IX
IX
На следующий день появился председатель сельсовета. Он был деликатен и ненавязчив, беседовал с Марией о погоде и видах на весну, выпил стакан чая с кизиловым вареньем и пообещал занести своего чая — настоящего краснодарского, «от ихнего главного агронома».
Под вечер Н вспомнил о свирели. Он нашел ее в отличном состоянии, но музыка не получалась: в ней не было души. Это удивило Н; он опять вспомнил о подмене — и прислушался к себе. Да, в нем что-то изменилось. Едва уловимое, тончайшее. Как ученый, Н знал, что чем тоньше структуры, тем они ближе к сути. Это ощущение — что природа признала твое право на шаг дальше остальных — он в прежней своей жизни переживал не однажды. Именно ощущение; мысль тут ни при чем. Мысль — инструмент разделки, доводки, полировки. То есть она по сути своей вторична. Но она проще ощущения, понятней его. Доступней. Она доступна каждому! Она подсказывает: стоит постараться, надавить как следует — и все получится. Увы — это миф, выдумка несостоявшихся гениев. Мысль, что ты недопотел, недостарался, недотерпел — обидна, но и утешительна: ты не хуже других, даже самых великих; только им хватило характера, а тебе — нет. И потому ты не пускаешь в себя очевидную мысль, что количество никогда не переходит в качество. Пот никогда не станет миро. Насилием нового не откроешь. Ведь природа ничего не прячет, все открыто. Протяни руку — и возьми. Но чтобы увидать новое, ты должен быть готов, должен быть допущен. Неужели предчувствие меня не обманывает, и мне предстоит познать то, что древние называли откровением? Но за что такая честь? Чем я ее заслужил?..
Мысли всплывали в нем лениво и легко, как летние облачка, и так же легко рассеивались. Он ждал. Не гнал от себя мысли, но и думать не старался. Если должно прийти — придет само. Силы прибывали быстро. Уже через день он почти свободно передвигался по двору, и на следующее утро за завтраком Мария попросила его сходить в храм — поблагодарить Матерь Божью за чудесное спасение, и поставить свечку. Он кивнул; в самом деле — отчего бы ни сходить?
День был славный: солнце припекало даже сквозь ватник, склон был чист и нежно зеленел первой травкой. Природа, гениальный художник, так провела линию холма, что с первого же взгляда было видно: он — не случайный, он — вершина внутренней горы, выпученная наружу; материализованная энергия этой долины, сфокусированная в холме, как в спящей почке. Эта почка готова, она созрела, она только ждет последней капли, чтобы лопнуть от избытка — и разродиться живой ветвью.
Н поднимался по склону легко. Удивительно: в икрах не накапливалась обычная в таких случаях тяжесть. Его несло, как подгоняемый ветерком, едва касающийся земли воздушный шарик. Он не глядел под ноги. Храм поднимался навстречу ему — массивный, основательный. Необычайно естественный на вершине: усилие земли сперва выдавило из равнины этот холм, и уж затем, как плод, ради которого были все усилия — материализовалось в храме.
Надо честно сказать: ни о чем таком Н сейчас не думал. Разве что о мастере, который когда-то выстроил этот храм. Какое величие души! И какая щедрость: здесь ведь не Рим и не Москва, здешние пейзане вряд ли понимали, насколько этот мастер своим творением приблизил их к Богу.
Но его собственной памяти храм не разбудил. И побитая временем кладка массивных стен, и богатые ворота с резьбой и следами инкрустации, и калитка в них, сколоченная из неструганых, пепельных от солнца досок, — все было не узнаваемо, а привычно. Словно он знал это всегда. Он вошел в храм, как в собственную квартиру — просто вошел и все. Без каких-либо мыслей и чувств. Солнце било через проломы кровли, через обнаженный каркас куполов и стрельчатые окна. Несколько ворон сидели на гнутых прутьях главного купола и лениво обсуждали работу своего приятеля, который строил гнездо на уступе капители; на Н они не обратили внимания. В углах, куда не доставало солнце, еще сохранился лед, а на кусте ивы, прижившемся на груде щебня, желтели пуховые клубочки. Скоро пасха.
