет встречаться чаще всего по упомянутым выше причинам. Но может также случиться, как мы отмечали выше, что явление будет нормально, не служа ничему, нормально просто потому, что оно неизбежно вытекает из природы данного существа. Так, может быть, было бы полезно, чтобы роды не вызывали столь сильных расстройств в женском организме, но это невозможно. Следовательно, нормальность явления будет объясняться уже тем, что оно связано с условиями существования рассматриваемого вида: или как механическое, неизбежное следствие этих условий, или как средство, позволяющее организмам адаптироваться к ним[37].

Такое доказательство полезно не только в качестве проверки. Не надо забывать, что отличать нормальное от ненормального важно главным образом для прояснения практики. А для того чтобы действовать со знанием дела, недостаточно знать, чего мы должны желать, но и почему мы должны желать этого. Научные положения относительно нормального состояния будут более непосредственно применимы к частным случаям, когда они будут сопровождаться указанием на их основания, потому что тогда легче будет узнать, в каких случаях и в каком направлении их нужно изменить при применении на практике.

Бывают даже обстоятельства, при которых указанная проверка совершенно необходима, так как применение только первого метода может ввести в заблуждение. Она необходима для переходных периодов, когда весь вид находится в процессе изменения, еще не установившись окончательно в новой форме. В этом случае единственный нормальный тип, уже воплотившийся и данный в фактах, есть тип прошлого, который, однако, уже не отвечает новым условиям существования. Таким образом, какой-нибудь факт может сохраняться на всем пространстве вида, уже не отвечая требованиям ситуации. Он обладает тогда лишь кажущейся нормальностью: всеобщее распространение его есть только обманчивый ярлык, потому что, поддерживаясь лишь слепой силой привычки, оно не является более признаком того, что наблюдаемое явление тесно связано с общими условиями коллективного существования. Эта трудность существует, впрочем, только для социологии, с ней не сталкивается биолог. Действительно, очень редко бывает, чтобы животные виды были вынуждены принимать неожиданные формы. Естественные нормальные изменения, переживаемые ими, — те, которые регулярно воспроизводятся у каждой особи, преимущественно под влиянием возраста. Они, следовательно, известны или могут быть известны, так как они уже реализовались в массе случаев; поэтому в каждый момент развития животного и даже в периоды кризисов можно знать, в чем заключается нормальное состояние. Так же обстоит дело и в социологии с обществами, принадлежащими к низшим видам. Так как многие из них закончили уже круг своего развития, то закон их нормальной эволюции установлен или, по крайней мере, может быть установлен. Но когда дело касается наиболее развитых и поздних обществ, то этот закон не может быть известен, так как они не прошли еще своей истории. Социологу, таким образом, может быть затруднительным решить, нормально такое-то явление или нет, потому что у него нет никакого ориентира.

Он выйдет из затруднения, действуя так, как мы сказали. Установив посредством наблюдения, что факт распространен, он обратится к условиям, определившим это всеобщее распространение в прошлом, и затем исследует, существуют ли еще эти условия в настоящем или же, наоборот, они изменились. В первом случае он будет вправе считать явление нормальным, а во втором — нет. Например, для того чтобы узнать, нормально или нет современное экономическое состояние европейских народов с характерным для него отсутствием организации[38], надо найти, что породило его в прошлом. Если эти условия те же, в которых находятся современные общества, то указанное положение нормально, несмотря на протесты, им вызываемые. Если же, наоборот, оно связано с той старой социальной структурой, которую мы назвали в другом месте сегментарной[39] и которая вначале составляла основной каркас обществ, а затем постепенно исчезала, то нужно заключить, что теперь оно — явление болезненное, как бы распространено оно ни было. По этому же методу должны быть разрешены все спорные вопросы этого рода, такие, как, например, нормально или нет ослабление религиозных верований или развитие власти государства[40].

