Курс социальной науки
Курс социальной науки
Вступительная лекция
Господа!
Поскольку мне поручено преподавать науку, родившуюся лишь вчера и насчитывающую пока совсем немного окончательно установленных принципов, было бы безрассудством с моей стороны не страшиться трудностей, связанных с выполнением моей задачи. Я признаюсь в этом, впрочем, без смущения и робости. В действительности я убежден, что в наших университетах наряду с теми кафедрами, с высоты которых преподают уже готовые науки и усвоенные истины, есть место и для других курсов, в которых преподаватель отчасти создает науку по мере того как ее преподает; в которых он находит в лице своих слушателей не только учеников, но и, почти в такой же степени, сотрудников; в которых вместе с ними ищет, вместе с ними экспериментирует, а иногда также вместе с ними и заблуждается. Я не стану поэтому ни раскрывать вам учение, секретом которого якобы владеет небольшая группа социологов, ни, тем более, предлагать вам готовые лекарства для излечения наших современных обществ от болезней, которыми они поражены. Наука не продвигается вперед так быстро; ей необходимо время, много времени, особенно для того, чтобы быть пригодной к практическому использованию. Поэтому то, что я собираюсь предоставить в ваше распоряжение, более скромно по своим задачам и легче осуществимо. Я надеюсь с известной точностью поставить некоторые специальные вопросы, которые связаны между собой так, что они образуют науку наряду с другими позитивными науками. Чтобы решить эти проблемы, я предложу вам метод, который мы испытаем вместе. Наконец, из моих исследований в этой области я извлек некоторые идеи, некоторые общие взгляды, немного опыта, если угодно, который, как я надеюсь, сможет направлять нас в наших будущих исследованиях.
Пусть эти оговорки, однако, не возбуждают или не пробуждают у некоторых из вас скептического отношения, объектом которого иногда были социологические исследования. Молодая наука не должна быть очень амбициозной, и она внушает тем больше доверия людям науки, чем с большей скромностью вступает в жизнь. Тем не менее я не могу забыть о том, что еще есть некоторые мыслители, правда, их немного, которые подвергают сомнению возможность нашей науки и ее будущее. Очевидно, что игнорировать это нельзя. Но для того, чтобы их убедить, я думаю, лучший метод состоит не в том, чтобы абстрактно рассуждать по вопросу о том, жизнеспособна социология или нет. Рассуждение, даже превосходное, никогда еще не убедило ни одного неверующего. Единственное средство доказать существование движения — двигаться. Единственное средство доказать, что социология возможна, — это показать, что она живет и действует. Вот почему я посвящу эту первую лекцию демонстрации ряда преобразований, через которые прошла социальная наука с начала нынешнего столетия; я покажу вам прогресс, который был осуществлен и который еще остается осуществить; покажу вам, чем она стала и чем она станет. Из этого изложения вы сами сможете сделать выводы о том, какую пользу может принести преподавание нашей дисциплины и к какой публике оно должно обращаться.
I
Со времен Платона и его «Республики» не было недостатка в мыслителях, философствующих о природе обществ. Но вплоть до начала нынешнего века в большинстве их трудов господствовала одна идея, которая сильно мешала формированию социальной науки. В действительности почти все эти теоретики политики видели в обществе человеческое творение, произведение искусства и плод рефлексии. С их точки зрения, люди начали жить вместе, потому что обнаружили, что это хорошо и полезно; это искусственное устройство, которое они изобрели, чтобы несколько улучшить условия своего существования. Нация поэтому не является естественным продуктом, подобным организму или растению, которое рождается, растет и развивается благодаря внутренней необходимости; она похожа скорее на создаваемые людьми машины, все части которых собраны согласно заранее предначертанному плану. Если клетки, из которых создан организм взрослого животного, стали тем, чем они являются, то это потому, что в их природе было заложено стать таковыми. Если они соединились подобным образом, то это потому, что, под влиянием окружающей среды, они не могли соединиться иначе. Напротив, кусочки металла, из которых сделаны часы, не содержат специальной тенденции ни к такой-то форме, ни к такому-то способу их сочетания. Если эти кусочки соединены так, а не иначе, то потому, что конструктор так захотел. Не их природа, а его воля объясняет испытанные ими изменения; именно он смонтировал их способом, наиболее подходящим для его целей.
Хорошо, допустим, что с обществом дело обстоит так же, как с этими часами. Это значит, что в природе человека нет ничего, что с необходимостью предназначало бы его к коллективной жизни, но он сам изобрел и установил общество из разного рода кусков. Будь оно творением всех, как считает Руссо, или же одного, как думает Гоббс, оно целиком порождено нашим мозгом и нашим мышлением. Оно в наших руках лишь удобный инструмент, без которого в крайнем случае мы могли бы обойтись и который мы всегда можем изменить по своему желанию, так как мы свободно можем переделать то, что сами свободно сделали. Если мы авторы общества, то мы можем его разрушить или трансформировать. Для этого достаточно лишь нашего желания.
