Проклятье январской весны
Проклятье январской весны
Кабы весна была в январе,
Стал бы унылым июнь
В увядших розах,
Под пасмурным небом.
Кабы птицы пели всю ночь напролет,
Унылыми стали бы дни
В писке сиплом
Натруженных глоток.
Кабы совсем не плакали детки,
Жить бы нам в мире унылом
Среди голосов тусклых и тихих,
Непривычных заявлять свой протест.
Будь мой вчерашний день
Совершенно счастливым,
Невыносимо унылым
Казался бы нынешний день.
Ибо что толку от дня прожитого
Без надежды, что завтрашний день
Будет лучше?
Отделение было набито до отказа, лежали люди повсюду. В палатах на одного человека лежали двое, в коридорах за ширмами стояли кровати, общая гостиная и комната для собеседований были превращены в палаты. Все мы были больные — некоторые были беспокойны, другие печальны, но нигде не было места, чтобы уединиться. Негде было даже поплакать в одиночестве. В этом не было ничего хорошего, условия были далеки от идеальных, но так уж сложилось. Мест было мало, а нуждающихся в госпитализации много. И это еще было не самое худшее. Хуже всего было, что мы знали — теснота не снимает проблемы. Не снимало проблемы и то, что персонал соглашался работать на отделении в условиях хронической перегрузки. Не снимало ее и то, что пациентов размещали в помещениях, не предназначенных для их проживания. Мест все равно не хватало, и поэтому я жила в постоянном страхе, что вот-вот меня объявят достаточно здоровой и не нуждающейся в лечении и тогда выпишут. Я понимала, что иначе нельзя. Я знала, что есть другие пациенты, которым еще хуже, чем мне, и для них нужно освобождать место. Но мне так хотелось побыть в больнице еще немного, чтобы достигнутое улучшение закрепилось и означало бы не просто, что я «в состоянии продержаться несколько недель без постоянной поддержки, не убив себя», а стало бы настоящим выздоровлением. Чтобы в полном смысле слова дела пошли на лад. Но на то не было времени. И вот меня снова выписывали. В очередной раз. И в следующий раз тоже.
«Вертушечники» — так называют в газетах пациентов, за которыми не успевают закрыть дверь, как они уже снова попадают в больницу, и хотя мы все знаем, в чем тут дело, всегда находятся слова, за которыми можно спрятать правду жизни. Череду госпитализаций и промежутки между ними можно описать короткими фразами без лишних подробностей, в которых не будет ни крови и воплей, ни унижений и отчаяния. Действительность обычно выглядит несколько иначе. Во всяком случае, это можно сказать о моей действительности. С одной стороны, это ухудшение состояния. Возобновление болезни, когда опять приходится жить с голосами, которые звучат все настойчивее и злее, существовать среди хаоса и ужаса, когда в окружающем мире пропадает осмысленная связь. С другой стороны, внешние обстоятельства. Когда мое состояние ухудшалось, я вела себя все глупее. Наносила себя увечья, заговаривалась, окружающие переставали меня понимать; выходя на улицу, я не замечала опасностей, то и дело попадала в смешное положение в публичных местах, обижала и пугала близких людей. Затем самая госпитализация и сопровождающая ее кутерьма. Мама или кто-то еще хлопочут, чтобы пробиться к врачу, зачастую случайно попавшемуся, к тому, кто окажется на дежурстве. Иногда попадался умный и понимающий, иногда — нет. Медицинские заключения, бесконечные хлопоты доктора, чтобы добиться для меня места в переполненном отделении. Иногда полиция. Больничная вертушка была такой дверью, которая хлопала по морде меня и окружающих, нанося удары по самоуважению и человеческим отношениям. И по надежде. Последнее было хуже всего. Ведь, несмотря на то, что при каждой выписке я заранее знала, что снова вернусь в больницу, я в глубине души надеялась, что этот раз будет последним. И каждый рецидив, каждая новая госпитализация, каждое повторное осознание того, что и на этот раз опять не получилось, наносили удар по надежде. Как