Печальный язык безъязыкости
Печальный язык безъязыкости
Мальчика в соседней палате очень изводили инопланетные существа. Они появлялись, когда им вздумается, в разное время и в разном обличье, но особенно часто они заявлялись тогда, когда ему полагалось делать уборку. Это не так уж и странно. Мальчики-подростки не в восторге от такого занятия, как уборка собственной комнаты, и часто пользуются любым предлогом, чтобы увильнуть от этой обязанности.
Мальчик может заявить, что он не успел выучить уроки, или что он договорился с товарищем о чем-то чрезвычайно важном, или что ему пора на тренировку, или что нужно вывести собаку или просто посмотреть какую-то передачу по телевизору, а бывает, что они просто смываются из дома, «не расслышав», о чем его просят старшие. Это совершенно нормально. Но у моего соседа не было возможности воспользоваться ни одним из этих предлогов. У него не было ни уроков, ни тренировок, ни друзей, ни собаки. Телевизор стоял в специальной комнате, которая была под замком, и наружная дверь тоже была заперта. Зато у него была такая штука, какая найдется не у всякого мальчика: у него были космические пришельцы, и был диагноз, который подтверждал, что нападение инопланетных существ является в его случае вполне законной и основательной причиной, чтобы не убирать свою комнату.
Это отнюдь не значит, что он не видел космических пришельцев, не верил в них или что они для него не существовали на самом деле, я уверена, что все это было для него реальной действительностью. И это отнюдь не значит, что его космические пришельцы существовали только для того, чтобы он мог увиливать от неприятных занятий. Я жила в соседней палате и, по моему впечатлению, он действительно страдал и мучился от нашествий инопланетян и боялся их нападений. Но довольно скоро я на слух стала отличать нападения, порожденные его историей и внутренними конфликтами, от тех нападений, которые в моем понимании были в высшей степени релевантными попытками использования единственного предлога, позволявшего ему увильнуть от уборки. И этот способ действовал: как правило, убирать ему не приходилось.
Все получалось в точности, как у меня: когда подходила моя очередь стирать, в коридоре собиралась целая стая волков. Мы не могли отказаться от обязанностей раз и навсегда, дело только откладывалось до лучших времен, но если бы мы стали отпрашиваться, никто не дал бы нам отсрочки, и мы оба хорошо это знали.
Мы оба, так или иначе, лишились обычной человеческой речи и заменили ее чем-то другим. И этим другим были симптомы.
Один из возможных подходов к объяснению симптомов заключается в том, чтобы видеть в них ответ на определенную жизненную ситуацию, в которой пациент находится в данный конкретный момент. Этот ответ обусловлен предшествующим опытом, подсказывающим, что может быть действенным в данных обстоятельствах. Такой подход показывает, что симптомы могут выступать в роли своеобразного языка, но в этом контексте язык направлен в первую очередь на выражение потребностей или желаний личности, так что симптом становится способом удовлетворения этих потребности.
Большинство находящихся в лечебном заведении пациентов частично лишаются своего привычного языка и заменяют его своего рода воровской феней, приспособленной к социальным кодам, действующим в данном заведении. Этот язык оказывается наиболее эффективным, поскольку с его помощью коммуникация осуществляется теми средствами, которые, по мнению работников этого учреждения, должны быть присущи больным. Он может быть очень упрощенным. Так, на этом языке «боюсь» означает «страх», а «больно» или «грустно» тоже означает «страх». Или это значит, что «голоса очень громко кричат». Такое изменение языка не совсем безопасно. Опасность заключается не в том, что люди добиваются своего посредством своих симптомов, а в том, что язык утрачивает свою эффективность. Нас вовлекли в игру, где «не хочу» произносится как «волки» или «космос», а вместо «хочу» люди говорят: «Так нужно, потому что этого требует болезнь».
Душ в отделении полагалось принимать по расписанию. Были установлены определенные дни и часы, когда можно принимать ванну и пользоваться душевой кабинкой, в остальное время полагалось умываться в палате. Однако тогда, как и сейчас, мне иногда хотелось принять душ в неположенное время. Если я говорила: «Мне бы хотелось помыться, можно пойти в ванную?», мне всегда отказывали, ссылаясь на правила и установленное расписание. Но если я начинала плакать, царапать себя и жаловалась на голоса, которые звучат у меня в ушах, говорила, что я чувствую себя грязной, гадкой и противной, у меня было больше шансов, что замок отопрут. После этого у меня всегда оставалось такое чувство, что я сделала что-то нехорошее, стыдное и гадкое. Я привирала, мошенничала, и мне это было совсем не приятно, и я боялась себе в этом признаться, потому что это не соответствовало моему образу, как я его себе представляла.