Такова, господа, концепция, господствовавшая до недавнего времени. Правда, изредка мы видим появление противоположной идеи, но только на короткие промежутки времени, после которых она почти бесследно исчезала. Выдающийся пример Аристотеля, который первым увидел в обществе факт природы, остался почти без подражателей. В XVIII в. мы видели возрождение той же идеи у Монтескье и Кондорсе. Но сам Монтескье, который столь твердо заявил, что общество, как и остальная часть мира, подчинено необходимым законам, проистекающим из природы вещей, сразу же забыл о следствиях своего принципа, едва установив его. В этих условиях нет места для позитивной науки об обществах, а есть только для политического искусства. В самом деле, наука изучает то, что есть; искусство же применяет различные средства для достижения того, что должно быть. Таким образом, если общества суть то, что мы делаем сами, то следует спрашивать себя не что они собой представляют, а что мы должны из них сделать. Поскольку нет смысла считаться с их природой, то и нет необходимости познавать их; достаточно установить цель, которую они должны выполнять, и найти наилучший способ устроить вещи таким образом, чтобы эта цель была достигнута. Можно сказать, например, что цель общества — обеспечить каждому индивиду свободное осуществление его прав, и затем вывести отсюда всю социологию.
Экономисты первыми провозгласили, что социальные законы носят столь же необходимый характер, как и законы физические, и сделали из этой аксиомы основу науки. Согласно им, конкуренции так же невозможно не выравнивать постепенно цены, стоимости товаров так же невозможно не расти, когда увеличивается население, как телам не падать вертикально или световым лучам не преломляться, когда они пересекают среды неодинаковой плотности. Что касается гражданских законов, которые издают государи или за которые голосуют законодательные ассамблеи, то они, очевидно, лишь выражают в ощутимой и ясной форме эти естественные законы; но они не могут ни создавать эти законы, ни изменять их. Невозможно путем декрета придать продукту отсутствующую у него стоимость, т. е. наделить ею такой продукт, в котором никто не испытывает потребности, и все усилия правительств изменить по своей воле общества напрасны, если не вредны; поэтому лучше всего им от этого воздерживаться. Вмешательство этих усилий почти всегда вредно; природа в них не нуждается. Она сама следует своим путем, не нуждаясь ни в помощи, ни в принуждении, если только, впрочем, допускать, что это возможно.
Распространите этот принцип на все социальные факты, и социология уже имеет обоснование. В самом деле, любая отдельная сфера естественных явлений, подчиненных постоянным законам, может быть объектом методического изучения, т. е. позитивной науки. Все скептические аргументы рухнут перед лицом этой весьма простой истины. Но, скажут историки, мы изучили различные общества и не обнаружили в них никакого закона. История — это лишь ряд случайных событий, которые, правда, связаны между собой согласно законам причинности, но никогда не повторяются. Будучи по сути своей локальными и индивидуальными, они проходят с тем, чтобы никогда не вернуться, и, следовательно, не поддаются никакому обобщению, т. е. никакому научному исследованию, поскольку не существует науки об отдельном явлении. Экономические, политические, юридические институты зависят от расы, от климата, от всех обстоятельств, в которых они развиваются; это настолько разнородные сущности, что они не поддаются сравнению. В каждом народе они обладают своим собственным обликом, который можно тщательно изучить и описать; но как только будет сделано их хорошее монографическое описание, все о них уже будет сказано.
Лучшим способом ответить на это возражение и доказать, что общества, как и всякая вещь, подчинены законам, было бы, конечно, обнаружить эти законы. Но еще до этого вполне правомерная индукция позволяет нам утверждать, что они существуют. Если и есть сегодня какое-нибудь бесспорное положение, то состоит оно в том, что все природные сущности, от минерала до человека, являются предметом позитивной науки, т. е. все в них происходит согласно необходимым законам. Это утверждение теперь уже не содержит ничего гипотетического; это истина, доказанная опытом, так как законы обнаружены или, во всяком случае, мы их постепенно обнаруживаем. Последовательно конституировались физика и химия, затем биология и, наконец, психология. Можно даже сказать, что из всех законов лучше всех установлен экспериментально (поскольку мы не знаем здесь ни одного исключения и он был проверен бесчисленное число раз) именно тот, который утверждает, что все естественные явления развиваются согласно законам. Если же общества существуют в природе, то они также должны подчиняться этому общему закону, который одновременно следует из науки и господствует в ней. Правда, социальные факты сложнее, чем факты психические, но и последние в свою очередь бесконечно сложнее биологических и физико-химических фактов, и тем не менее сегодня уже не может быть речи о том, чтобы вывести жизнь сознания за пределы мира науки. Когда явления сложнее, их изучение затруднительнее; но это вопрос путей и средств изучения, а не принципов. С другой стороны, поскольку социальные факты сложны, они более гибки, чем другие, и легче воспринимают влияние самых незначительных обстоятельств, которые их окружают. Вот почему они имеют более индивидуальный вид и больше отличаются друг от друга. Но не нужно из-за существования различий не признавать сходств. Конечно, огромная дистанция разделяет сознание дикаря и сознание культурного человека; и все же и то и другое — это человеческие сознания, между которыми существуют сходства и которые могут сравниваться; это хорошо известно психологу, извлекающему из этих сопоставлений немало полезных сведений. Точно так же обстоит дело с животными и растительными средами, в которых эволюционирует человек. Как бы сильно ни различались они между собой, явления, возникшие в результате действий и взаимодействий между сходными индивидами, живущими в подобных средах, должны с необходимостью походить друг на друга какими-то сторонами и поддаваться осмысленным сравнениям.