правило, я никогда окончательно не теряла надежды, по крайней мере, если теряла, то лишь на несколько дней или недель, и все равно это было больно. Я так старалась, перепробовала разные способы, и каждый раз терпела поражение. Это было как хождение по лабиринту, в котором все пути заканчивались тупиком и от которого во мне уже зародился страх, что я, наверное, испробовала все пути, и, может быть, выхода просто нет. Я стала пленницей. Такое чувство вызывали у меня не только постоянно повторяющиеся рецидивы, но и кратковременность каждого моего пребывания в больнице, где я получала лечение. Несколько дней, иногда несколько недель, и вот уже мне говорят, что «все наладилось», что пора думать о возвращении домой. Я чувствовала, что еще не пора. Я была в состоянии как-то выжить на воле, но я еще не поправилась. Видя, что меня, тем не менее, выписывают и говорят, что уже «все наладилось», я понимала, что это значит. «Наладилось» у меня все настолько, насколько это может «наладиться» у хронического больного, и пока длится «период улучшения», я могу как-то продержаться на воле до следующей госпитализации. Я понимала этот смысл, и надежда моя стонала под натиском отчаяния, которое грозило ее задушить. Потом они наконец увидели, как я устала, и дали мне место на отделении длительного пребывания. Это было окончательным подтверждением того, как тяжело я больна, но, как ни странно, это придало мне надежды: теперь у меня будет время. Много времени. И, может быть, это поможет.
Я не выздоровела, но у меня появилось время на то, чтобы постепенно и неторопливо поправляться, чтобы больше успеть. Я получила план дальнейшей реабилитации и возможность находиться в учреждении, где я получала бы лечение, а в промежутках и заботливый уход на то время, пока со мной все проясниться. В результате дело обошлось без новых рецидивов и повторных госпитализаций, так что я могла сосредоточиться и поработать над собой. Как и во всех других больницах, в которых мне довелось побывать, представителями системы, как бы она ни была хороша или плоха, выступали конкретные люди, которые там работали. Некоторые из тех, кто там работал, во всем следовали правилам и отличались отсутствием фантазии. Они крепко усвоили, что шизофрения — болезнь хроническая и неизлечимая, от которой невозможно выздороветь и к которой нужно приспособиться, а это тоже означало необходимость встраиваться в определенную систему. Но попадались и другие люди, понимающие, доброжелательные и креативные, которые относились к больным внимательно и вдумчиво и действовали предусмотрительно. А поскольку этот мир устроен так сложно и отличается многообразием, то попадались и такие люди, которые сочетали в себе оба подхода.
Я хорошо помню Лауру. Одно время она была моим лечащим врачом и была очень озабочена тем. чтобы заставить меня усвоить мысль, что я никогда не выздоровею, а должна приспособиться к тому, чтобы как-то жить со своими симптомами, и что «периоды временного улучшения» — это самое большее, на что я могу рассчитывать. Она так хотела дать мне некоторое представление о моей болезни и постоянно внушала, что Капитан и другие голоса — это всего лишь галлюцинации и искаженные представления, а следовательно не существуют в реальности и я не должна обращать на них внимания. Ее усилия не имели успеха. Я не желала отказываться от надежды на полное выздоровление. Я не желала отказываться от убеждения, что эти симптомы таят в себе важные и реальные истины. А Лаура оставалась в плену своих профессиональных представлений и идеи социализации как встраивания в систему, она никак не могла понять, что стандартные рекомендации в моем случае не срабатывают. В моих же мыслях под влиянием психоза царил хаос и, будучи не в состоянии рационально объяснить ей, почему эти методы со мной не срабатывают, я реагировала на них появлением новых симптомов. Мы с ней топтались