III. МИСТИФИКАЦИЯ ПЕРЕЖИВАНИЯ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

III. МИСТИФИКАЦИЯ ПЕРЕЖИВАНИЯ

Недостаточно разрушить свое переживание и переживание другого. Нужно покрыть это опустошение ложным сознанием, служащим, по выражению Маркузе, своей собственной ложности.

Эксплуатация не должна быть видна как таковая. Она должна рассматриваться как благотворительность. Преследование предпочтительно не должно обосновываться как черта параноидального воображения, оно должно переживаться как доброта. Маркс описал мистификацию и показал ее функции в его время. Время Оруэлла уже с нами. Колонисты не только мистифицируют местных жителей, им приходится мистифицировать и себя. Мы в Европе и Северной Америке — колонисты. И для того чтобы поддержать наши восхитительные образы самих себя как Божьего дара подавляющему большинству умирающих от голода человеческих особей, нам приходится интериоризировать наше насилие в самих себя и в наших детей и применять для описания этого процесса моралистическую риторику.

Для того чтобы рационально воспринимать военно-промышленный комплекс, нам приходится разрушать наши способности как ясного видения того, что перед нами, так и представления о том, что позади. Задолго до возможного начала термоядерной войны нам пришлось опустошить нашу психику. Мы начинаем с детей. Обязательно поймать их вовремя. Без весьма тщательного и быстрого промывания мозгов их грязные головки могли бы разгадать наши грязные фокусы. Дети еще не дураки, но мы превратим их в слабоумных вроде нас с как можно более высоким коэффициентом интеллекта.

С мгновения рождения, когда ребенок каменного века сталкивается с матерью двадцатого века, он подвергается этому насилию, называемому любовью, — как до него подвергались его отец и мать, а до них их родители и родители их родителей. Это насилие в основном направлено на разрушение его потенциальных возможностей. Это предприятие в целом успешно. Ко времени, когда новому человеческому существу исполняется пятнадцать лет, оно уже похоже на нас. Полубезумное существо, более или менее приспособленное к сумасшедшему миру. В наш век это норма.

Любовь и насилие, строго говоря, являются полярными противоположностями. Любовь позволяет другому быть — с нежностью и заботой. Насилие пытается ограничить свободу другого, принудить его действовать так, как хотим мы, — с крайним недостатком заботы, с безразличием к судьбе другого.

Мы действенно разрушаем самих себя насилием, скрывающимся под маской любви.

Я — специалист, да поможет мне Бог, по случаям во внутреннем пространстве и времени, по переживаниям, называемым мыслями, образами, грезами, воспоминаниями, снами, видениями, галлюцинациями, снами воспоминаний, воспоминаниями снов, воспоминаниями видений, снами галлюцинаций, преломлениями преломлений преломлений тех изначальных альфы и омеги переживания и действительности, той Реальности, на подавлении, отрицании, расщеплении, проекции, фальсификации, общем осквернении и опошлении которой основана наша цивилизация.

Мы выжили в равной степени как из ума, так и из тела.

Занимаясь внутренним миром, наблюдая изо дня в день его опустошение, я спрашиваю, почему это произошло.

Одна сторона ответа, предложенная в главе I, заключается в том, что мы можем действовать на основе нашего переживания самих себя, других и мира так же, как и предпринимать действия посредством поведения самого по себе. Такое опустошение в основном представляет собой работу насилия, которое воздействовало на каждого из нас, а посредством каждого из нас на нас самих. Обычно такое насилие известно под именем любви.

Мы действуем на основе нашего переживания по повелению других, словно мы учимся поведению в угоду им. Нас учат тому, что переживать и чего не переживать, так же как и тому, какие движения совершать, какие звуки испускать. Двухлетний ребенок уже способен на нравственные движения, нравственные беседы, нравственные переживания. Он уже «правильно» двигается, испускает «правильные» звуки и знает, что обязан чувствовать, а что не обязан. Его движения стали стереометрическими типами, по которым специалист по антропологии сможет определить его национальные и даже региональные черты. Так же как он обучен лишь определенным движениям из целого набора возможных движений, он обучен переживать лишь что-то из целого набора возможных переживаний. Большая часть современных социальных наук углубляет эту мистификацию. Насилие нельзя рассматривать с позитивистской точки зрения.