Против этого утверждения могут возразить, что человеческая свобода исключает всякую идею закона и делает невозможным любое научное предвидение. Возражение это, господа, не должно смущать нас, и мы можем пренебречь им, причем не из высокомерия, а из принципиальных соображений, касающихся метода. Вопрос о том, свободен человек или нет, конечно, интересен, но его место в метафизике; позитивные же науки могут и должны не обращать на него внимания. Существуют философы, которые обнаружили в организмах и даже в неживых вещах нечто вроде свободы воли и случайности. Но ни физики, ни биологи не изменили из-за этого своего метода: они спокойно продолжали идти своим путем, не занимаясь этими тонкими дискуссиями. Точно так же психология и социология, чтобы конституироваться, не должны ждать, пока этот вопрос о свободе воли человека, обсуждаемый столетиями, будет, наконец, решен, что, впрочем, по всеобщему признанию, произойдет нескоро. Метафизика и наука обе заинтересованы в том, чтобы оставаться независимыми друг от друга. Итак, мы можем сделать следующий вывод. Нужно сделать выбор между этими двумя пределами: или признать, что социальные явления доступны для научного исследования, или же безосновательно и вопреки всем индуктивным выводам науки допустить, что в мире существует два мира: один — в котором царствует закон причинности, другой — в котором царствует произвол и чистая случайность.
Такова, господа, большая услуга, которую экономисты оказали социальным исследованиям. Они первыми почувствовали все то живое и спонтанное, что есть в обществах. Они поняли, что коллективная жизнь не может быть внезапно учреждена благодаря искусному мастерству; что она не является результатом внешнего и механического импульса, но медленно вырабатывается внутри самого общества. Именно таким образом они смогли теорию свободы поместить на более солидной основе, чем метафизическая гипотеза. И в самом деле, очевидно, что, если коллективная жизнь спонтанна, нужно оставить ей ее спонтанность. Создание любых препятствий здесь абсурдно.
Тем не менее заслуги экономистов не следует преувеличивать. Говоря, что экономические законы естественны, они придавали этому выражению смысл, который уменьшал его значение. Действительно, согласно им, в обществе реален только индивид; именно из него все исходит, и именно к нему все возвращается. Нация — это лишь номинальная сущность; это слово, которое обозначает механический агрегат находящихся рядом друг с другом индивидов. Но в ней нет ничего специфического, что отличало бы ее от остальных явлений; ее свойства — это свойства составляющих ее элементов, разросшиеся и усиленные. Индивид, стало быть, есть единственная осязаемая реальность, доступная наблюдателю, и единственная проблема, которую может поставить перед собой наука, заключается в поиске того, как индивид должен вести себя в основных обстоятельствах экономической жизни, опираясь на свою природу. Экономические законы и, шире, социальные законы являются поэтому не наиболее общими фактами, которые ученый индуктивно выводит из наблюдения обществ, а логическими следствиями, которые он дедуктивно выводит из определения индивида. Экономист не говорит: явления происходят таким образом, потому что это установил опыт; но он говорит: они должны происходить таким образом, потому что было бы абсурдно, если бы было иначе. Слово «естественный» поэтому следовало бы заменить словом «рациональный», что на самом деле не одно и то же. — И если бы еще это понятие индивида, которое должно было вместить в себя всю науку, было адекватно реальности! Но чтобы упростить вещи, экономисты его искусственно обеднили. Они не только абстрагировались от всех обстоятельств времени, места, страны, придумывая абстрактный тип человека вообще, но в самом этом идеальном типе они оставили без внимания все, что не относится исключительно к узко понятой жизни индивида, так что в результате движения от одних абстракций к другим у них в руках остался лишь внушающий грусть портрет замкнутого в себе эгоиста.
Политическая экономия потеряла таким образом все преимущества, вытекающие из выдвинутого ею принципа. Она осталась абстрактной и дедуктивной наукой, занятой не наблюдением реальности, а конструированием более или менее желательного идеала, так как этот человек вообще, этот теоретический эгоист, о котором она говорит нам, — это лишь абстрактное понятие. Реальный человек, которого мы знаем и которым мы являемся, гораздо сложнее: он принадлежит определенному времени и определенной стране, у него есть семья, гражданское сообщество, отечество, религиозная и политическая вера, и все эти и еще многие другие силы смешиваются, комбинируются тысячами способов, скрещивают свои влияния, так что с первого взгляда невозможно сказать, где начинается одна и где кончается другая. Только после длительного и тщательного анализа, едва начавшегося сегодня, станет возможно однажды описать каждую из этих сил. Таким образом, у экономистов относительно обществ пока еще не сложилось идеи достаточно верной, чтобы действительно служить основой для социальной науки. Ведь последняя, беря в качестве отправного пункта абстрактную конструкцию сознания, могла вполне прийти к логическому доказательству метафизических возможностей, но не к установлению законов. Природа, которую необходимо наблюдать, по-прежнему ускользала от них.