на месте, увязнув в слишком узких представлениях о действительности, и обе не могли вырваться из своих рамок. Но мы хорошо ладили. Я относилась к ней с симпатией. По большому счету она была доброжелательна и во многих случаях, когда ее правила не заглушали в ней живое начало, поступала как человек, наделенный умом и фантазией. Она отметила, что я почти всегда по утрам бывала беспокойной, тревожной и «трудной». Сейчас я задним числом думаю, что моя беспокойность была связана как с физическим и душевным состоянием, так и с ситуацией. Во-первых, из-за лекарств. По утрам сказывался длительный промежуток времени, прошедшего после последнего приема лекарства. Обыкновенно я получала лекарства четыре раза в день, ночью же я долгое время оставалась без лекарств. При массированном приеме лекарств длительный перерыв мог приводить к тому, что какое-то из них «переставало действовать», и это, наверное, могло вызывать у меня усиление беспокойства и страхов. Во-вторых, дело было во мне самой. Каждое утро ты встаешь с потребностью начать новый день, я же в свои двадцать два года просыпалась вялая и уставшая в больничной обстановке, встречая новый день с мыслью о том, что я хронически больна психическим недугом. Это было не очень обнадеживающе, а сочетание безнадежной перспективы и естественного утреннего настроя с его желанием жить вызывало у меня беспокойство. В-третьих, на меня действовала и сама ситуация. Больничное утро — это обход, раздача лекарств, тележки с завтраком, смена персонала, когда приходят полные энергии дневные дежурные, которые носятся по отделению, готовя все для нового рабочего дня. Сочетание все этих трех моментов действительно трудновато было переносить. Я не могла четко объяснить это словами, потому что и мысли и слова у меня как раз в это время особенно путались. Ясно мыслить и отчетливо формулировать мысль было для меня нелегко, но чувствовать я все это могла, а моя тревога только усиливалась от непонимания. И вот, будучи не состоянии выразить свою тревогу в словах, я выражала ее в действиях. Она проявлялось в беспокойном поведении, в появлении голосов, страха, в искаженных представлениях, навязчивом повторении таких фраз, как, например, «Хочу домой» или «Меня убивают», и в бесцельной беготне по коридорам. Трудная ситуация, со сложными и многообразными причинами и вызывающими симптомами. Между тем решение этой проблемы оказалось необыкновенно простым.
Лаура сказала мне, что было принято решение, чтобы в дни ее дежурств мы с ней по утрам выходили бы сразу после завтрака в вестибюль и оставалась там до утреннего группового собрания. Так мы и сделали. Мы сидели вместе. Она брала с собой кофе и курила. Дело было еще до того, как закон о курении положил конец такому типу общения. Хотя я не курила, мне нравилось, что она сидит с сигаретой. Так она была чем-то занята и, когда мне нечего было сказать — а порой так случалось, — молчание не становилось тягостным. Главным были человеческая близость, покой, предсказуемость. Возможность ненадолго уйти от суеты, царившей на отделении, уверенность в том, что, когда понадобится, я смогу с ней поговорить. Возвращаясь мысленно к этому времени, я не могу припомнить ни одной темы наших разговоров, мы говорили о чем придется, главным образом о пустяках. Вспоминается мне только свет, вливавшийся через окна в просторный вестибюль, дымок, спиралью поднимавшийся от сигареты, ее смех, большие, полные света картины Экеланда[9]. Я помню, какой она мне давала покой, передышку от страхов благодаря тому, что уделяла мне время независимо от того, достигала ли я в этих беседах каких-то результатов с психотерапевтической точки зрения или нет. От меня не требовалось никаких достижений. Достаточно было просто быть. На первый взгляд ситуация казалась сложной, но оказалась, что никаких особенных сложностей не было. Меня мучило беспокойство, и мне дали покой.