Женщина запихивает пищу в горло гусю с помощью воронки. Не образец ли это жестокости по отношению к животному? Она же отвергает любую мотивацию жестокости. Если мы опишем эту сцену «объективно», мы просто лишим ее того, что «объективно» или, лучше сказать, онтологически представлено в этой ситуации. Каждое описание предполагает наши онтологические предпосылки в отношении природы (бытия) человека, животных и взаимоотношений между ними.

Если животное низведено до уровня фабричной продукции, своего рода биохимического комплекса — так что его плоть и органы являются просто материалом, имеющим определенное качество (мягкий, нежный, грубый), вкус, вероятно, запах, — то описать животное позитивно с той точки зрения — значит низвести себя, низводя его. Позитивное описание не «нейтрально» и не «объективно». В случае гуся-как-материала-для-паштета можно дать лишь негативное описание, если описание должно поддерживаться обоснованной онтологией. То есть описание движется в свете того, низведением чего, осквернением чего, доведением до звероподобного состояния чего эта деятельность является, а именно истинной природы человека и животного.

Описание должно даваться в свете того факта, что человеческие существа стали настолько озверевшими, опошленными, сведенными на нет, что они даже не знают о своем низведении. Это не должно накладывать на «нейтральное» описание определенных ценностных суждений, потерявших любые критерии «объективной» обоснованности, то есть обоснованности, которую каждый чувствует необходимость принять всерьез. «Субъективно» все дозволено. Политические идеологии, с другой стороны, пестрят ценностными суждениями, не признаваемыми в качестве таковых, не имеющими никакой онтологической обоснованности. Педанты учат молодежь, что на такие вопросы о ценности нет ответа, или их не проверить, или не верифицировать, или что это вообще не вопросы, или что нам нужны метавопросы. Между тем Вьетнам продолжается.

Под знаком отчуждения каждая отдельная сторона человеческой реальности подвержена фальсификации, а позитивное описание может лишь увековечить отчуждение, которое оно само не может описать, и преуспевает лишь в дальнейшем его углублении, потому что еще больше его скрывает и маскирует.

Значит, мы должны отказаться от позитивизма, который достигает своей «достоверности» путем успешной маскировки того, что есть, и того, чего нет, упорядочения мира наблюдателя посредством превращения истинно данного во взятое, принятое в качестве данных, обирания мира бытия и изгнания тени бытия в призрачную страну «субъективных» ценностей.

•Теоретические и описательные средства большинства исследований в социальных науках приспосабливаются к состоянию явной «объективной» нейтральности. Но мы увидели, насколько это может быть обманчивым. Выбор синтаксиса и словаря — политические поступки, определяющие и ограничивающие способ, которым будут переживаться «факты». Действительно, в некотором смысле они идут дальше и даже создают изучаемые факты.

В исследовании «данные» не столько даны, сколько взяты из постоянно ускользающей матрицы событий. Количественно взаимозаменяемое зерно, сыплющееся в жернова исследований достоверности, есть выражение процесса, которым мы воздействуем «на» реальность, а не выражение процессов «в» реальности.

Естественно-научные исследования ведутся над объектами, или вещами, или моделями отношений между вещами, или над системами «событий». Личности отличаются от вещей тем, что первые переживают мир, а последние лишь как-то ведут себя в мире. Вещные события не переживаются. Личностные события переживаются. Сциентизм — это ошибка, заключающаяся в превращении личностей в вещи посредством процесса овеществления, не являющегося самим по себе частью истинного естественно-научного метода. Результаты, полученные таким образом, должны быть переоценены и переконкретизированы прежде, чем они смогут, быть вновь приняты в область человеческого размышления.

Фундаментальная ошибка состоит в неумении осознать, что существует онтологическая разрывность между бытием человека и бытием вен(r).

Человеческие существа связаны друг с другом не просто внешне, как два бильярдных шара, но отношениями двух миров переживания, которые вступают во взаимодействие при встрече двух людей.

Если человеческие существа изучаются не как человеческие существа, то опять-таки имеет место насилие и мистификация.

В большинстве современных трудов по вопросам индивидуума и семьи существует предположение, что есть некое не-слишком-неудачное слияние, чтобы не сказать предустановленная гармония, природы и воспитания. Возможно, нужна некоторая подгонка с обеих сторон, но все вместе работает на благо тем, кому нужна лишь безопасность, уверенность и тождественность.