II
Экономисты остановились на полдороге потому, что были плохо подготовлены к такого рода исследованиям. Будучи в большинстве своем юристами, предпринимателями или государственными деятелями, они были довольно далеки от биологии и психологии. Но для того, чтобы суметь интегрировать социальную науку в общую систему естественных наук, надо было заниматься по крайней мере одной из них; для этого недостаточно общего развития интеллекта и жизненного опыта. Чтобы открыть законы коллективного сознания, необходимо знать законы сознания индивидуального. Именно потому, что Огюст Конт был в курсе всех позитивных наук, их метода и их результатов, он оказался в состоянии основать социологию, на сей раз на окончательно заложенном фундаменте.
Огюст Конт вносит поправку в утверждение экономистов: вместе с ними он заявляет, что социальные законы являются естественными, но он придает этому слову его полное научное значение. Он определяет конкретную реальность, которую следует изучать социальной науке, — это общество. Для него общество так же реально, как живой организм. Оно, конечно, не может существовать вне индивидов, которые служат для него субстратом; и тем не менее оно есть нечто иное. Целое не тождественно сумме своих частей, хотя без них оно не было бы ничем. Точно так же, объединяясь определенным образом и длительными связями, люди формируют новое бытие, имеющее свою особую природу и свои собственные законы. Это социальное бытие. Происходящие здесь явления, безусловно, в конечном счете Коренятся в сознании индивида. Тем не менее коллективная жизнь не есть просто увеличенное изображение индивидуальной жизни. Ей присущи признаки sui generis, которые не позволяли увидеть одни только индукции психологии. Так, нравы, предписания права и морали были бы невозможны, если бы человек не был способен усваивать привычки; эти нравы и предписания, однако, представляют собой нечто иное, нежели индивидуальные привычки. Вот почему Конт выделяет социальному бытию определенное место в ряду различных категорий бытия. Он помещает его на самой вершине иерархии по причине его наибольшей сложности, а также потому, что социальный порядок предполагает и включает в себя другие сферы природы. Поскольку это бытие несводимо ни к какому другому, его нельзя выводить из других сфер и, чтобы познать его, надо его наблюдать. Социология на сей раз уже обладала объектом, принадлежащим только ей, и позитивным методом его изучения.
Одновременно Огюст Конт подчеркивал наличие в обществах одной черты, которая является их отличительным знаком и которую экономисты, однако, не увидели. Я имею в виду «тот универсальный консенсус, который характерен для любых явлений в живых организмах и который социальная жизнь необходимо обнаруживает в наивысшей степени» (Cours de philosophie positive, t. IV, p. 234). Для экономистов моральные, юридические, экономические, политические явления протекают параллельно друг другу, не касаясь друг друга, так сказать; точно так же соответствующие науки могут развиваться, не зная друг друга. В самом деле, известно, сколько ревнивого усердия политическая экономия всегда прилагала для отстаивания своей независимости. Для Конта, наоборот, социальные факты слишком тесно связаны между собой, чтобы можно было изучать их отдельно друг от друга. В результате этого сближения каждая из социальных наук теряет часть своей самостоятельности, но выигрывает в основательности и действенности. Поскольку ранее анализ вырывал изучаемые ею факты из их естественной среды, они, казалось, ни на чем не основывались и висели в воздухе. В них было нечто абстрактное и мертвое. Теперь, когда факты объединены согласно их естественной близости, они представляются такими, каковы они на самом деле, различными ликами одной и той же живой реальности — общества. Вместо того чтобы иметь дело с явлениями, разделенными, так сказать, на линейные ряды, внешние по отношению друг к другу и встречающиеся лишь случайно, мы оказываемся перед лицом огромной системы действий и взаимодействий, в том всегда подвижном равновесии, которым отличается жизнь. В то же время, поскольку Огюст Конт сильнее ощущал сложность социальных явлений, он был застрахован от тех абсолютных решений, которые любили экономисты и вместе с ними политики-идеологи XVIII века. Когда в обществе видят только индивида, понятие которого сведено лишь к идее, хотя и ясной, но сухой и пустой, лишенной всего живого и сложного, то естественно, что из него не могут вывести ничего сложного и приходят к теориям упрощенным и радикальным. Если, наоборот, каждое изученное явление соединено с бесчисленным множеством других, если каждая точка зрения связана со многими другими точками зрения, то в этом случае уже невозможно одним категорическим утверждением решать все вопросы. Эклектизм определенного рода, метод которого я не намерен сейчас описывать, становится необходимым. В жизни столько различных вещей! Нужно уметь предоставить каждой из них подобающее место. Вот почему Огюст Конт, вполне допуская вместе с экономистами, что индивид имеет право на значительную часть свободы, не желал, в то же время, чтобы она была беспредельной и объявлял обязательной коллективную дисциплину. Точно так же, признавая, что социальные факты не могут произвольно ни создаваться, ни изменяться, он считал, что из-за их большей сложности они легче поддаются изменениям и, следовательно, могут в известной мере с пользой управляться человеческим интеллектом.