Тем не менее этот метод ни в коем случае не может ни заменить предшествующий, ни применяться первым. Во-первых, он затрагивает вопросы, о которых нам придется говорить дальше и к которым можно приступить, лишь достаточно продвинувшись в науке; он заключает в себе, в общем, почти полное объяснение явлений, так как предполагает известными или их причины, или их функции. Однако за некоторыми исключениями, для того чтобы размежевать области физиологии и патологии, важно в самом начале исследования иметь возможность разделить факты на нормальные и ненормальные. Затем, для того чтобы считаться нормальным, факт должен быть признан полезным или необходимым по отношению к нормальному типу. Иначе можно было бы доказать, что болезнь совпадает со здоровьем, потому что она неизбежно вытекает из пораженного ею организма; лишь к среднему организму она стоит в ином отношении. Точно так же применение какого-нибудь лекарства, полезного для больного, могло бы считаться нормальным явлением, тогда как оно очевидно ненормально, поскольку полезно лишь в ненормальных обстоятельствах. Следовательно, этим методом можно пользоваться лишь при условии, что нормальный тип предварительно определен; определить же его можно лишь другим приемом. Наконец, если верно, что все нормальное полезно, раз оно необходимо, то неверно, что все полезное нормально. Мы можем быть уверены, что состояния, распространившиеся среди представителей данного вида, более полезны, чем состояния, оставшиеся исключениями; но мы не можем быть уверены в том, что они самые полезные из существующих или тех, которые могли бы существовать. У наснет никаких оснований думать, что в нашем опыте были испытаны все возможные комбинации; среди комбинаций, никогда не реализованных, хотя и возможных, могут обнаружиться гораздо более полезные, чем те, которые нам известны. Понятие полезного шире понятия нормального; оно относится к последнему, как род к виду. Невозможно вывести большее из меньшего, род из вида, но вид можно найти в пределах рода, так как последний содержит его в себе. Поэтому, как только всеобщий характер явления установлен, можно, показав, в чем его полезность, подтвердить результаты первого метода. Итак, мы можем формулировать три следующих правила:

1) Социальный факт нормален для определенного социального типа, рассматриваемого в определенной, фазе его развития, когда он имеет место в большинстве принадлежащих этому виду обществ, рассматриваемых в соответствующей фазе их эволюции.

2) Можно проверить результаты, применения предшествующего метода, показав, что распространенность явления зависит от общих условий коллективной жизни рассматриваемого социального типа.

Но в таком случае, возразят нам, реализация нормального типа не самая возвышенная задача, которую можно поставить себе, и, чтобы пойти далее, надо превзойти науку. Нам не нужно обсуждать здесь этот вопрос ex professo3; ответим только: 1) что он носит чисто теоретический характер, так как в действительности нормальный тип, состояние здоровья реализуются довольно трудно и достигаются достаточно редко для того, чтобы мы не напрягали своего воображения с целью найти что-нибудь лучшее; 2) что эти улучшения, объективно более полезные, не становятся от этого объективно желательными, так как, если они не отвечают никакому скрытому или явному стремлению, они не прибавят ничего к счастью; если же они отвечают какому-нибудь стремлению, то это значит, что нормальный тип еще не реализован; 3) наконец, для того чтобы улучшить нормальный тип, его нужно знать. Следовательно, превзойти науку можно, лишь опираясь на нее.

3) Эта проверка необходима, когда факт относится к социальному виду, еще не завершившему процесса своего полного развития.

III

В настоящее время мы настолько привыкли еще одним махом решать указанные трудные вопросы, настолько привыкли определять с помощью силлогизмов и поверхностных наблюдений, нормален или нет данный социальный факт, что описанную процедуру сочтут, быть. может, излишне сложной. Кажется, что, для того чтобы отличить болезнь от здоровья, нет надобности в столь сложных приемах. Разве мы не различаем их ежедневно? Верно, но надо еще посмотреть, насколько удачно мы это делаем. Трудность решения этих проблем скрывается от нас тем обстоятельством, что, как мы видим, биолог решает их относительно легко. Но мы забываем, что ему гораздо легче, чем социологу, заметить, каким образом каждое явление затрагивает силу сопротивления организма, а отсюда определить его нормальный или ненормальный характер с точностью практически удовлетворительной. В социологии большая сложность и подвижность фактов обязывают и к большей осторожности, как это доказывают противоречивые суждения различных партий об одном и том же явлении. Для того чтобы наглядно продемонстрировать, насколько необходима эта осмотрительность, покажем на нескольких примерах, к каким ошибкам может привести ее недостаток и как в новом свете выступают перед нами самые существенные явления, когда их обсуждают методически.