Меня продержали на этом отделении долго, почти два года — для нашего деловитого общества это редкая роскошь. Когда меня выписали, я была готова попытаться начать все заново. И какое-то время мне это удавалось. Я сделала попытку и старалась изо всех сил, принявшись сразу за множество задач. Мне надо было ходить в школу, ездить туда на автобусе, а после уроков возвращаться в пустую квартиру. Я должна была жить одна, самостоятельно ходить в магазин, питаться и как-то справляться с одинокими вечерами. Посещать сеансы психотерапии, уживаться с голосами, согласовывать режим приема лекарств с расписанием приходящей медсестры, которая их выдавала, учить уроки, готовиться к экзаменам, следить за тем, чтобы, по возможности, не наносить себе травм, следить за своим поведением, учитывая, что мне официально поставлен диагноз сумасшествия, а хозяйка, у которой я снимала квартиру, судя по всему, страдала никем не диагностированными неврозами, также мне нужно было следить за расписанием движения поездов Норвежской железной дороги, принимая в расчет возможные опоздания, помнить о социальном пособии, об оплате сеансов психотерапевта, на которые не полагалось дотации, отличать собственные искаженные представления от ярлыков, которые мне навязывала окружающая среда, и самой развиваться как личность. Справиться с этим было тяжеловато. С чистой совестью могу сказать, что я много сил отдавала учению, иногда мне было вполне хорошо, но очень часто я надрывалась из последних сил, причем надрывалась одна и чувствовала одну лишь безнадежность, потому что цель была едва различима вдали и трудно было неуклонно стремиться к ней, когда мне постоянно твердили, что моя болезнь — хроническая, а мне самой то и дело приходилось убеждаться в том, что я выбилась из сил и больше не могу. Наконец меня снова госпитализировали. И снова выписали. Некоторое время я еще пыталась. Снова попала в больницу. Снова была выписана. И еще раз попыталась. Попала в больницу. И выразила протест: Все, больше я не могу. Я честно пыталась. Долгое время. Не хочу больше биться в одиночку, ведь я уже убедилась, что у меня ничего не получается. Я готова была трудиться и дальше, но не одна, а с кем-нибудь вместе, мне требовалось больше помощи.
Я просила, чтобы меня перевели из больницы в реабилитационный центр, о котором я знала. Я знала, что там со временем можно получить лечение, что у них есть школа, есть отделение трудотерапии, на котором имелись трудотерапевты и аниматоры, имелись тренажеры, игры и свои штатные, а не приходящие время от времени, психологи. Я мечтала об этом центре, считая, что он помог бы моему выздоровлению. Оказалось, что не тут-то было. Мне не дали в нем места. Сказали, что я слишком тяжелая больная. От меня нельзя ожидать потенциального улучшения. Реабилитация для меня бесполезна. Нет никакого смысла отправлять меня в этот центр, чтобы я понапрасну занимала там место.
Впоследствии я слышала от других об этом центре. Один из моих коллег был с ним знаком. По его словам, это был просто инвалидный дом, качество лечения там было очень низкое, причем проводилось оно в совершенно недостаточном объеме. Я нисколько не сомневаюсь, что он был прав. Но все-таки это было хоть какое-то лечение. Он спросил меня, лежала ли я там, интересуясь, каково это находится в таком заведении, но я ничего не могла ответить на его вопрос. Я была слишком больна для того, чтобы меня туда направили. Вместо этого мне выделили место в интернате для инвалидов.
И все же мне повезло. Я попала в новый интернат, и оказалась на этот раз ближе к своему дому. Там не было никакого лечения, кроме экскурсий, домашних работ, мастерской с различными видами работы и групповых собраний. Персонал отличался невысокой профессиональной подготовкой, врач приходил один раз в неделю, а уровень трудовой морали работников был очень неровным. Но на меня очень хорошо действовала работа в мастерской; кроме того, я могла поддерживать контакт с мамой и своим врачом, у которого я лечилась амбулаторно, потому что интернат находился поблизости от места, где жила моя семья. Немного оправившись, я некоторое время спустя уже могла наведываться в свою квартиру, а главное — в этом заведении у меня было свободное время. А время и было мне нужнее всего.