Я чувствовала себя лучше, когда играла с открытыми картами. Но ситуация складывалась так, что это не способствовало честной игре, и в результате я чувствовала себя негодяйкой из-за того, что вздумала помыться в неположенное время, хотя в этом, строго говоря, не было никакой необходимости, да и с точки зрения лечения не могло принести пользы. Другая проблема, связанная с условным языком, состоит в том, что он подразумевает, будто бы в наших «хочу» и «не хочу> есть что-то нехорошее. А это неправильно. Хотеть и не хотеть — дело самое обычное и совершенно нормальное. Чего-то нам хочется больше, чего-то другого — меньше. Бывает, конечно, что нам приходится делать то, чего нам не хочется, но это не значит, будто хотеть вообще плохо. Важно понимать, чего мы хотим, так как это подсказывает нам, что надо делать, чтобы жизнь стала осмысленной и радостной. А между тем я каждый день вижу людей, которые вычеркнули из своего лексикона слова «мне хочется» и «я хочу», заменив их словами «нужно, потому что этого требует болезнь». По-моему, это очень печально.
В другом, уже взрослом, отделении сестра, проводившая утром общую беседу с пациентами, спрашивала всех присутствующих, кто из нас должен после собеседования идти на утреннюю гимнастику. Вопрос был совершенно излишним, так как гимнастика была обязательна для всех, за исключением одного мужчины, у которого болела нога. У него были очень сильные боли. Такие сильные, что для него не могло быть и речи даже о самых несложных упражнениях, хотя он только что выходил на улицу покурить и все утро расхаживал по отделению самой обычной, энергичной походкой. Сестра задавала еще ряд вопросов, в сущности, очень глупых, так как мы все понимали, в чем дело, пока однажды, нарушив основное правило, она не взяла на вооружение отмененный язык и спросила: «Сдается мне, что ты просто не хочешь делать гимнастику. Почему ты не хочешь прямо сказать те хочу»?». И когда она отказалась от своего языка, пациент, обретя прежний дар речи, сказал, что он не мог так ответить, потому что такой ответ она бы не приняла как уважительную причину.
«Нет, почему же! — возразила она. — Говори, не бойся! Выскажи словами то, что думаешь». И он высказал, и все остальные тоже высказали. В то утро на гимнастику не вышел никто, кроме лечащего персонала. На следующее утро все пошло по старому, я пришла на гимнастику, и остальные тоже пришли, потому что я, например, ничего не имела против, мне нравилась утренняя гимнастика. Вчера я отказалась участвовать по другой причине: потому что это было так прекрасно — высказаться напрямик о том, что я хочу и чего не хочу делать, и знать, что к моему желанию отнесутся уважительно. Я отказалась идти на гимнастику, потому что было так приятно почувствовать, что на какое-то время к словам вернулось их обычное значение, и ими можно пользоваться без опаски. И я отказалась, потому что у меня давно уже не было такой возможности, и я знала, что в другой раз она выпадет мне нескоро.
Одной из причин, почему исчезает слово «хочу>, вероятно, является то отношение, с которым люди сталкиваются в лечебных учреждениях и во многих других местах. Но отчасти виноват и собственный страх перед запретными и постыдными желаниями, тот ужас, который усиливается от общения с теми, чье дело, казалось бы, помогать побороть эти страхи. И тут мы подходим к языку печальному. Он не так уж и прост, а зачастую и не так осознанно применяется, однако он есть, и представляет собой замешанное на стыде, искаженное отображение того, в чем человек ни за что, ни за что не признается по доброй воле: например, что он одинок и хочет, чтобы его увидели.
Я очень скоро поняла, что если я, когда мне бывает страшно, тоскливо на душе и одиноко, скажу санитарам отделения, что мне плохо и трудно, они посоветуют мне думать о чем-то другом. Например, пойти в гостиную, поиграть в карты или почитать книжку. Но мне-то нужно было совсем другое, а эти советы нисколько не помогали победить пугающее одиночество, хаос звучащих голосов и путаницу мыслей, о чем они сами должны были бы знать. Однако на что-то большее у них не находилось ни времени, ни возможности, так как в психиатрии тогда, как и теперь, всегда было мало средств и слишком много пациентов, и сиделки просто не успевали заняться каждым, кому было плохо или тоскливо на душе.