Преступление есть факт, патологический характер которого считается неоспоримым. Все криминологи согласны в этом. Если они объясняют этот болезненный характер различным образом, то признают его единодушно. Между тем данная проблема требует менее поспешного рассмотрения.

Действительно, применим предшествующие правила. Преступление наблюдается не только в большинстве обществ того или иного вида, но во всех обществах всех типов. Нет такого общества, в котором не существовала бы преступность. Правда, она изменяет форму; действия, квалифицируемые как преступные, не везде одни и те же, но всегда и везде существовали люди, которые поступали таким образом, что навлекали на себя уголовное наказание. Если бы, по крайней мере, с переходом обществ от низших к более высоким типам процент преступности (т. е. отношение между годичной цифрой преступлений и цифрой народонаселения) снижался, то можно было бы думать, что, не переставая быть нормальным явлением, преступление все-таки стремится утратить этот характер. Но у нас нет никакого основания верить в существование подобного регресса. Многие факты указывают, по-видимому, скорее на движение в противоположном направлении. С начала столетия статистика дает нам возможность следить за движением преступности; последняя повсюду увеличилась. Во Франции увеличение достигает почти 300%. Нет, следовательно, явления с более несомненными симптомами нормальности, поскольку оно тесно связано с условиями всякой коллективной жизни. Делать из преступления социальную болезнь значило бы допускать, что болезнь не есть нечто случайное, а, наоборот, вытекает в некоторых случаях из основного устройства живого существа; это значило бы уничтожить всякое различие между физиологическим и патологическим. Конечно, может случиться, что сама преступность примет ненормальную форму; это имеет место, когда, например, она достигает чрезмерного роста. Действительно, не подлежит сомнению, что эта избыточность носит патологический характер. Существование преступности само по себе нормально, но лишь тогда, когда оно достигает, а не превосходит определенного для каждого социального типа уровня, который может быть, пожалуй, установлен при помощи предшествующих правил[41].

Мы приходим к выводу, по-видимому, достаточно парадоксальному. Не следует обманывать себя; относить преступление к числу явлений нормальной социологии — значит не только признавать его явлением неизбежным, хотя и прискорбным, вызываемым неисправимой испорченностью людей; это значит одновременно утверждать, что оно есть фактор общественного здоровья, составная часть всякого здорового общества. Этот вывод на первый взгляд настолько удивителен, что он довольно долго смущал нас самих. Но, преодолев это первоначальное удивление, нетрудно найти причины, объясняющие и в то же время подтверждающие эту нормальность.

Прежде всего, преступление нормально, так как общество, лишенное его, было бы совершенно невозможно.

Преступление, как мы показали в другом месте, представляет собой действие, оскорбляющее известные коллективные чувства, наделенные особой энергией и отчетливостью. Для того чтобы в данном обществе перестали совершаться действия, признаваемые преступными, нужно было бы, чтобы оскорбляемые ими чувства встречались во всех индивидуальных сознаниях без исключения и с той степенью силы, какая необходима для того, чтобы сдержать противоположные чувства. Предположим даже, что это условие могло бы быть выполнено, но преступление все-таки не исчезнет, а лишь изменит свою форму, потому что та же самая причина, которая осушила бы таким образом источники преступности, немедленно открыла бы новые.