Вначале я почти ничего не делала, по крайней мере, так могло показаться на первый взгляд. Я занималась тем, что знакомилась с заведением, а поскольку я была совершенно без сил, в моих мыслях царил хаос, а голова совершенно отказывалась работать как следует, мне приходилось заниматься этим на свой лад. Сперва мне нужно было хорошо изучить те рамки, в которых будет протекать мое существование, узнать конкретную среду, в которой я оказалась, по приезде мне требовалось время, чтобы ознакомиться с новым местом пребывания и освоиться в новом жилище, которое отныне становилось моим домом. Все это я проделывала примерно так, как испуганный щенок или котенок, которого впервые впустили в его новое жилище: я стала его обходить. Сначала с осторожностью, позже уже более уверенно я принялась ходить взад и вперед по коридорам, вверх и вниз по лестницам и повторяла это не один раз, водя рукой по стене. Сначала я изучила только один коридор, который вел от моей комнаты в общую гостиную, затем постепенно расширила свои прогулки. Я редко разговаривала и не проявляла особенной общительности. Я ограничивалась обследованием помещений, как щенок, который не сразу дает себя погладить, а лишь после того, как привыкнет и наберется уверенности. И подобно щенку, я уставала до изнеможения от обилия впечатлений и предметов, которые нужно было обследовать. Случалось, что от усталости я засыпала на диване в то время, когда нужно было заниматься другими вещами. Я участвовала в общих собраниях, выходила на прогулки и пыталась заводить знакомства с окружающими людьми, но по-прежнему зачастую неправильно их понимала, часто пугалась, путалась в мыслях и очень изматывалась. В этих условиях я опять-таки прибегала к основному способу защиты котят, щенков и всех других созданий, лишенных такого эффективного орудия защиты как слово, — я пряталась. Мир вокруг был ненадежен, и я не могла с ним сладить, я чувствовала себя маленькой и беззащитной, границы моей территории были не прочнее мокрой папиросной бумаги, так что мне нужно было заменить их чем-то более надежным, поэтому я забивалась в постель под одеяло. Был период, когда я чаще спала под кроватью, чем на кровати, или вообще вместо кровати устраивалась спать в душе, конечно, не включая воду. В ванной не было окон, это тесное помещение давало чувство безопасности, я брала туда перину и сворачивалась калачиком прямо на теплом полу. Там, в тесном пространстве закрытого помещения, я чувствовала себя защищенной, пол казался таким надежным. Там я могла спокойно отдохнуть, пока не соберусь с духом для очередного выхода в мир.
Постепенно я начала участвовать в экскурсиях. Даже после коротких вылазок у меня начинали болеть глаза от обилия впечатлений, полученных во время пятнадцатиминутной прогулки по тихим дорожкам парка. Понемногу я становилась выносливее, и мои прогулки удлинялись. Я все больше и больше смелела, заявляла о своих пожеланиях, все меньше осторожничала, начала принимать участие в жизни отделения, стала выступать на собраниях, задавать вопросы. Иногда мои попытки удавались, иногда заканчивалось полной неудачей, и я на время искала убежища в постели. Пока не делала новой попытки. Теряла веру в успех. И снова пыталась. Но очень понемногу. Потому что как раз в то время я была так обессилена, как никогда в жизни. Для меня был утвержден план реабилитации, и мне предстояло сдать экзамены на право получения высшего образования, я уже надеялась, что скоро все будет хорошо, но надежда рухнула. Я не справилась с этой задачей. Я знала, что должна была сделать и что было записано в плане, но из этого ничего не получилось. Меня это очень мучило. Ведь рядом со мной были люди, которые готовы были меня поддержать, и я не могла понять, отчего я не справилась. Я не могла понять, что со мной: неужели я такая уж глупая или ленивая или какая-то там еще не такая. Я не могла поверить, что моя мечта была недостаточно важной для меня, чтобы я нашла в себе силы ее добиваться, а если она достаточно важна, то почему же случилось, что я ради нее не постаралась? Единственный ответ, который тогда пришел мне в голову — это моя хроническая болезнь. И тогда в первый и единственный раз в моей жизни эта мысль послужила мне утешением, а что еще важнее — дала мне отдохнуть.