По-видимому, они также считали, что меня нужно приучать к большей самостоятельности, чтобы я не бежала к ним каждый раз, как у меня возникали трудности, а вырабатывала бы для себя свои собственные стратегии поведения, помогающие справиться с этими бедами. Если в этом была главная идея, то надо признать, что она была очень разумной, и, оглядываясь назад на то время, я не могу не согласиться, что этого мне и нужно было добиться. Но тогда у меня не было никаких стратегий, и я не могла разобраться в собственном хаосе, мне требовалась помощь, и нужно было, чтобы меня этому научили. Я была неспособна самостоятельно справиться с этой задачей. Ведь если человек не умеет водить машину, никто не посадит его в автомобиль одного с таким напутствием: «В добрый путь, дружок! Покатайся сам и поучись водить машину аккуратно и осторожно». Поступить так было бы просто дико и совершенно безответственно.
Так же дико и безответственно было ожидать от меня, что я сама, в состоянии психоза, разберусь в том, что творится в моей больной голове и выработаю такие стратегии, которые помогут мне справиться с жизнью, хаосом и реальностью. Конечно, ничего этого я не могла сделать. Поэтому, когда одиночество совсем одолевало меня, а голоса становились оглушительными, и мне действительно необходимо было с кем-то поюворить, я резала себе руки. Уж этого санитары не могли не заметить. По крайней мере, они вынуждены были убрать осколки стекла и перевязать мои раны, и тогда они обращали на меня внимание. Некоторые только тут начинали верить, что я говорила им правду, что мне действительно было очень плохо и что мне, правда, нужен был кто-то рядом. Я резала себя, и очень, очень часто это оказывалось действенным средством. Конечно, так происходило далеко не всегда, но этот способ был, во всяком случае, эффективнее всяких слов, так как слова почти никогда ни на кого не производили впечатления.
Мое слово в тот период вообще почти ничего не стоило, и уже скоро у меня не осталось других средств, кроме действия. В журнале это называется демонстративным поведением и манипулированием. Я усвоила правило: чтобы быть услышанной и понятой, в моем мире требуется действие. Мне очень не нравится слово «манипулирование», я с удовольствием заменила бы его на другое, вполне употребительное и гораздо более позитивное выражение — «сотрудничество с пользователем». Потому что, в сущности, речь идет о том же самом, а именно о человеческом желании получить контроль и влияние на свою жизненную ситуацию, иметь реальную возможность оказывать влияние на свою жизнь и лечение. А для этого человек всегда старается использовать те средства, которые ему доступны.
В психологии есть понятие «фундаментальной ошибочности атрибуции». Этот термин звучит ужасно заумно, но на самом деле означает очень простую вещь, так как он всего лишь описывает обыкновенную ошибку, которую мы, люди, часто допускаем при истолковании причин человеческих поступков. Как правило, когда мы сами делаем глупость или допускаем какое-то нежелательное действие, то считаем, что это случилось потому, что так сложились внешние обстоятельства. Когда мы опаздываем, это случилось из-за пробок на дорогах; когда забываем исполнить обещание, это произошло потому, что слишком много дел приходилось держать в голове. И мы можем так думать и говорить, потому что знаем, какие на дорогах были пробки и как мы были завалены делами, и потому, что у нас есть искреннее и здоровое желание сохранить свое самоуважение, оправдав свой поступок каким-то уважительными причинами. Когда же глупость делает кто-то другой, мы не можем знать всех деталей сложившейся ситуации, да и наша ответственность за то, как будет выглядеть другой человек в собственных глазах, не так велика, и потому мы можем позволить себе соответственно охарактеризовать его личность, сказав: «Он копуша» или «На нее нельзя положиться» и т. д.
Особенно отчетливо это видно на тех примерах, в которых данная личность оказывается «не такой, как мы», а поскольку проблематика, связанная с ситуацией «мы и они» особенно ярко выражена в психиатрических лечебных учреждениях, то пациенты часто становятся жертвой такого «ошибочного толкования». Поэтому здесь так легко случается, что человека могут обвинить в том, что ему свойственна привычка манипулировать другими, не задумываясь о том, что в его конкретной ситуации у него, может быть, не было возможности каким-то другим способом повлиять на окружающих, и, тем более, не задумываясь о том, стоит ли в этом случае прибегать к личностной характеристике и не лучше ли было бы заменить ее описанием ситуации. Но хотя фундаментальная ошибка атрибуции действительно фундаментальна и является широко распространенной, она, тем не менее, не перестает от этого быть ошибкой.
