Избегание: нездоровая, но закономерная защита

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Избегание: нездоровая, но закономерная защита

Наиболее проверенное средство борьбы с подобной тошнотворной репрезентацией — избегать думать о случившемся. Избегание — вот та стратегия, которая позволяет минимизировать эмоциональное воздействие факта насилия. Эта защитная стратегия дает возможность справиться[91] — то есть выдержать испытание; это создает видимость ментальной силы: «Все это ерунда… я видел(а), как с этим справляются другие!» Мы обожаем смотреть, как улыбаются уязвленные: мы верим, что они остались невредимыми, тогда как подобная защита часто оказывается миной замедленного действия, предысторией психологической катастрофы, которая разразится позднее[92]. Если люди избегают думать об этом, то лишь потому, что они не чувствуют себя достаточно сильными, чтобы спокойно рассуждать об этом вслух. Представление о себе, как о «грязном», подвергшимся агрессии другого, — признак слабости, стыда, заставляющего уязвленного отдалиться от социума и мешающего ему занять место среди других. Он замыкается, избегая обычных связей, которыми полна повседневная жизнь.

Подобная стратегия избегания не исключает появления одной волшебной мысли, позволяющей испытывать некоторые моменты счастья. Мы обожаем тех, кто пережил травму и при этом сохранил способность мечтательно улыбаться, писать стихи и объяснять всем, что видимым миром управляют оккультные силы, которые они только что обнаружили. Они имеют полное право реагировать таким образом, ведь в конце концов в их случае это закономерная защита! Однако бегство в воображаемое — это предвестник катастрофы, поскольку человек отделяет себя от реальности, вместо того чтобы просто отдаться краткому мигу наслаждения, испытанному во сне.

Певец Корнель пережил геноцид в Руанде, оказавшись в ситуации, близкой к той, в которую попадали еврейские дети во время Второй мировой войны. Домашние погибли у него на глазах, ему самому пришлось бежать в Заир (нынешнее Конго) и в течение трех месяцев прятаться в Кигали, пока его не усыновила семья из Германии: «Я был спасен. Я избежал ада, который невозможно описать словами»[93]. Выжив — в отличие от своих близких, — он испытывал стыд при одной только мысли о жалости, направленной на самого себя, и тогда, потихоньку решив избавиться от невыносимых мыслей, стал думать лишь о музыке. Этого защитного механизма оказалось недостаточно, хотя он инкапсулирует боль, которая захлестнула бы нас, позволь мы эмоциям распоряжаться нашим внутренним ментальным миром; тем не менее, подобная стратегия иногда позволяет буквально выхватить моменты счастья и выглядеть сильным, улыбчивым человеком. Но подобная защита все-таки не позволяет избежать реальности: потери, изгнания, выживание «вполовину», когда мы не можем полностью поделиться с кем-либо своей историей и способны явить окружающим лишь часть нашего ментального мира, пытаясь задушить другую — болезненную — ее часть. Говоря об этой закономерной защите, мы не можем вести речь об устойчивости, поскольку здесь имеет место очевидный процесс ампутации личности: «На самом деле я умер, находился вне моей собственной жизни, за пределами самого себя», — рассказывает певец[94].

Избегание часто становится длительным процессом, и это необходимое условие[95], поскольку его соблюдение позволяет нам меньше страдать, однако мы не можем всю жизнь прожить «в половину» личности. Однажды мы столкнемся с необходимостью отказаться от избегания, и тогда мы констатируем, что наша жизнь направилась по странному пути. Мина замедленного действия — частый вариант этого пути, предполагающий сознательное уклонение от любой работы сознания: «Нужно идти вперед… нечего пережевывать все это». В тот день, когда механизм избегания оказывается запущенным, но ничто еще к этому не готово — ни в душе пациента, ни в его окружении, — тоска становится еще болезненнее. Если мы не страдали от смерти наших близких, нам стыдно, что мы не страдали: «То, что они умерли, не произвело на меня никакого впечатления. Я — чудовище». Огромная скорбь обрушивается на нас еще сильнее, если чувство стыда возникает с запозданием: «Необходимо сохранить ощущение, что я родился в то утро, когда они умерли. Надо, чтобы они умерли раньше, чем я стал запоминать что-либо, — только так я смогу жить после них… Милосердная амнезия… Заставьте плакать детей, желающих забыть о том, что они страдают»[96].