Я подала заявление на пособие по инвалидности и обратилась к коммуне с просьбой о предоставлении квартиры на постоянной основе. Я сдалась. По крайней мере, так могло показаться на первый взгляд. Однако на самом деле я делала прямо противоположное: я трудилась так, как никогда раньше, хотя это было и не так явно. В прелестной книжке «Год садовода» Карел Чапек описывает жизнь садовода и его сада на протяжении одного года. Как он строит планы в то время, когда земля еще утопает в глубоком снегу, как высматривает первые почки, он описывает весеннюю страду, летнее изобилие и радости труда, сбора урожая, наступающий в ноябре покой и подготовку к зимнему сну. Затем он делает неожиданный поворот. Осень — это вовсе не окончание зимы, говорит он, это — начало весны. «Растения прекратили расти вверх, потому что им стало не до того. Они раскинули руки и принялись расти книзу». Этого нельзя увидеть, но под, казалось бы, мертвой поверхностью идет лихорадочная подготовка к следующему сезону, потому что «На самом деле это и есть настоящая весна. То, что не будет подготовлено сейчас, нельзя будет наверстать в апреле». Чапек говорит о саде и называет это «ростом книзу». Джон Страус (John Strauss, 1985) использует образ, позаимствованный из мира джаза и называет это словом «Woodshedding», что означает у него спрятаться в дровяном сарае, для того чтобы спокойно провести окончательную отделку своих импровизаций, а затем выйти оттуда с новыми силами. Страус — психиатр, в сущности, он говорит не о музыкантах, а о людях, больных шизофренией, которым время от времени требуется прибежище такого «плато», на котором процесс как бы приостанавливается или даже наступает его обратное развитие. Со стороны кажется, что ничего не происходит, тогда как на самом деле происходит очень многое. Через некоторое время, когда в течение какого-то периода, казалось бы, наблюдалась стагнация, все вдруг резко меняется и сразу же происходит множество событий. Страус изучал это явление и считает его очень распространенным.
В то время специальная литература была мне мало доступна, впрочем, будь у меня под рукой книги, я бы все равно не справилась с чтением, поэтому я и не подозревала, что кто-то уже описывал словами мою ситуацию. Я не знала о существовании «плато», я думала, что это — конец. Когда у меня иссякли силы, я подумала, что сдалась. А ведь до сих пор я все время старалась, как могла, и долгое время получала помощь. Видя, что у меня все равно ничего не получилось, я не нашла этому другого объяснения, кроме того, что, значит, были правы те, кто все время мне говорил, что это невозможно. Я помню, какую я чувствовала безнадежность, помню попытки положить конец своей жизни, я знаю, что находилась тогда на грани. Было бы хорошо, если бы кто-то подсказал мне тогда, что есть такая вещь, как «плато».
Судя по всему, на меня сильно повлиял интернат, в котором я тогда жила. Среди пациентов были широко распространены упаднические настроения, умение с пониманием относиться к своей болезни, и большой популярностью пользовалась «теория заклинивания». Вкратце она сводилась к тому, что все мы больны, у всех есть диагноз, поэтому время от времени нас заклинивает, и с этим мы ничего не можем поделать, так как это от нас не зависит. Когда заклинит, у нас начинаются страхи, мы слышим голоса или впадаем в угнетенное состояние, и тут ничего не остается, как терпеть свои симптомы. Ужасающее бессилие и утешительная безответственность. До этого ощущение собственного бессилия и чувство безнадежности слишком пугали меня, не позволяя мне принять эту теорию, но теперь я дошла до изнеможения, и вдобавок у меня установился более живой контакт с другими обитателями отделения, в котором я лежала. Я чувствовала к ним симпатию, некоторым начала даже доверять и потому, обретя предпосылки к социализации, была более подвержена как хорошему, так и дурному влиянию этой среды. Они поддерживали меня, они стали моим социумом, дали мне ощущения принадлежности к определенной группе людей, но в результате этого для меня стало сложнее выражать несогласие. Ведь если бы я стала настаивать на своем праве выбора, свободной воле и ответственности, разве я тем самым не обвинила бы тех, кто считает, что у них они отсутствуют? А поскольку я не делала того, что хотела делать, это стало лишним подтверждением теории, которая гласила, что у меня нет выбора, что решение за меня принимает болезнь.