Бихевиористская терапия показывает нам, что действия, вызывающие такую ответную реакцию, которая человеком, производящим это действие, оценивается позитивно, с большой вероятностью будут им повторятся, в то время как действия, не сопровождающиеся такой реакцией, или сопровождающиеся негативной реакцией, часто проходят сами собой и заменяются более целесообразным поведением. На протяжении длительного времени целый ряд экспериментов с крысами, собаками, детьми, наемными работниками, пациентами, студентами психологических факультетов и многими другими группами подопытных лиц подтвердил этот факт, что, в сущности, очень логично. Когда мы желаем чего-то добиться, мы с большей долей вероятности повторим то, что, как показывает наш опыт, приводит к желаемому результату, чем то, что, как показывает наш опыт, желаемого не дает. Наш опыт подсказывает нам, как умнее поступить, что эффективно, а что неэффективно. Поэтому на меня не действовали уговоры, будто бы резать себя бесполезно, будто бы это глупо и нецелесообразно, ведь мой опыт подсказывал мне, что именно это нужно делать, чтобы добиться желаемого. Разумеется, я этого никоим образом не высказывала вслух.
На словах я всегда соглашалась с санитарами; глупо причинять себе физический вред, слушать голоса, куда-то убегать или что там я еще вытворяла. Я могла рассуждать об этом и действительно так считать, и быть очень разумной, однако все это, в общем, оставалось пустыми словами. На деле же я поступала по-прежнему. Потому что это давало действенный результат. Но этого я никогда никому не говорила. Я боялась признаться в этом даже самой себе, ведь иначе мне пришлось бы признать две вещи: признаться в том, чего я желаю и чего надеюсь добиться, и в том, что я не контролирую ситуацию. А это было слишком стыдно и унизительно, и я бы этого ни за что никому не сказала. Ведь тут причина была не в болезни и не в голосах, и не в чем-то подобном, мне просто была непереносима мысль о том, чтобы признаться, какие постыдные и унизительные потребности живут в моей душе: потребность в заботе, потребность в том, чтобы на меня обратили внимание, потребность в том, чтобы избавиться от одиночества. Я уже знала, что самое плохое, что можно сказать о человеке, это: «Она делает так только ради того, чтобы привлечь к себе внимание», и потому никогда не призналась бы в этом желании даже самой себе.
Ибо в отличие от вышеупомянутой ситуативной воровской фени, которая использовалась более или менее сознательно, тот печальный язык представлял собой нечто такое, что я по мере сил старалась удержать в подсознании. С волками, которые часто появлялись, когда мне надо было идти стирать, дело обстояло довольно сложно. Хотя временами, не признавая этого вслух, я, может быть, и замечала тут какую-то связь с появлением волков, но я упорно не желала видеть, что их появление каким-то образом зависит от моей воли. В моем восприятии их появление было и должно было быть чем-то совершенно мною неконтролируемым. Мне необходимо было видеть в них реальных, существующих в действительности волков, и я не могла признаться себе, что имела какое-то влияние на факт их существования. Ведь такое признание означало бы, что я должна признаться перед собой не только в том, что я ленива, но и в том, что я сумасшедшая, а этого невозможно требовать от человека. Но когда речь шла о желании быть замеченной, о заботе, о внимании, о том, чтобы меня признали достойной того, чтобы потратить на меня время, и когда это желание делалось настолько сильным, что ради желаемого результата требовалось приложить сознательные усилия, самая мысль об этом была до такой степени запретной, что даже тень ее не должна была близко коснуться моего сознания.
Я старательно прятала ее за двойной дверью и запирала на все запоры, используя все преграждающие механизмы, какими только располагала моя душа. И несмотря на все эти предосторожности, я все равно испытывала прилив острого стыда, смешанного со страхом, когда мне говорили, что я это сделала «нарочно» или для того, чтобы привлечь к себе внимание. Это было болезненно, потому что никакие преграждающие механизмы не могли избавить меня от страха при мысли, что люди, возможно, правы. Что это можно доказать. А этого я не могла принять, потому что это было лишь наполовину правдой. То есть я чувствовала себя примерно так, как если бы оказалась лицом к лицу с разъяренным медведем, не зная о том, что вторая половина истины состоит в том, что медведь этот — ручной, а за спиной у меня стоит укротитель.
Укротить мой страх в этой ситуации могла бы вторая половина правды, а именно понимание того, что мои желания — нормальны, и что будь мне предоставлены соответствующие возможности, я могла бы удовлетворить свои потребности самыми что ни на есть социально приемлемыми способами, как это делают все люди. Но эта правда была у меня за спиной, и должно было пройти много времени, прежде чем терапия помогла мне обернуться назад и посмотреть ей в глаза. И только тогда я осмелилась открыть глаза и рассмотреть медведя, стоящего передо мной. Потому что когда я получила возможность увидеть всю картину в целом, та часть, которая была главным источником страха, перестала быть пугалом, на которое я не осмеливалась даже взглянуть.