Исчезло любое ощущение возможной трагедии, страсти. Исчез любой язык радости, восторга, страсти, пола, насилия. Есть лишь язык канцелярии. Нет больше «диких сцен», а есть лишь родительский союз; нет больше подавления сексуальной привязанности к родителям, но ребенок «отменяет» свои Эдиповы желания. Например:

«Мать может должным образом вложить свои силы в воспитание ребенка в случае, когда экономическая поддержка, положение и защита семьи обеспечиваются отцом. Она также может лучше ограничить свое обожание ребенка материнскими чувствами, когда ее женские потребности удовлетворяются мужем» [32].

Здесь нет грязного разговора о половых связях и «диких сценах». Удачно применена экономическая метафора. Мать «вкладывает» в своего ребенка. Более откровенна функция мужа. Обеспечение экономической базы, положение и защита — именно в таком порядке.

Часты ссылки на безопасность, на уважение других. Предполагается, что человек живет ради «получения удовольствия от уважения и любви других». Если же нет, то он — психопат.

Такие утверждения в некотором смысле истинны. Они описывают напуганное, задерганное, жалкое существо, каким нам советуют быть, если мы собираемся быть нормальными — предлагая друг другу взаимную защиту от нашего собственного насилия. Семья в качестве «защищающей мафии».

За такой лексикой маячит ужас, находящийся за всем этим взаимным мытьем рук, этими даваниями и получениями уважения, положения, поддержки, защиты и безопасности. Сквозь его изысканную вежливость по-прежнему проглядывают трещины.

В нашем мире мы — «жертвы, горящие у столба, кричащие сквозь пламя», но для Лидза и прочих все проходит очень изысканно. «Современная жизнь требует приспособляемости». Мы также требуем «использовать разум», и мы требуем «эмоционального равновесия, позволяющего личности быть податливой, приспособиться к другим без страха потери индивидуальности при переменах. Это требует основополагающего доверия по отношению к другим и веры в целостность „я“»[32].

Порой проскакивают более честные высказывания, например: «Что касается скорее общества, а не индивидуума, то каждое общество имеет насущный интерес во внушении идей детям, которые образуют его новых членов».

Возможно, то, что говорят эти авторы, написано с иронией, но доказательств этому нет.

Приспособление к чему? К обществу? К миру, сошедшему с ума?

Функции Семьи — подавление Эроса: вызвать ложное сознание безопасности; отвергнуть смерть, избегнув жизни;

отсечь трансцендентное; верить в Бога, но не переживать Пустоту; короче, творить одномерного человека; развить порядочность, единообразие, послушание; вывести детей из игры; навязать страх неудачи; развить уважение к труду;

приучить к порядку «порядочности».

Позвольте представить здесь два альтернативных взгляда на семью и приспособление человека.

«Люди становятся не тем, чем они должны стать по своей природе, но тем, что из них делает общество… Благородные чувства… так сказать, сжаты, иссушены, насильственно искажены и удалены для того, чтобы их не было при нашем общении с миром, — нечто, напоминающее то, как нищие калечат и увечат своих детей, чтобы сделать их подходящими для будущего положения в жизни» [II].

«Фактически мир по-прежнему кажется населенным первобытными людьми, достаточно глупыми, чтобы видеть перевоплощенных предков в своих только что родившихся детях. Оружием и украшениями, принадлежащими мертвецу, размахивают перед носом у младенца; если он делает какое-то движение, раздается громкий крик — дедушка вернулся к жизни. Этот „старик“ будет кормиться грудью, гадить на свою пеленку и носить имя предка; оставшиеся в живых из поколения его предков порадуются, видя своего товарища по битвам и охоте размахивающим своими крошечными ручками и ножками; как только он начнет говорить, они внушат ему воспоминания покойного. Суровое обучение „восстановит“ его бывший характер, они напомнят ему, что „он“ был безжалостным, жестоким или великодушным, и он будет убежден в этом, несмотря на любые переживания противоположного. Какое варварство! Взять живого ребенка и зашить его в кожу мертвеца — он станет задыхаться в таком старческом детстве без какого-либо иного занятия, кроме воспроизведения жестов пращура, без какой-либо надежды, кроме надежды отравить будущие детства после своей собственной смерти. Неудивительно, что после этого он говорит о себе с великими предосторожностями, вполголоса, часто в третьем лице: это жалкое существо хорошо знает, что он — это его собственный дедушка.