Действительно, для того чтобы коллективные чувства, которые защищает уголовное право данного народа в данный момент его истории, проникли в сознания, до тех пор для них закрытые, или получили бы большую власть там, где до той поры у них ее было недостаточно, нужно, чтобы они приобрели большую интенсивность, чем та, которая у них была раньше. Нужно, чтобы для общества в целом эти чувства обрели большую энергию, так как из другого источника они не могут почерпнуть силу, необходимую для проникновения в индивидов, дотоле к ним особенно невосприимчивых. Для того чтобы исчезли убийцы, нужно, чтобы увеличилось отвращение к пролитой крови в тех социальных слоях, из которых формируются ряды убийц, а для этого нужно, чтобы оно увеличилось во всем обществе. Притом само отсутствие преступления прямо способствовало бы достижению этого результата, так как чувство кажется гораздо более достойным уважения, когда его всегда и неизменно уважают. Но следует обратить внимание, что эти сильные состояния общего сознания не могут усилиться таким образом без того, чтобы не усилились одновременно и некоторые более слабые состояния, нарушение которых ранее вызывало лишь чисто нравственные проступки; потому что последние являются лишь продолжением, лишь смягченной формой первых. Так, воровство и просто нечестность оскорбляют одно и то же альтруистическое чувство — уважение к чужой собственности. Но одно из этих действий оскорбляет данное чувство слабее, чем другое, а так как, с другой стороны, это чувство в среднем в сознаниях не достигает такой интенсивности, чтобы живо ощущалось и более легкое из этих оскорблений, то к последнему относятся терпимее. Вот почему нечестного только порицают, тогда как вора наказывают. Но если это же чувство станет настолько сильным, что совершенно уничтожит склонность к воровству, то оно сделается более чутким к обидам, до тех пор затрагивавшим его лишь слегка. Оно будет, стало быть, реагировать на них с большей живостью; эти нарушения подвергнутся более энергичному осуждению, и некоторые из них перейдут из списка простых нравственных проступков в разряд преступлений. Так, например, нечестные и нечестно выполненные договоры, влекущие за собой лишь общественное осуждение или гражданское взыскание, станут преступлениями. Представьте себе общество святых, идеальный, образцовый монастырь. Преступления в собственном смысле будут там неизвестны, но проступки, кажущиеся извинительными толпе, вызовут там то же негодование, какое вызывает обыкновенное преступление у обыкновенных людей. Если же у этого общества будет власть судить и карать, то оно сочтет эти действия преступными и будет обращаться с ними как с таковыми. На том же основании человек совершенно честный судит свои малейшие нравственные слабости с той же строгостью, с какой толпа судит лишь действительно преступные действия. В былые времена насилие над личностью было более частым, чем теперь, потому что уважение к достоинству индивида было слабее. Так как это уважение выросло, то такие преступления стали более редкими, но в то же время многие действия, оскорблявшие это чувство, попали в уголовное право, к которому первоначально они не относились[42].

Чтобы исчерпать все логически возможные гипотезы, можно спросить себя, почему бы такому единодушию не распространиться на все коллективные чувства без исключения; почему бы даже наиболее слабым из них не сделаться достаточно энергичными для того, чтобы предупредить всякое инакомыслие. Нравственное сознание общества воспроизводилось бы у всех индивидов целиком с энергией, достаточной для того, чтобы помешать всякому оскорбляющему его действию, как преступлениям, так и чисто нравственным проступкам. Но такое абсолютное и универсальное однообразие совершенно невозможно, так как окружающая нас физическая среда, наследственные предрасположения, социальные влияния, от которых мы зависим, изменяются от одного индивида к другому и, следовательно, вносят разнообразие в нравственное сознание каждого. Невозможно, чтобы все походили друг на друга в такой степени, невозможно уже потому, что у каждого свой собственный организм, который занимает особое место в пространстве. Вот почему даже у низших народов, у которых индивидуальность развита очень мало, она все-таки существует. Следовательно, так как не может быть общества, в котором индивиды более или менее не отличались бы от коллективного типа, то некоторые из этих отличий неизбежно будут носить преступный характер. Этот характер сообщается им не внутренне присущим им значением, а тем значением, которое придает им общее сознание. Если, следовательно, последнее обладает значительной силой и властью, для того чтобы сделать эти отличия весьма слабыми в их абсолютной ценности, то оно будет также более чувствительным и требовательным; реагируя на малейшие отклонения с энергией, проявляемой им в других условиях лишь против более значительных расхождений, оно припишет им ту же важность, т. е. обозначит их как преступные.

Преступление, стало быть, необходимо, оно связано с основными условиями всякой социальной жизни и уже потому полезно, так как условия, с которыми оно связано, в свою очередь необходимы для нормальной эволюции морали и права.