По сути дела, не так уж трудно понять, что у той тихой, старательной, скромной, затравленной девочки, какой я была в то время, вполне могли возникнуть проблемы, когда речь зашла о том, чтобы признаться самой себе в жажде человеческого внимания и заботы. Это вполне логично и рационально, и, чтобы взглянуть этой правде в глаза, не требуется глубоких психологических познаний. Странным мне представляется здесь как раз другое: почему в психиатрическом здравоохранении как системе царит столь отрицательное отношение к таким, казалось бы, фундаментальным человеческим потребностям. Ведь то, чего я стыдилась, не было только моим сугубо личным чувством; мой стыд подпитывался высказываниями лечащего персонала и записями в журнале, в котором отмечалось: «желает привлечь к себе внимание». Это было правдой, но я ни разу не заметила, чтобы кто-то высказывал какие-то четкие и разумные профессиональные соображения по поводу этой потребности и по поводу того, как следует к ней отнестись.
Мои наблюдения в качестве бывшей пациентки, а ныне в качестве психолога говорят о том, что отношение к этому вопросу у нашей психиатрии в общем и целом совпадает с отношением самих пациентов: мы, дескать, гордые, несгибаемые и независимые норвежцы, которые, если потребуется, с удовольствием отправятся в одиночку на Северный полюс, во всех случаях жизни мы должны самостоятельно справляться с трудностями, полагаться только на себя, и ни в коем случае не опускаться до того, чтобы мечтать о внимании и заботе со стороны окружающих. Мы, остальные, те, кто в данный момент считаются здоровыми, очень часто испытываем потребность во внимании. Можно сказать, каждый день. Если на работе сослуживцы перестали бы с нами здороваться или садиться с нами за один стол в обеденный перерыв, мы сочли бы их невежливыми, наглыми или жестокими. Если бы шеф перестал нас замечать и следить за тем, как идет наша работа и как мы ее выполняем, то со временем мы в значительной степени утратили бы мотивацию и заметно охладели бы к своим обязанностям.
Нам хочется, чтобы наши друзья и родственники интересовались тем, что мы сейчас делаем, чтобы они были рядом с нами в часы радости и печали, нам требуется их помощь при переездах или в уходе за маленькими детьми, они нужны нам, чтобы вместе поболтать или принять участие в общих развлечениях. Нам хочется, чтобы самые близкие люди знали нас так хорошо, чтобы моментально понимать, как мы себя чувствуем и что нам требуется. И нам самим хочется то же самое делать для своих близких и для тех, с кем мы общаемся. Человек — общественное животное, и нам нужна своя социальная группа. Так откуда же взялась это пренебрежительность? «Хочет добиться внимания к себе», «болезненная потребность в обществе». Что мы под этим подразумеваем? В стремлении человека к контактам с другими людьми нет ничего болезненного. Напротив! В нежелании общаться с другими людьми, чрезмерной изоляции я вижу гораздо более опасный знак. Если человек полностью отрезает себя от контактов с другими людьми на долгое время, это часто может быть сигналом какого-то неблагополучия. А в том, что человек стремится к контактам с другими людьми, нет ничего болезненного, это здоровое проявление.
И эта потребность во внимании, которая свойственна нам всем в обыденной жизни, разумеется, усиливается, когда мы чувствуем какую-то угрозу или опасность. Если человек падает в воду с причала и зовет на помощь, никому не придет в голову спокойно пройти мимо со словами: «Он сделал это только для того, чтобы добиться внимания к себе». Конечно же, он добивается внимания! Его жизнь в смертельной опасности, и он не может спастись сам, поэтому, чтобы сохранить свою жизнь и не погибнуть, ему остается только надеяться на других людей, которые не дадут ему погибнуть и спасут от смерти. И люди, услышавшие его крики о помощи, сразу это поймут и сделают все, что в их силах, чтобы ему помочь. Это естественно. Поэтому меня просто пугает, что в нашей психиатрии медики отмечают в журналах человеческие призывы о помощи, порой совершенно откровенные, не добавляя к ним никаких профессиональных соображений о том, какая помощь представляется в данном случае целесообразной и как данному работнику здравоохранения следует вести себя дальше в отношении того, кому требуется помощь.