Однажды я слышала такую историю: если ты наловил крабов и держишь их в бочке, тебе не нужно ее ничем закрывать, потому что если один краб попробует удрать, остальные не дадут ему вылезти и утянут на дно. Примерно то же самое происходило и в том отделении. Там было очень спокойно и безопасно, чувство общности было очень сильно, но только до той поры, пока ты не заговариваешь о свободе выбора и не стараешься вылезти из бочки в окружающий мир. Стоило этому случиться, как кто-нибудь тут же хватал тебя за ногу и утягивал к себе на дно. По крайней мере, так было по моему ощущению. С точки зрения биологии эта история не соответствует истине, зато мы, люди, вполне в состоянии придумать множество способов, как утягивать друг дружку на дно, и даже переносим это свойство на других, например, на крабов. Когда краб пытается вылезти из бочки, другой краб цепляется за него, и тогда оба сваливаются вниз из-за того, что бочка слишком гладкая, мы же, глядя на них, думаем, что они «утягивают друг дружку на дно». Ведь мы знаем, что люди способны так поступать. Из-за страха перед выздоровлением, после которого ты потеряешь все, что давало тебе ощущение надежности, больные иногда не желают думать о собственной ответственности и потому часто цепляются за более безнадежное представление о своей болезни, чем это, строго говоря, соответствует истинному положению дел. В то же время я знаю, что я, как и все другие люди, иногда легко склоняюсь к тому, чтобы приписывать тем или иным изначально нейтральным поступкам надуманную преднамеренность. Возможно, другие пациенты действительно пытались погасить мой настрой на борьбу за большую самостоятельность, но, скорее всего, мы просто представляли собой группу людей, оказавшихся в трудной ситуации. В борьбе с болезнью мы иногда, действительно, помогали друг другу, но в других случаях мы друг другу мешали или тащили друг друга на дно, хотя на самом деле каждый мечтал выбраться на свободу. Крабы ни в чем не виноваты, да и мы сами, по большому счету, тоже: мы только искали выхода на волю. Вся беда была в том, что бочка попалась чересчур гладкая.
За последние пятнадцать лет количество стационарных мест в психиатрических лечебницах уменьшилось примерно на треть, а между тем все больше становится людей, страдающих психическими заболеваниями. Многие из лечебных учреждений, в которых я когда-то лежала, теперь закрылись или работают в другом режиме, при котором делается упор на эффективность лечения и уменьшение сроков пребывания в стационаре. Общей тенденцией стало теперь лечить больных, не вырывая их из привычной среды. Теперь считается, что мы не должны отрывать больных от обычного течения жизни, а должны лечить человека там, где он живет, тесно сотрудничая с теми, кто составляет сеть его социальных связей. Сейчас в здравоохранении все больше делается ставка на развитие децентрализованных служб: поликлиник, отделений дневного пребывания и бригад скорой помощи на случай обострений, чтобы помогать людям, оставляя их жить дома. Это замечательно. Но я все-таки сомневаюсь, все ли можно оптимизировать и децентрализовать. Мне несколько раз приходилось заводить в доме новых котят и щенят. И мне пока что еще ни разу не удалось оптимизировать процесс их привыкания ко мне и к моему дому. Каждый раз все происходит более или менее одинаково: новоприбывший малыш сначала все обнюхивает, от незнакомых звуков он испуганно вздрагивает и прячется под диван, с любопытством оттуда выглядывает, дергает меня за брюки и тотчас же отскакивает, чтобы спрятаться под комод. Так все и идет своим естественным ходом. Поведение животного мало зависит от его индивидуальных особенностей или от породы, но постепенно малыш начинает все веселее бегать по дому, вертеться, вилять хвостиком, лазить на занавески и грызть домашние тапочки, пока понемногу не вырастает из детства, становясь тем, с кем ты делишь