Действительно, теперь невозможно оспаривать того, что право и нравственность изменяются не только от одного социального типа к другому, но и для одного и того же типа при изменении условий коллективного существования. Но, для того чтобы эти преобразования были возможны, необходимо, чтобы коллективные чувства, лежащие в основе нравственности, не сопротивлялись изменениям, т. е. обладали умеренной энергией. Если бы они были слишком сильны, они не были бы пластичны. Действительно, всякое устройство служит препятствием к переустройству, и тем сильнее, чем прочнее первоначальное устройство. Чем отчетливее проявляется известная структура, тем большее сопротивление оказывает она всякому изменению, что одинаково справедливо как для функционального, так и для анатомического строения. Если бы не было преступления, то данное условие не было бы реализовано, так как подобная гипотеза предполагает, что коллективные чувства достигли беспримерной в истории степени интенсивности. Все хорошо в меру и при известных условиях; нужно, чтобы авторитет нравственного сознания не был чрезмерен, иначе никто не осмелится поднять на него руку и оно очень легко застынет в неизменной форме. Для его развития необходимо, чтобы оригинальность индивидов могла пробиться наружу. Ведь для того, чтобы могла проявиться оригинальность идеалиста, мечтающего возвыситься над своим веком, нужно, чтобы была возможна и оригинальность преступника, стоящая ниже своего времени. Одна не существует без другой.

Это еще не все. Случается, что кроме этой косвенной пользы преступление само играет полезную роль в этой эволюции. Оно не только требует, чтобы был открыт путь для необходимых изменений, но в известных случаях прямо подготавливает эти изменения. Там, где оно существует, коллективные чувства обладают необходимой для восприятия новых форм гибкостью, а, кроме того, преступление иной раз даже в какой-то мере предопределяет ту форму, которую они примут. Действительно, как часто оно является провозвестником будущей нравственности, продвижением к будущему! Согласно афинскому праву, Сократ был преступником, и его осуждение было вполне справедливым. Между тем его преступление, а именно самостоятельность его мысли, было полезно не только для человечества, но и для его родины. Оно служило подготовке новой нравственности и новой веры, в которых нуждались тогда Афины, потому что традиции, которыми они жили до тех пор, не отвечали более условиям их существования.

Пример Сократа не единственный, он периодически повторяется в истории. Свобода мысли, которой мы теперь пользуемся, никогда не могла бы быть провозглашена, если бы запрещавшие ее правила не нарушались, прежде чем были торжественно отменены. Между тем в то время это нарушение было преступлением, так как оно оскорбляло еще очень энергичные чувства, свойственные большинству сознаний. И все-таки это преступление было полезно, поскольку оно служило прелюдией для преобразований, становившихся день ото дня все более необходимыми. Свободная философия имела своими предшественниками еретиков всякого рода, которые справедливо преследовались светской властью в течение всех средних веков и почти до нашего времени.

С этой точки зрения основные факты криминологии предстают перед нами в совершенно новом виде. Вопреки ходячим воззрениям, преступник вовсе не существо, отделенное от общества, вроде паразитического элемента, не чуждое и не поддающееся ассимиляции тело внутри общества[43]; это регулярно действующий фактор социальной жизни.

Преступность, со своей стороны, не Должна рассматриваться как зло, для которого не может быть слишком тесных границ; не только не нужно радоваться, когда она опускается ниже обыкновенного уровня, но можно быть уверенным, что этот кажущийся прогресс связан с каким-нибудь социальным расстройством. Так, число случаев нанесения телесных повреждений никогда не бывает столь незначительным, как во время голода[44]. В то же время обновляется, или, скорее, должна обновиться теория наказания. Действительно, если преступление есть болезнь, то наказание является лекарством и не может рассматриваться иначе; поэтому все дискуссии вокруг него сводятся к вопросу о том, каким ему быть, чтобы выполнять функцию лекарства. Если же в преступлении нет ничего болезненного, то наказание не должно иметь целью исцелить от него, и его истинную функцию следует искать в другом.

Следовательно, было бы ошибочно считать, что вышеизложенные правила служат просто малополезному стремлению к соответствию логическим формальностям; наоборот, в результате их применения самые существенные социальные факты полностью изменяют свой характер. Хотя приведенный пример особенно нагляден, и потому мы сочли нужным остановиться на нем, существуют и многие другие примеры, которые небесполезно было бы привести. Нет общества, в котором не считалось бы за правило, что наказание должно быть пропорционально преступлению; между тем для итальянской школы этот принцип является лишь ни на чем не основанной выдумкой юристов[45].