Все это, господа, значительные и серьезные достижения, и традиция не без основания начинает социологию с Огюста Конта. Не нужно, однако, думать, что предварительная работа ныне завершена и социологии остается лишь спокойно следовать уже проторенным путем. У нее теперь есть объект, но насколько же неопределенным он еще остается! Нам говорят, что она должна изучать Общество; но Общество не существует. Существуют общества, которые классифицируются на роды и виды, так же как растения и животные. О каком же виде идет речь? Обо всех сразу или только об одном? Для Конта, господа, такой вопрос даже не существует, так как он считает, что имеется лишь один-единственный социальный вид. Противник Ламарка, он не допускает, что сам по себе факт эволюции может дифференцировать бытие до такой степени, что порождает новые виды. С его точки зрения, социальные факты всегда и везде одни и те же и различаются только в интенсивности; социальное развитие всегда и везде одно и то же и различается только в скорости. Самые дикие и самые культурные народы — это лишь различные стадии од-ной-единственной эволюции; и он стремится найти законы именно этой единственной эволюции. Все человечество развивается по прямой линии, и различные общества — это лишь следующие друг за другом этапы отмеченного прямолинейного движения. Кроме того, слова «общество» и «человечество» Конт использует как взаимозаменяемые. Причина в том, что в действительности его социология представляет собой не столько специальное исследование социальных организмов, сколько философское размышление о человеческой социальности вообще. Эта же причина объясняет нам и другую особенность его метода. Поскольку человеческий прогресс везде подчинен одному и тому же закону, то лучшее средство его познания — это, естественно, наблюдать его там, где он выступает в наиболее явной и законченной форме, т. е. в цивилизованных обществах. Вот почему для того, чтобы проверить знаменитый закон трех состояний, который должен выражать всю жизнь человечества, Огюст Конт довольствовался тем, что сделал краткий обзор главных событий истории германо-латинских народов, не видя всей странности попытки установить столь грандиозный закон на таком узком основании.
Такому подходу у Конта способствовало незрелое состояние, в котором в его время находились этнологические науки, а также отсутствие у него большого интереса к такого рода исследованиям. Но сегодня уже явно невозможно утверждать, что существует эволюция человечества, повсюду тождественная самой себе, и все общества образуют разновидности одного-единственно-го типа. В зоологии уже отказались от линейной классификации, которая когда-то была соблазнительной для ученых благодаря своей крайней простоте. Все чаще исходят из допущения, что генеалогическое древо организованных существ не имеет форму геометрической линии, а скорее походит на дерево с очень густой листвой, ветви которого, вырастая как попало из всех точек ствола, устремляются самым неожиданным образом во всех направлениях. Так же происходит и с обществом. Что бы ни говорил Паскаль, знаменитую формулу которого ошибочно повторяет Конт, человечество нельзя уподобить одному человеку, который, прожив все прошедшие столетия, все еще продолжает существовать. Оно похоже скорее на громадную семью, различные ветви которой, все более расходящиеся между собой, мало-помалу оторвались от общего корня и стали жить собственной жизнью. Да и кто убедит нас даже в том, что этот общий корень вообще когда-нибудь существовал? На самом деле нет ли между кланом или племенем и нашими великими европейскими нациями по крайней мере такой же дистанции, как между человечеством как видом и непосредственно примыкающими к нему животными видами? Если говорить только об одной социальной функции, то какая связь существует между варварскими нравами несчастных обитателей Огненной Земли и утонченной этикой современных обществ? Разумеется, вполне возможно, что путем сравнения всех этих социальных типов мы обнаружим очень общие законы, которые относятся ко всем этим типам; но посредством даже самого внимательного наблюдения только одного из них отмеченные законы обнаружены не будут.
Та же самая ошибка имела и другое следствие. Я сказал вам, что для Конта общество — это бытие sui generis, но, поскольку он отвергал философию преемственности сфер бытия, он допускал между отдельными видами существ, так же как и между отдельными видами наук, существование разрывов. Из-за этого ему оказалось довольно трудно определить и представить для осмысления это новое бытие, которое он прибавлял к остальной части природы. Откуда оно появилось и на что оно похоже? Он часто называет его организмом, но видит в этом выражении почти исключительно не очень ценную метафору. Поскольку его философия запрещала ему видеть в обществе продолжение и расширение более низких форм бытия, он не мог определить общество в соответствии с последними. Где же в таком случае искать элементы определения? Чтобы оставаться в согласии со своими принципами, он был вынужден допустить, что эта новая сфера не похожа на предыдущие; и в самом деле, сближая социальную науку с биологией, он в то же время требовал для первой особого метода, отличного от тех, что применяются в других позитивных науках. Социология оказывалась, таким образом, скорее просто присоединенной к остальным наукам, чем интегрированной с ними.