Пройдя в центральный неф, Н осмотрелся. Штукатурка стен и колонн уцелела только фрагментами; на ней едва угадывались следы масляной росписи. Но большая фреска напротив амвона сохранилась неплохо. Всего две фигуры: черный ангел и старец, принимающий от него чашу. А где же икона Богоматери, которую он запомнил с прошлого раза? Храм был разорен очень давно. Как полагал Н, не в гражданскую войну — тогда храмов никто не рушил, — а лет на десять позже. И вряд ли хоть одна роспись за это время могла уцелеть…
Н прикинул, где может быть самый уцелевший придел, и пошел к нему. И сразу увидал в полумраке тлеющий огонек лампадки. А позади нее, прислоненную к стене, небольшую иконку. Жалкая типографская штамповка. Ее наклеили на отпиленный по размеру кусок трехслойной фанеры; клей обесцветил краски: синяя стала бирюзовой, красная — розовой, но линии были четкими, глаза хорошо видны — что еще надо? Молиться можно на что угодно, Бог есть во всем.
Перед иконой лежал сложенный вдвое кусок самодельного войлока. Н с облегчением опустился на него. И даже глаза прикрыл: слабость. Сразу навалилась дрема. Как же мало во мне сил, если отхлебал пару ложек — и уже пусто… Но засиживаться здесь нельзя: промерзшая за зиму кладка дышала тяжелой, застоявшейся стужей, забивала легкие. Оно и понятно: северная сторона. Должно быть, в летний зной — самое приятное место. Но не сейчас. Вот отчего и лампада еле тлеет: она ведь тоже дышит этим холодом…
Сразу встать было тяжело. Н поднялся на колени; и только теперь обратил внимание на огарки свечей перед иконой. Погашенные холодом и сквозняками, они поднимались уснувшими вулканами из серой корки расплывшегося стеарина. Ну да, я ведь должен поставить свечу… Н достал свечу из кармана, зажег от лампадки, накапал в кратер самого подходящего огарка, и укрепил прочно. Еще раз взглянул на Богородицу. Она была занята Младенцем. Она еще не наполнила этот сосуд, не вырастила Его. Поэтому сейчас ей было не до Н. Это потом, после Распятия, Ее душа развернется так, что Ее любви хватит, чтобы укрепить и утешить каждого. Наверное, и я от Нее получал, и даже теперь получаю, но почему я ни разу не почувствовал этого в своем одиночестве, почему я ни разу в минуты тоски не вспомнил о Ней?..
Пора было на солнышко.
Н пошел из полумрака прямо на черного ангела, глядевшего на него в просвете колонн. Вот так этот ангел следит неотступно за каждым, кто находится в храме. Один человек или множество — его хватает на всех. Давний фокус художников, обыгранный Николаем Васильевичем в «Портрете».
Эта мысль стала как бы точкой. Тут все было ясно, дальше думать не о чем. Еще не дойдя до стены с ангелом, Н уже забыл о нем, но это выпадение из памяти было коротким, не дольше двух-трех секунд. Затем он опять взглянул на ангела — и почему-то задержался. Вернее — что-то его удержало. Вроде бы — какая-то сила, но если не фантазировать — эта фреска была единственным, что чудом уцелело в храме; уже хотя бы поэтому она заслуживала внимания. Опять же — далеко не каждый день выпадает случай постоять перед фреской.
Н прикинул (в его образованность входило и знание законов перспективы) — и выбрал место, с которого фреска была видна лучше всего. Ангел держит в каждой руке по предмету: в левой руке — чаша (которую старец уже принял вопреки нежеланию, отторжению, но не мог не принять — судьба!), в правой — очевидно — скрижаль. С чашей в общем-то все просто: каждый должен испить чашу свою; да и со скрижалью не сложнее: намек, что все расписано наперед, как в компьютерной программе, все регламентировано божескими законами (или природой — как кому понравится). Тривиальность.
Н уже собрался идти дальше, но взглянул на старца (на него до сих пор Н не обращал внимания, может быть потому, что старец глядел не вовне, не искал взгляда зрителя, не тянул на себя одеяло — он глядел на ангела) — и обомлел: у старца было лицо, которое Н видел ночью в зеркале. Если верить зеркалу — его собственное лицо. Правда, от фрески не приходится ждать точности в деталях, ведь она претендует только на образ, попросту говоря — она адресована не глазу, а душе. Она должна производить, так сказать, общее впечатление. А оно как раз то самое. Если поглядеть непредвзято (да еще и довериться зеркалу) — это мой портрет. Те же провалившиеся щеки; глаза, забывшие улыбку; нос, отточенный смертью. Что же налито в чашу, которую вручил мне ангел? Ответ был рядом, это очевидно: он написан на скрижали.