Избегание не распространяется на воспоминание о трагедии, а лишь на аффект, связанный с этим воспоминанием. Проститутки часто не страдают от мысли о порочности своего ремесла. И они правы. Мы страдаем меньше, когда мучение вызывает психическую агонию: «У меня больше нет души, нет тела, ничего, что было бы мной. Я — всего лишь ничто, продолжающее длиться… Все это напоминает эффект от воздействия кокаина, своего рода забытье»[97]. Лишь став депутатом Верховного совета Женевы, Николь рискнула наконец смело взглянуть в глаза своему прошлому. Она смогла ускользнуть от тех, кто унижал ее, но это случилось только тогда, когда она смогла найти в себе силы стать активистом «Аспазии» — ассоциации, помогающей уличным женщинам: «Возможно, мне потребовалось все это время, чтобы по-новому взглянуть на проституцию, понять, чем она является на самом деле — фактором экономической и социальной, а следовательно, политической, реальности»[98]. Певец Корнель говорил то же самое: «…Быть достаточно сильным и жить, прося о помощи, взглянуть на свое довольно гнусное прошлое, таким, каким оно было на самом деле, — чтобы иметь возможность жить в настоящем и стремиться в будущее»[99]. Но когда депутат попыталась защитить девушек, приехавших с Востока, ее коллеги удивились, зачем она погружается в тот мир, откуда попыталась бежать. Как будто все, кто ее окружал, думали: «Я бы на ее месте продолжал молчать». Эта женщина преодолела стыд, превратив его в гордость, однако мнение общества было иным: «лучше бы она предпочла скрыть свое прошлое, перестать говорить о нем столько нелицеприятного!» Вспомнить о том, что с ней происходило, означает попытаться сшить разорванные лохмотья разорванного «я». Если избегание дает нам время обрести силы и изменить мнение других о нас, только тогда процесс обретения устойчивости окажется успешным — после долгих лет страданий, вызывающих оцепенение[100].

Дети умеют использовать этот способ защиты. Когда стюардесса Николь умерла перед одним из рейсов UTA в Нджамену, ее муж вложил всю свою эмоциональную энергию в общение с сыном Бенжаменом, восьми лет, чтобы лучше защитить его и защититься самому: «Мы много говорили с ним. Он рассказывает мне свои мысли, о чем он думает, чего хотел бы. О школе, о своих товарищах. Он никогда не говорит о маме. Об этом он говорить не может»[101]. Это молчание — свидетельство существования сверхпамяти, запечатлевшей историю, запертую внутри, историю, которую невозможно рассказать вслух.

Окружающие становятся соучастниками процесса избегания, дав возможность пережившему травму понять, что о таких вещах не говорят. Тогда-то молчание и становится новым творцом «я», немым тираном, заставляющим нас тайком страдать, мешая нам начать работу по перестройке себя. Бешенство понимания — это орудие обретения устойчивости, оно пытается прорваться сквозь письменный текст, слова и рассказы, через объяснения. В то время как молчание, замораживающее связи, увеличивает интенсивность истории, не проговариваемой вслух: «Я постоянно думаю о том разрыве шаблона, который случился в моей голове, однако я должен молчать, поскольку никто не способен меня понять». Подобный отказ от умения чувствовать (и говорить) ведет к посттравматическому пережевыванию одной и той же ситуации и порождает стыд: «Я — всего лишь женщина… мы, неприкасаемые, должны повиноваться мужчинам… на протяжении всей истории нашего народа мы всегда были угнетаемы…» Покорность мешает избежать повторения агрессии. Когда мы ничем и никем не управляем — ни собой, ни другими, — мы не можем защититься от новых приступов насилия. Именно так можно объяснить странный фатализм, сопровождающий процесс ревиктимизации[102].

Данный текст является ознакомительным фрагментом.