III
Эта интеграция окончательно осуществилась только у Спенсера. Спенсер не ограничивается указанием на несколько внешних аналогий между обществами и живыми существами; он ясно заявляет, что общество есть разновидность организма-. Как и всякий организм, оно рождается из зародыша, эволюционирует в течение определенного времени и, наконец, завершает свое существование распадом. Как и всякий организм, оно является результатом совместного участия дифференцированных элементов, каждый из которых имеет свою специальную функцию; дополняя друг друга, все эти элементы стремятся к одной и той же цели. Более того: благодаря общим принципам его философии, эти существенные сходства должны были быть для Спенсера признаком настоящей преемственной связи. Если социальная жизнь в общих чертах напоминает жизнь индивидуальную, то это потому, что она рождается из последней; если общество имеет общие черты с организмами, то это потому, что само оно есть преобразованный и усовершенствованный организм. Клетки, соединяясь, образуют живые существа, а живые существа, соединяясь между собой, образуют общества. Но вторая эволюция является продолжением первой, отличие лишь в том, что, все более совершенствуя свои средства, она мало-помалу достигает большей гибкости и свободы органического агрегата, не разрушая в то же время его единства.
Эта простейшая истина послужила, однако, поводом для довольно оживленной полемики. Несомненно, истина эта теряет свою ценность, если ее истолковывают слишком буквально и преувеличивают ее значение. Если, как это сделал Лилиенфельд в своих «Мыслях о социальной науке будущего» («Gedanken iiber die Social-wissenschaft der Zukunft»), кто-то думает, что одно это сопоставление мгновенно раскроет все тайны, которыми еще окружены вопросы о происхождении и природе обществ, и что для этого достаточно будет перенести в социологию лучше познанные законы биологии, просто заимствуя их, то он тешит себя иллюзиями. Если социология существует, то у нее есть свои собственные законы и метод. Социальные факты могут по-настоящему объясняться только другими социальными фактами, и в этом не отдавали себе отчета, потому что подчеркивали их сходство с биологическими фактами, наука о которых к настоящему времени уже создана. Объяснение, пригодное для последних, не может быть целиком приспособлено для первых. Эволюция — это не единообразное повторение. Каждая сфера природы обнаруживает нечто новое, что наука должна постигнуть и воспроизвести, а не игнорировать. Для того чтобы социология имела право на существование, нужно, чтобы в социальной сфере было нечто такое, что ускользает от биологического исследования.
Но с другой стороны, нельзя забывать, что аналогия — ценный инструмент познания вообще, и даже научного исследования. Ум не может создать идею из любых деталей. Представьте себе, что обнаружено совершенно новое существо, не имеющее аналога в остальной части мира; ум не мог бы его осмыслить; но он сможет его представить себе только в соответствии с чем-то другим, уже известным ему. То, что мы называем новой идеей, в действительности есть старая идея, усовершенствованная с целью как можно точнее приспособить ее к специфическому объекту, который она должна выразить. Было небезынтересно отметить между индивидуальным организмом и обществом реальную аналогию, так как отныне не только стало ясно, из чего рождается новое бытие, о котором шла речь, и как к нему подступиться; биология стала для социолога настоящей сокровищницей взглядов и гипотез, из которой он, конечно, не имел права таскать все подряд, но которую он мог, по крайней мере, разумно использовать. Нет такой концепции, включая самое концепцию науки, которая бы в какой-то мере не вдохновлялась уже этим. В самом деле, если социальные факты и биологические факты суть лишь разные моменты одной и той же эволюции, то так же должно быть и с науками, которые их объясняют. Иными словами, структура и методы социологии, не копируя структуру и методы биологии, должны все же напоминать их.
Теория Спенсера, таким образом, при умелом использовании очень плодотворна. Кроме того, Спенсер определял объект социальной науки более точно, чем Конт. Он уже не говорит об обществе в общей и абстрактной форме, а выделяет различные социальные типы, которые классифицирует по разнообразным группам и подгруппам; и чтобы обнаружить искомые им законы, он не выбирает один из этих типов, игнорируя другие, но считает, что все они имеют одинаковый интерес для ученого. Если мы хотим постигнуть общие законы социальной эволюции, то ни одним типом мы не можем пренебречь. Мы находим также в его «Основаниях социологии» впечатляющее изобилие сведений, заимствованных из истории самых разных народов и свидетельствующих о редкой для философа эрудиции. С другой стороны, он уже не решает социологическую проблему с той туманной общностью, которая сохранялась у Конта, но выделяет в ней отдельные вопросы, которые рассматривает один за другим. Именно так он последовательно изучает семью, церемониальное управление, политическое управление, церковные функции, и затем, в еще не изданной части своего труда, ставит задачу перейти к рассмотрению экономических явлений, языка и морали.