Это примерно то же самое, как если бы они, заметив, что больной страдает серьезным истощением, ограничились бы пометкой в журнале, но не накормили бы больного. Не установив причину его истощения. Не дав рекомендаций, как избежать истощения в дальнейшем. И не указав причины, почему ничего не было сделано в этой ситуации. Но это лишь приблизительное сравнение. Потому что никто никогда не поступил бы так с больным, страдающим от физического истощения. Зато с пациентами, страдающими от душевного истощения вследствие недостатка человеческой заботы и внимания, так поступают часто. И я считаю, что разница здесь заключается в том, что последнее считается чем-то постыдным.
Даже сейчас, когда я пишу эти строки, я чувствую, насколько приятнее быть в роли представителя лечащего персонала и с этой позиции говорить о том, что мы, лечащий персонал, должны считаться с потребностью пациента во внимании, чем рассказывать о моей собственной потребности во внимании, которую я испытывала, будучи пациенткой. Говорить об этом мне вообще как-то не хочется, я чувствую, что от этого мне становится противно и гадко на душе, и меня беспокоит мысль, что обо мне подумают люди, если я сознаюсь в таких вещах. Это говорит о том, что стыд очень силен, и что нет ничего странного в том, что пациенты так упорно цепляются за свою веру в то, что причина их поступков лежит только в болезни и что тут ничего не зависит от их контроля. Потому что иначе им было бы стыдно вдвойне: во-первых, потому что они пожелали чего-то такого, чего не следует желать, а, во-вторых, потому что на самом деле ты иногда, действительно, делаешь что-то такое, чтобы добиться желаемого. Например, режешь себе руки. Или сваливаешь вину на волков, или на Капитана, или еще на что-нибудь другое.
И причиной может быть не только потребность в человеческом внимании, но и какие-то другие потребности, которые свойственны человеку. Например, потребность выразить обиду. Или взбунтоваться против своих тяжелых жизненных обстоятельств. Или для того, чтобы отдохнуть. Это может быть какое-то запретное чувство. Например, злость. Или ревность. Или чувство зависимости. Или еще что-нибудь. Ты желаешь чего-то, не смея себе в этом признаться, и, будь то сознательно или бессознательно, делаешь то, благодаря чему ты раньше получала желаемое. У больного человека диагноз может выступать в качестве подходящего предлога для обоснования совершенно нормальных потребностей, в которых он не смеет перед собой признаться. Это помогает лицу, которое испытывает потребность, и облегчает его взаимодействие с окружающими.
Говард Бентсен (Нovard Bentsen) провел в 1998 году исследование, посвященное поведению родственников в общении с психически больным членом семьи, чтобы установить, какие факторы влияют на поведение окружающих. Он выявил ряд факторов, влияющие на степень враждебности, неприязненного и критического отношения родственников. Как оказалось, одним из таких факторов является восприятие пациента как «ответственного за свое поведение» или как «больного». Когда члены семьи воспринимают пациента как больного человека, а его поведение как симптомы болезни, уровень критических и враждебных замечаний снижается, а когда его поведение воспринимается как зависящее от его воли и намерений, окружающие реагируют на это более критическими и агрессивными замечаниями. Иными словами, «здоровый» человек должен отвечать за свои действия, больной же человек может больше «позволить себе», прежде чем его поведение вызовет серьезные последствия.
Но даже если пациенты имеют возможность «позволить себе» то, что они хотят, а не то и добиваются исполнения своей потребности, радость от этого невелика. Полного удовольствия от достигнутого как-то не получается. Ведь это же на самом деле была не я, а моя болезнь. Добиться желаемого — это все же не то, что получить понимание, это не значит, что за тобой признано право на эти потребности, и тем самым достигнутое оказывается лишь временным и неполным решением проблемы. Потребность, в которой человек сам себе не может признаться, которая не встречает признания со стороны окружающих, которую они не хотят замечать и не одобряют, потребность, которую приходится прятать, прикрывать другими причинами, постоянно будет требовать новых подкреплений, поскольку настоящего подкрепления она так и не получила. Кроме того, она не получает развития, потому что, скорее всего, человек получил очень мало из того, что ему требуется, и вовсе не получил того, что требовалось ему больше всего. А именно — понимания и человеческого признания. А также контроля над своей жизненной ситуацией и возможности ею управлять.