свое жилище. Так происходит каждый раз без исключения, и хотя игры и знаки внимания ускоряют дело, на это все же требуется время. И большую часть этого времени я почти ничего не делаю, кроме того, что присутствую рядом и всегда доступна для малыша, когда он будет готов сделать следующий шаг. Как Лаура, которая сидела рядом и курила, и как персонал больницы, предлагавший экскурсии, групповые занятия, беседы и социальные контакты, как только я буду к ним готова. Не в какие-то специально предназначенные для этого часы, а тогда, когда я буду готова сделать первый шаг. И спасительное убежище, где можно спрятаться: моя палата, душ или место под кроватью, всегда было рядом. Понемногу я становилась все увереннее. Я принималась за школьную программу, снова бросала и снова начинала занятия. На групповых собраниях высказывала свое мнение и брала на себя ответственность в мастерской. Я стала больше разговаривать, больше выходить на прогулки, ездить на автобусе, и скоро была уже готова справиться с более трудными вызовами, как, например, к попытке снова жить самостоятельно в своей квартире. Я поняла, что я никогда не смирялась с судьбой, никогда всерьез не отказывалась от борьбы, я просто перетрудилась и угодила в бочку со слишком гладкими и отвесными стенками. И я поняла, что, наверное, несмотря на все свои страхи и помешательство, и «сниженный функциональный уровень», я все время оставалась на верном пути. Из практических соображений меня перевели в третью больницу, куда меня тоже приняли как долговременную пациентку. Хотя очень многие функции у меня были нарушены и хотя я по-прежнему не была знакома с исследованиями, посвященными процессу выздоровления, в которых встречалось бы понятие плато, я твердо знала, что дети взрослеют, а весна переходит в зиму, которая в свой черед переходит в весну. Мне говорили, что моя болезнь — хроническая, но я уже сама начала догадываться, что, наверняка, существуют и другие возможности. Мне потребовалось много времени, и должны были понадобиться еще многие месяцы, но у меня уже появилось робкое предчувствие, что это не продлится целую вечность.
Знакомство с новым отделением далось мне уже легче, я лишь изредка спала под кроватью, и лишь иногда кралась по коридору, прижимаясь к стенке. Вместо этого я устраивалась одна за отдельным столом и принималась рисовать или писать. Так я могла находиться вместе со всеми, но все же одна, и теперь мне уже хватало такой защиты. Я разговаривала с сиделками, сама объясняла, как я себя чувствую, могла сказать, чего я хочу, однако не все вещи я еще могла с одинаковой легкостью произнести вслух. Поэтому я иногда «забывала» свой рисовальный альбом в общей комнате, чтобы они могли по нему судить о моем состоянии. Однажды я оставила на столе унылый зимний пейзаж с одиноким деревом. Всюду лежат глубокие сугробы, но под деревом видно несколько проталин, а на светлом весеннем небе апрельским сиреневым цветом были написаны строчки: «Кабы весна была в январе, Стал бы унылым июнь». Высказать это непосредственно я не могла, но мне хотелось подать знак, что я не стою на месте. «Кабы птицы пели всю ночь напролет, Унылыми стали бы дни». Пела я редко, но моя речь становилась все яснее. Я не хотела, чтобы меня заставляли торопиться до времени, не хотела, чтобы меня тащили или подталкивали, не хотела, чтобы меня теребили. Я хотела расти. Становление невозможно само по себе, сначала надо существовать. В то время мне нужно было спокойно существовать, просто быть. Я не была счастлива, но рассчитывала, что стану счастливой со временем. Когда вырасту и наберусь достаточно сил, чтобы вместить то счастье, которое я прилежно конструировала. А до тех пор надо было жить, мирясь с тем, что мои цветы еще не распустились. Самое важное было тогда для меня накопить питательных соков и позаботиться о крепких корнях. Цветы я еще успею взрастить потом.