К сожалению, выполнение этой прекрасной и обширной программы не соответствует полностью содержащимся в ней обещаниям. Причина этого заключается в том, что Спенсер, точно так же как Огюст Конт, занят меньше трудом социолога, чем философа. Социальные факты не интересуют его сами по себе; он изучает их не с единственной целью познать их, но для того, чтобы проверить на них разработанную им великую гипотезу, которая должна объяснить все на свете. Все собираемые им данные, все специфические истины, которые он попутно встречает, призваны доказать, что, как и остальная часть мира, общества развиваются согласно закону всеобщей эволюции. Словом, в его книге можно найти не социологию, но скорее философию социальных наук. Я не собираюсь задаваться вопросом, может ли существовать философия наук и какой она может представлять интерес. Во всяком случае, она возможна только применительно к наукам уже основательно утвердившимся; социология же едва рождается. Прежде чем приступить к решению этих великих вопросов, надо было бы сначала решить огромное множество других, специфических и частных вопросов, поставленных лишь совсем недавно. Как можно найти важнейшую формулу социальной жизни, когда мы еще не знаем, каковы различные виды обществ, основные функции каждого из этих видов и каковы их законы. Спенсер, правда, думает, что может одновременно решать эти две категории проблем; непосредственно осуществлять анализ и синтез; создать науку и в то же время сделать из нее философию. Но не является ли подобное предприятие чересчур смелым? И как оно осуществляется? Спенсер наблюдает факты, но слишком поспешно; его подгоняет привлекающая его цель. Он проходит через массу проблем, но на каждой из них останавливается лишь мгновение, хотя среди них нет ни одной, которая бы не была чревата серьезными трудностями. Его «Социология» — это как бы взгляд на общества с птичьего полета. Исследуемые объекты теряют в ней ту отчетливость, тот ясно очерченный рисунок, который присущ им в реальности. Все они смешиваются под одной и той же однообразной краской, сквозь которую проглядывают лишь смутные очертания.
Легко догадаться, к каким решениям может привести столь поспешное рассмотрение фактов и чем может быть единственная формула, охватывающая и обобщающая все эти частные решения. Будучи туманной и зыбкой, она выражает лишь внешнюю и наиболее общую форму вещей. Идет ли речь о семье или о правительствах, о религии или о торговле, везде Спенсер хочет обнаружить один и тот же закон. Везде он хочет видеть, как общества постепенно переходят от военного типа к индустриальному, от состояния, в котором социальная дисциплина сильна, к другому состоянию, в котором каждый устанавливает для себя свою собственную дисциплину. Поистине, неужели в истории нет ничего другого, и все тяготы, которые претерпевало человечество на протяжении веков, имели своим результатом лишь ликвидацию некоторых таможенных запретов и провозглашение свободы спекуляции? Это был бы слишком незначительный результат для такого колоссального усилия. Разве солидарность, соединяющая нас с другими людьми, — это столь тяжелая ноша, что вся цель прогресса — сделать ее немного легче? Иными словами, разве идеал обществ — это тот дикий индивидуализм, из которого исходил Руссо, а позитивная политика — это лишь политика возрожденного «Общественного договора»? Увлеченный своей страстью к обобщениям, а также, возможно, своими английскими предрассудками, Спенсер принял содержащее за содержимое. Конечно, индивид сегодня более свободен, чем раньше, и хорошо, что это так. Но если свобода имеет такую высокую цену, то не из-за себя самой, не из-за чего-то вроде внутренней добродетели, которой охотно наделяют ее метафизики, но которую не может признать за ней сторонник позитивной философии. Это не абсолютное благо, которым можно бесконечно наслаждаться. Ее ценность обусловлена приносимыми ею результатами и уже самим этим оказывается узко ограниченной. Будучи необходимой для того, чтобы позволить индивиду устраивать согласно своим потребностям свою личную жизнь, дальше она не распространяется. За пределами этой первой сферы существует другая, гораздо более обширная, в которой индивид действует также в направлении целей, которые его превосходят и даже чаще всего остаются ему неведомыми. Здесь, очевидно, он не может уже обладать инициативой в своих действиях, но может лишь быть их объектом. Индивидуальная свобода оказывается, таким образом, всегда и везде ограниченной социальным принуждением, выступающим в форме обычаев, нравов, законов или всякого рода правил. А поскольку, по мере того как общества становятся более объемистыми, сфера действия общества растет вместе со сферой действия индивида, то мы вправе упрекнуть Спенсера в том, что он увидел только одну сторону реальности и, возможно, наименьшую, а также в том, что он проигнорировал в обществах собственно социальный аспект.
IV
Неудача этой попытки синтеза служит доказательством того, что социологам необходимо, наконец, приступить к детальным и точным исследованиям. Это понял Альфред Эспинас, и именно такой метод он применяет в своей книге «Животные общества». Он первым стал изучать социальные факты для того, чтобы построить на них науку, а не для того, чтобы обеспечить ими подтверждение великой философской системы. Вместо того чтобы ограничиться общими взглядами на общество в целом, он сосредоточился на изучении одного социального типа в частности; затем внутри самого этого типа он выделил классы и виды, тщательно описал их, и именно из этого внимательного наблюдения фактов он вывел несколько законов, степень общности которых он, впрочем, ограничил той специфической категорией явлений, которую он исследовал. Его книга составляет первую главу подлинной Социологии.