Ибо обратная сторона ответственности — это контроль. За то, чего ты не контролируешь, ты не можешь отвечать, а если ты что-то контролируешь, то ты и несешь за это ответственность. Когда у личности отнята или утеряна ответственность за какую-то ситуацию или, еще того хуже, ответственность за ее собственные действия в той или иной ситуации, она одновременно теряет и контроль над ситуацией. А утрата контроля над собственной жизнью что-то меняет в человеке. Еще в 1979 году Яноф-Бюльман Qanoff-Bulman) /реф. В: Brickman et al., 1982/ провел исследование, показывающее, какое важное значение имеет сохранение чувства контроля. Он обследовал женщин, подвергшихся сексуальному насилию, и обнаружил, что в первое время после того, как оно случилось, многие из женщин отказывались считать себя невинными жертвами, предпочитая брать на себя ответственность за случившееся. Судя по их высказываниям, они считали, что были чересчур вызывающе одеты, что сделали глупость, выйдя на улицу без сопровождения, и т. п., тогда как все окружающие обыкновенно отвергали такие мысли как выражение преувеличенного чувства вины; для близких людей этих женщин важно было подчеркнуть, что жертва была совершенно не виновата в случившемся и что вся ответственность лежит на насильнике.
По сути дела, это правильно, но для женщины, пережившей насилие, легче было принять на себя часть ответственности, восполнив тем самым реальную потребность в контроле над ситуацией и в предсказуемости происходящего. Если страшное событие произошло из-за совершенной ими ошибки, сознательного поступка, который можно было сделать иначе или избежать в другой раз, они все же сохраняли ощущение контроля над своей жизнью. Если же это не так, если они действительно не могли ничего сделать или сказать для того, чтобы избежать случившегося, тогда — да, тогда они действительно превращаются в беспомощных жертв игры случайностей и мир превращается в страшно мрачное и непредсказуемое место.
В место, где что угодно может случиться, когда угодно, и где у них нет никаких возможностей как-то воздействовать на ход событий. И хотя это, может быть, так и есть, по крайней мере, отчасти, вряд ли такая правда поможет человеку оправиться от пережитого. Напротив, сделанные с благими намерениями попытки избавить их от «ненужного > чувства вины могут оказать совершенно обратное действие. Ибо чувства вины, ответственности и контроля тесно взаимосвязаны, так что попытка убрать чувство вины может подорвать у человека ощущение контроля и вызвать у него ощущение беспомощности и зависимости. А это, во-первых, придет в противоречие с требованием окружающих «преодолеть пережитое», «справиться с ситуацией», а в самом худшем случае чувство потери контроля может стать препятствием на пути к реабилитации.
Психологи Гласс (Glass) и Зингер (Singer) изучали вопрос о том, как важно для нас сохранять представление о контроле над ситуацией даже в условиях, когда мы на самом деле ее не контролируем. Двум группам они дали выполнить одинаковое задание, состоявшее из совершенно несложных математических и лингвистических задачек. Одной группе во время выполнения задания все время мешали непредсказуемо возникавшие интенсивные и неприятные шумовые помехи, в то время как другая группа работала в спокойной обстановке. После короткого перерыва обеим группам были выданы новые задания, но на этот раз обе работали в спокойной обстановке, в условиях тишины, не прерываемой никакими шумами. При сравнении результатов второго задания оказалось, что группа, которая все время работала в спокойной обстановке, показала гораздо лучшие результаты. Это указывает на то, что на самом деле условия у них были неодинаковые. И та группа, которая начинала работу в условиях непредсказуемых и неконтролируемых помех, перенесла это впечатление на новую ситуацию, и это не позволило ей добиться более успешных результатов.
Эта группа была лишена контроля над ситуацией, и у нее не было уверенности, что это не повторится снова, поэтому ее участники не могли полностью сконцентрироваться на решении полученных задач. В следующем эксперименте Diac и Зингер пошли еще дальше. Они снова взяли две группы случайно подобранных испытуемых и предложили им решать языковые задачи. На этот раз обе группы были подвергнуты воздействию шума, такого же интенсивного, неприятного и непредсказуемого, как в предыдущем эксперименте. Но в одной группе у всех участников эксперимента на кресле имелся выключатель, и им было сказано, что если они нажмут на кнопку, шум прекратится. Одновременно их предупредили, что руководитель эксперимента предпочел бы, чтобы они не трогали эту кнопку, и был бы очень рад, если бы они прислушались к этой просьбе, однако, они могут поступать по своему усмотрению. Никто из подопытных не нажал на кнопку. Но они хорошо знали, что могут это сделать. Когда их потом спросили, как они воспринимали ситуацию, они отвечали, что, по их ощущению, ситуация была у них под контролем. Шумовое воздействие, которому подвергались обе группы, было одинаковым по интенсивности и продолжительности. Однако их результаты заметно различались. Группа, которая считала, что она может что-то сделать, чтобы улучшить свою ситуацию, гораздо лучше справилась с заданием, чем та, которая чувствовала себя бессильной перед непредсказуемыми помехами. И это притом, что со стороны их ситуация выглядела совершенно одинаковой, и никто не нажимал кнопку. В этом не было необходимости. Достаточно было того, что она есть.