Таких отсталых аборигенов можно найти на островах Фиджи, на Таити, в Новой Гвинее, в Вене, в Париже, в Риме, в Нью-Йорке — повсюду, где есть люди. Их называют родителями. Задолго до нашего рождения, даже до того, как мы зачаты, наши родители решили, кем мы будем»

[38].

Иногда встречается точка зрения, что наука нейтральна и что все это — вопрос ценностных суждений.

Лидз называет шизофрению неудачей при приспособлении человека. В таком случае это тоже ценностное суждение. Или кто-нибудь скажет, что это объективный факт? Очень хорошо, давайте называть шизофренией удачную попытку не приспосабливаться к псевдосоциальной реальности. Является ли это также объективным фактом? Шизофрения есть неудача в функционировании эго. Это нейтральное определение? Но что такое или кто такой это эго? Дня того чтобы вернуться к тому, что есть эго, к тому, с чем наиболее связана реальность, мы должны его десегрегировать, де-деперсонализировать, деэкстраполиро-вать, деабстрагировать, деобъективироватъ, деконкретизиро-вать, и мы возвращаемся к вам и ко мне, к нашим частным способам и стилям взаимоотношений друг с другом в социальном контексте. Эго, по определению, есть орудие приспособления, так что мы возвращаемся ко всем вопросам, которые явный нейтрализм считает решенными. Шизофрения есть удачное избегание приспособления эго? Шизофрения — ярлык, наклеиваемый одними людьми на других в ситуациях, где происходит межличностное разъединение определенного рода.

Семья в первую очередь является обычным орудием того, что мы называем социализацией, то есть достижения того, что каждый новый член человеческого рода ведет себя и переживает, по существу, так же, как и те, кто ими уже является. Все мы — падшие Сыны Пророчества, которые научились умирать в Духе и возрождаться во плоти.

Это также известно как продажа первородства за миску похлебки.

Вот несколько примеров из исследования американского профессора антропологии и социологии Жюля Генри американской школьной системы [22]:

«Наблюдательница входит в пятый класс.

Учительница говорит: „Кто из вежливых и воспитанных мальчиков хотел бы принять пальто (наблюдательницы) и повесить его на вешалку?“ По поднятым рукам видно, что все хотели бы иметь такую честь. Учительница выбирает одного ребенка, который принимает пальто у наблюдательницы… Учительница ведет урок арифметики, в основном спрашивая: „Кто бы хотел дать ответ следующей задачи?“ За этим вопросом следует обычный лес рук при явном соперничестве между учениками.

Нас поражает здесь точность, с которой учительница была способна мобилизовать потенциальные возможности мальчиков для принятого в обществе поведения, и скорость, с которой они на это реагировали. Большое число поднятых рук показывает, что большинство мальчиков уже стали вести себя абсурдно, но у них нет выбора. Предположите, что бы произошло, если б они сидели, замерев на месте?

Опытный учитель создает множество ситуаций таким образом, что негативная позиция может рассматриваться только как измена. Функция вопросов наподобие таких, как „Кто из вежливых и воспитанных мальчиков хотел бы принять пальто (наблюдательницы)?“, означает введение детей во мрак абсурда, вынуждение их признать, что абсурдность есть существование, признание, что лучше существовать абсурдным, чем вообще не существовать. Читатель может видеть, что вопрос ставится не „У кого есть ответ на задачу?“, но „Кто хотел бы дать ответ?“ То, что в нашей культуре в одно время выражается как проверка арифметических способностей, становится приглашением к участию в группе. Суть в том, что нет ничего, что бы не было создано алхимией системы.

В обществе, где соперничество за основные продукты культуры есть стержень любого действия, люди не могут быть научены любить друг друга. Таким образом, становится необходимым учить детей в школе тому, как ненавидеть, не показывая, что это происходит, ибо наша культура не вынесет мысли, что дети должны ненавидеть друг друга. Как школа добивается подобной двойственности?»

Вот еще один пример, приведенный Генри:

«Борис не мог сократить дробь 12/16 и дошел лишь до 6/8. Учительница спокойно спросила его, может ли он сократить ее еще. Она предложила ему „подумать“. Весь класс прыгает и машет руками, неистово стремясь его поправить. Борис совершенно несчастный, вероятно умственно парализованный. Учительница спокойно, терпеливо не обращает внимания на других и сосредотачивается на Борисе. Через пару минут она поворачивается к классу и говорит: „Ну, кто может сказать Борису ответ?“ Появляется лес рук, и учительница вызывает Пегги. Пегги говорит, что общий делитель — четыре».