То, что Эспинас сделал применительно к животным обществам, один немецкий ученый попытался сделать применительно к обществу человеческому, или, точнее, к наиболее развитым нациям современной Европы. Альберт Шеффле посвятил свой объемистый четырехтомный труд «Bau und Leben des socialen KQrpers» тщательному анализу наших больших современных обществ. Здесь мало или совсем нет теорий. Шеффле начинает, правда, с выдвижения принципа, согласно которому общество — не простое собрание индивидов, а особое существо, со своей жизнью, своим сознанием, своими интересами и своей историей. Впрочем, эта идея, без которой нет социальной науки, всегда была очень живучей в Германии; она существовала там почти постоянно, за исключением короткого периода безраздельного господства кантовского индивидуализма. Немцам присуще слишком глубокое ощущение сложности вещей, чтобы они могли вполне довольствоваться столь упрощенным подходом. Теория, связывающая общества с живыми существами, должна была встретить в Германии хороший прием, так как она позволяла сделать этой стране более ясной для самой себя идею, которая уже давно была ей близка. Поэтому Шеффле принимает ее без колебаний, но он не делает ее своим методологическим принципом. Он заимствует, правда, у биологии несколько технических выражений, иногда сомнительного свойства, но его главная забота — быть как можно ближе к социальным фактам, наблюдать их сами по себе, видеть их такими, каковы они суть, и воспроизводить их так, как он их видит. Он разбирает, часть за частью, огромный механизм наших современных обществ; он рассматривает его пружины и объясняет его функционирование. Именно здесь мы видим разделенным на виды и классы то огромное множество всякого рода невидимых уз, которые связывают нас друг с другом; мы видим, как социальные целостности координируются между собой таким образом, что образуют все более сложные группы; мы видим, наконец, как из действий и взаимодействий, происходящих внутри этих групп, мало-помалу выделяется известное число общих идей, являющихся как бы сознанием общества. Когда читаешь эту книгу, насколько построения Спенсера кажутся малозначительными и худосочными в сравнении с богатством реальности и насколько элегантная простота его учения теряет свою ценность в сравнении с этим терпеливым и многотрудным анализом! Конечно, можно упрекнуть Шеффле в некоторой зыбкости и эклектизме его учения. Можно упрекнуть его главным образом и в том, что он слишком верит во влияние ясных идей на поведение человека, приписывает интеллекту и рефлексии слишком важную роль в эволюции человечества и, следовательно, отводит слишком много места в своем методе рассуждению и логическим объяснениям. Наконец, есть основания полагать, что сфера его исследований еще очень обширна, возможно, слишком обширна, чтобы наблюдение в данном случае проводилось везде одинаково точно. Тем не менее вся книга Шеффлё, бесспорно, основана на собственно научном методе и представляет собой настоящий научный труд в области позитивной социологии.
Тот же самый метод был применен и другими учеными, также из Германии, к изучению двух отдельных социальных функций: праву и политической экономии. Вместо того чтобы выводить науку из представления о природе человека, как это делали ортодоксальные экономисты, немецкая школа стремится наблюдать экономические факты такими, какими они выступают в реальности. Таков принцип доктрины, обозначаемой то как кафедральный социализм, то как государственный социализм. Если она открыто склоняется к социализму определенного типа, то потому, что когда мы стремимся видеть вещи такими, каковы они суть, то мы констатируем, что реально во всех известных обществах экономические явления выходят за пределы сферы действия индивида; они образуют функцию, причем не семейную и частную, а социальную. Общество, представленное государством, не может, стало быть, не интересоваться ею и безоговорочно и бесконтрольно предоставить ее целиком свободной инициативе частных лиц. Вот почему метод Вагнера и Шмоллера, если называть только главных представителей этой школы, необходимо приводил их к тому, чтобы превратить политическую экономию в отрасль социальной науки и принять доктрину смягченного социализма.
В это же время несколько юристов обнаружили предмет новой науки в праве. До того право было объектом рассмотрения только в двух видах трудов. С одной стороны, существовали профессиональные юристы, которые занимались исключительно комментированием юридических формул с целью установления их смысла и значения. С другой, были философы, которые, придавая лишь небольшое значение этим человеческим законам, случайному проявлению универсального морального закона, стремились обнаружить только посредством интуиции и рассуждения вечные принципы права и морали. Но интерпретация текстов — это искусство, а не наука, поскольку она не приводит к открытию законов, а эти грандиозные спекуляции могли быть ценными и интересными только для метафизики. Юридические явления не оказались, таким образом, объектом ни одной науки в собственном смысле, причем без всякого основания. Именно эту лакуну попытались заполнить Иеринг и Пост. Оба они, хотя и принадлежат к весьма различным философским школам, попытались вывести общие законы права из сравнения законодательных текстов и обычаев. Я не смогу ни изложить, ни тем более оценить здесь результаты их анализа. Но какими бы они ни были, не вызывает сомнений, что оба эти течения, экономическое и юридическое, осуществляют значительный прогресс. Социология не выступает уже теперь как нечто вроде науки в целом, чересчур общей и туманной, охватывающей почти все вещи; мы видим, как она сама разделяется на некоторое множество специальных наук, которые занимаются изучением все более определенного круга проблем. Кроме того, поскольку политическая экономия основана давно (хотя и давно уже пребывает в состоянии немощи), поскольку наука о праве, будучи более молодой, в конечном счете представляет собой лишь старую философию права в трансформированном виде, то социология, благодаря своим связям с этими двумя науками, утрачивает тот облик внезапной импровизации, который она имела до сих пор и который иногда заставлял сомневаться в ее будущем. Она не кажется уже вышедшей в один прекрасный день из небытия как бы чудесным образом; отныне у нее есть исторические предшественники, она связывается с прошлым, и можно показать, как, подобно другим наукам, она понемногу из него вырастала путем постепенного развития.
V