Нечто похожее описано у Сельмы Лагерлеф в новелле «Сокровище императрицы». В ней говорится о бедном рыбацком поселке, на который обрушились неурожай и природные катастрофы, так что его жителями, в конце концов, овладевает апатия, они так подавлены страхом, что не решаются взяться ни за какое дело. В эту рыбацкую деревню приезжает императрица. От души пожалев этих людей, на которых ей больно смотреть, она говорит, что дарит им большое сокровище на черный день. Если все станет совсем уж плохо и от беды не будет другого спасения, их выручит сокровище. Сокровище лежит в запертом сундуке, и никому в деревне точно неизвестно, что же там находится, все знают только, что это громадное богатство. Сундук заперт на несколько замков, и у самых доверенных людей деревни хранится ключ от какого-нибудь одного замка, потому что открыть сундук можно будет только тогда, когда все единодушно решат, что настала такая нужда, от которой нет другого спасения.
И вот жители деревни, получив уверенность, что до последней крайности дело никогда не дойдет, отважились рискнуть и вновь попробовать свои силы. Они получили кнопку, которую можно нажать, чтобы в крайнем случае выбраться из безнадежной ситуации, и этого для них оказалось достаточно. Уверенность в том, что ты сохраняешь контроль над ситуацией, является достаточным условием для того, чтобы поверить в свои силы, так что поселок вновь пришел к процветанию благодаря усилиям его обитателей. Сельма Лагерлеф заканчивает свою повесть тем, как спустя несколько поколений сундук открыли — не потому что заставила нужда, а потому что теперь это уже не имело значения для развития общины. Оказалось, что богатство там лежало довольно скромное; как сокровище оно не сыграло бы для общества значительной роли. Но для чувства уверенности и как возможность контролировать ситуацию оно было бесценно.
И вот опять перед нами большая дилемма. Если мы возложим на пациентов ответственность за их действия, есть риск, что она окажется для них слишком тяжелым грузом, что они не выдержат критики и осуждения, которые обрушат сами на себя заодно с окружающими, и будут парализованы чувством страха, вины и стыда. Но если совсем снять с них ответственность, и всю вину за их действия сваливать на болезнь, мы тем самым отнимем у них контроль над жизненной ситуацией и рискуем сделать из них пассивных, безынициативных и парализованных страхом людей. Госпитализированные пациенты находятся между этими двумя полюсами, и борьба за выздоровление требует от них искусного балансирования между этими крайностями.
Симптом — это своего рода язык, который иногда может помочь безъязыкому. Лечить его, не задумываясь о том, симптомом чего служит данный симптом, представляет собой безответственный и неэффективный подход. Важно помнить о том, что зачастую симптомы связаны с тем, что человек лишился других возможностей выражать свои потребности и потому пользуется единственным доступным способом. С другой стороны, симптом часто говорит очень печальным языком, он ведет речь о том, что всем нам, в громадном большинстве, хочется, чтобы нас замечали, понимали и любили, причем это желание сопряжено со стыдом. Мы мечтаем, чтобы в той или иной форме нас хвалили, чтобы нам уделяли внимание, и время от времени нам обязательно хочется находиться в дружеских отношениях с другими людьми.
Иногда мы достигаем многого, иногда — нет. Иногда добиваемся своих целей, иногда — нет. Поэтому самое главное, чтобы мы, кем бы мы в данный момент ни были — пациентами, санитарами, родственниками, или выполняли бы какую-то другую роль в обществе — почаще говорили друг другу: все мы в равной степени люди. А у людей порой все получается так, как надо, а порой они ошибаются. Это совершенно в порядке вещей. Это — закон. Даже самый прекрасный розовый куст в январе становится похож на кучу хвороста с растопорщенными шипами. Так уж устроены розы. Единственное, что нам нужно помнить, глядя на этот куст — в этот момент нельзя принимать важные решения или судить о его достоинствах. Потому что роза, которая в зимнее время, казалось бы, так и просится в компостную кучу, летом может обернуться воплощением благоуханной красоты. Все меняется. Никто не может постоянно радовать цветением. И очень важно, чтобы мы все помогали друг другу строить такое человеческое общество, в котором нашлось бы место для всех, чтобы ни одно растение не погибло, не успев расцвести.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.