Генри комментирует:

«Неудача Бориса дает возможность Пегги преуспеть; его беда — повод для ее радости. Это общепринятое положение в современных американских начальных школах. Для индейцев зуни, хопи или дакота выступление Пегги показалось бы невероятно жестоким, ибо соперничество, достижение успеха благодаря чьей-то неудаче есть форма пытки, чуждой этим культурам.

Если рассмотреть это с точки зрения Бориса, кошмар у доски был, вероятно, уроком по самообладанию — не выбежать с криком из класса под ужасным общественным давлением. Такие переживания вынуждают каждого человека, воспитанного в нашей культуре, снова и снова, из ночи в ночь, даже на вершине успеха, видеть сны не об успехе, а о неудаче. В школе внешний кошмар интернализирован. Борис научился не только арифметике — он научился необходимости кошмара. Чтобы преуспеть в нашей культуре, нужно научиться видеть сны о неудаче».

Генри заявляет, что на практике образование всегда было орудием не освобождения человеческого разума и духа, но их связывания. Мы думаем, что нам нужны творческие дети, но что мы хотим, чтобы они творили?

«Если бы в течение всех лет в школе детей вынуждали ставить под вопрос десять заповедей, святость религии откровения, основы патриотизма, мотив выгоды, двухпартийную систему, законы о кровосмешении и тому подобное…» было бы такое творчество, что общество не знало бы, куда деваться.

Дети не отказываются с легкостью от врожденного воображения, любопытства и мечтательности. Вам приходится их любить для того, чтобы заставить их это сделать. Любовь — путь через вседозволенность к дисциплине, а через дисциплину, слишком часто — к отказу от «я».

Школа должна вызвать у детей желание думать так, как школа желает, чтобы они думали. «Мы видим, — говорит Генри об американских детских садах и начальных школах, — душераздирающую капитуляцию детей».

В мире самое трудное — увидеть подобные вещи в своей собственной культуре.

В одном классе в Лондоне девочки (средний возраст десять лет) участвовали в соревновании. Они должны были испечь пирожные, которые оценивали мальчики. Победила одна девочка. Тогда ее «друг» раскрыл, что она купила пирожное вместо того, чтобы испечь его самой. Она была опозорена перед всем классом.

Комментарии:

1) школа в данному случае принуждает детей играть связанные с сексом роли особого рода;

2) лично я нахожу постыдным, что девочек учат тому, что их положение зависит от вкусовых ощущений, которые они могут вызвать во рту мальчиков;

3) этические ценности приведены в действие в ситуации, которая в лучшем случае является анекдотом. Если ребенок втянут взрослыми в такую игру, все, что он может сделать, это играть, стараясь не попадаться. Я восхищен девочкой, которая победила, и надеюсь, что она будет выбирать себе друзей более тщательно.

Двойное действие по разрушению самих себя, с одной стороны, и называнию этого любовью, с другой, представляет собой ловкость рук, которой можно подивиться. Человеческие чувства, по-видимому, обладают почти безграничной способностью обманывать самих себя — и обманывать самих себя, принимая собственную ложь за истину. Посредством такой мистификации мы достигаем приспособления и социализации. Потеряв в одно и то же время свои «я» и добившись иллюзии, что мы суть автономные эго, мы, видимо, уступаем посредством внутреннего согласия внешнему принуждению почти до невероятной степени.

Мы не живем в мире недвусмысленных тождеств и определений, потребностей и страхов, надежд и разочарований. Ужасные социальные реальности нашего времени — это призраки, привидения убитых богов и нашей собственной человеческой природы, возвратившиеся, чтобы преследовать и уничтожать нас. Негры, евреи, «красные». Они. Только вы и я одеты по-другому. Фактура ткани таких общественных галлюцинаций — это то, что мы называем реальностью, а наше условное безумие — то, что мы называем душевным здоровьем.

Нельзя предполагать, что это безумие существует лишь где-то в ночном или дневном небе, где в стратосфере парят наши птицы смерти. Оно существует в наши самые личные мгновения.

Нас всех обработали на прокрустовом ложе. По крайней мере, некоторые из нас сумели возненавидеть то, что из нас сделали. Неизбежно мы видим другого как отражение случая разделения нашего собственного «я».

Другие помещены в наши сердца, и мы называем их самими собой. Каждый человек, будучи самим собой по отношению или к себе, или к другому — так же как и другой, — это не он сам по отношению к себе и к нам:

будучи иным для иного, не узнает ни себя в другом, ни другого в себе. Следовательно, имеет место по крайней мере двойное отсутствие, одержимое призраком собственного убитого «я». Неудивительно, что современный человек привязан к другим личностям, и чем более привязан, тем менее удовлетворен, тем более одинок.

Еще один виток спирали, еще один цикл в порочном круге, еще один поворот турникета. Ибо сейчас любовь становится дополнительным отчуждением, дополнительным актом насилия. Моя нужда — это нужда быть нужным, моя тоска — тоска, чтобы по мне тосковали. Я действую сейчас для того, чтобы поместить то, что я принимаю за самого себя, в то, что я принимаю за сердце другого. Марсель Пруст писал:

«Откуда у нас смелость, желание жить, как мы можем совершить движение, спасающее нас от смерти в мире, где любовь побуждается ложью и заключается единственно в необходимости утоления наших страданий тем, что заставило нас страдать?»

Но нас никто не заставляет страдать. Насилие, которое. мы совершаем и которому подверглись, обвинения, примирения, восторги и муки любви основаны на социально обусловленной иллюзии, что две действительные личности находятся во взаимосвязи. При некоторых обстоятельствах это опасное состояние галлюцинации и мании, мешанины фантазий, разбитых сердец, возмещения и возмездия.

Однако при всем этом я не отбрасываю случаев, когда любящие могут открыть друг друга, мгновений, когда происходит признание, когда ад превращается в Рай и нисходит на землю, когда это безумное увлечение становится радостью и праздником.

И по крайней мере, оно заставляет Детей Леса быть добрее друг к другу, выказывать некоторое сочувствие и сострадание, если остались хоть какие-нибудь чувства и страсти.

Но когда насилие маскируется под любовь, сразу же возникает расщепление на «я» и это, внутренее и внешнее, хорошее и плохое; все остальное-адский танец ложных дуальностей. Всегда признавалось, что если вы расщепляете Бытие посередине, если вы настаиваете на попытке ухватить это без того, если вы привязаны к хорошему без плохого, отрицая одно ради другого, случается так, что отдельный импульс зла, зла в двойном смысле слова, возвращается, чтобы завладеть добром и превратить его в самого себя.

Когда потеряно великое Дао, произрастают доброжелательность и праведность.

Когда появляются мудрость и прозорливость, существует великое лицемерие.

Когда отношения в семье не находятся более в согласии, у нас преданные дети и нежные родители.

Когда в народе — смятение и беспорядок, возникают патриоты.

Мы должны быть очень осторожны с нашей избирательной слепотой. Немцы учили детей рассматривать ее как их долг уничтожать евреев, обожать своего вождя, убивать и умирать за Отечество. Большая часть моего собственного поколения не рассматривало и не рассматривает как явное безумие чувство, что лучше быть мертвым, чем «красным». Ни один из нас, признаю это, не потерял слишком много часов сна из-за угрозы мгновенного уничтожения человечества и нашей ответственности за такое положение вещей.

За последние пятьдесят лет мы — человеческие существа — убили своими собственными руками примерно сто миллионов своих сородичей. Все мы живем под постоянной угрозой своего полного уничтожения. Мы, по-видимому, ищем смерти и разрушения так же сильно, как жизни и счастья. Мы принуждены убивать и быть убитыми настолько же, насколько — жить и давать жизнь. Лишь ужасающим насилием над самими собой достигли мы нашей способности жить, относительно приспособившись к цивилизации, явно стремящейся к собственному разрушению. Вероятно, в какой-то степени мы можем поправить то, что нам было сделано, и то, что мы сделали самим себе. Вероятно, мужчины и женщины рождаются, чтобы любить друг друга просто и искренне, а не для этой пародии, которую мы называем любовью. Если мы сможем приостановить разрушение самих себя, мы сможем остановить разрушение других. Мы должны начать с признания и даже с принятия нашего насилия, а не со слепого разрушения им самих себя, и с помощью этого мы должны осознать, что так же глубоко боимся жить и любить, как и умирать.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.