Еще до того, как Н взглянул на текст, он успел подумать: уж слишком просто все это. Правда, на скрижали мог оказаться текст популярной молитвы (например, «Отче наш») или какой-нибудь не менее популярный стих из Евангелия. Прекрасная маскировка. Чем проще — тем темнее. Потому что из простоты можно вытянуть все (на самом деле вытаскиваешь из себя, из своего жалкого запаса информации) — и ничего. Гиблая западня для умников. Но я такую мякину жевать не стану…
Н подошел к фреске. На скрижали была абракадабра. Бессмысленный набор старославянских букв. Они были написаны сплошняком, неразрывно. Несомненно, ложный след. Дурак подумает, что художник просто упражнялся в каллиграфии; умник, зная частоту употребления каждой буквы, легко расшифрует абракадабру и что же он обнаружит? Он обнаружит, например, все то же «Отче наш», иначе говоря — тупик.
Это было настолько очевидно, что можно было не задерживаться и продвигаться в расследовании дальше, но ироничность Н потребовала пищи. Н не стал упираться. Ладно, уступил он своему любопытству, проверю только один этот вариант. Только его. Не для самоутверждения, это мне не нужно, а лишь для того, чтобы убедиться, что я и строитель храма мыслим одинаково.
Н был уверен в порядке только первых пяти-семи самых употребительных букв, но и этого оказалось достаточно. Перед ним действительно был текст «Отче наш». Что из этого следовало? А следовало то, что, во-первых, текст написан не для Н, а во-вторых, что он на правильном пути.
Теперь все стало на места. Если я принял чашу, подумал Н, то и текст (инструкция) должен быть адресован мне. В «Отче наш» ничего не зашифруешь. Это всего лишь напоминание, что во всем, что мне предстоит пройти, я не должен забывать о Боге.
Н спокойно воспринял свой первый успех. Все-таки без малого тридцать лет он отдал всевозможным исследованиям, при этом даже думал иногда, хотя в оправдание Н скажем, что это случалось крайне редко, почти исключительно в минуты тяжелого утомления, когда контроль ослабевает и нет сил освободить голову от мыслей, которые бестолково вертятся по кругу. Кажется, где-то на этих страницах уже было сказано, что Н верил только в ту работу, которая делается легко, которая делает себя сама, которая неотделима от удовольствия, а иногда и наслаждения, и заставляет забыть счет минутам, часам, а иногда и годам. Короче говоря, в решении загадок Н был человеком опытным, правильное направление в лабиринте он нюхом чуял. Обычно одного взгляда ему было довольно, чтобы уверенно заявить: здесь ничего нет, кроме того, что есть перед глазами; или: под этой простотой скрыта невероятная сложность. Пример: известная каждому из нас по школе геометрия Евклида легко описывает весь известный нам мир. В действительности же эта геометрия — всего лишь ничтожный частный случай геометрии Природы, которая создает эти геометрии ежесекундно, по необходимости, как блины печет.
О Боге я не забуду, пообещал Н. Идем дальше.
Он пригляделся. Так и есть: едва уловимая разница в тоне подсказывала, что основу фрески в этом месте — по контуру скрижали — накладывали отдельно. Вроде бы исправляли брак. Но брак здесь не мог появиться по определению: у гения (а храм строил гений, в этом Н не сомневался, — это не было логическим умозаключением, Н это чувствовал) не бывает брака. Значит, это маскировка.
Н провел рукавом ватника по скрижали. На ней остался след — освобожденные от пыли, краски посвежели. Н потер рукавом — сперва слабо, потом с нажимом. Никакого впечатления; основа была плотной, мастер знал свое дело. Тогда Н достал нож, и, ничуть не колеблясь, мягко ввел его в плоть фрески в центре скрижали. Нож погрузился на несколько миллиметров, максимум на сантиметр, и во что-то уперся. Основа фрески не могла быть столь тонкой; значит, там действительно что-то есть… Н поддел штукатурку, она отделилась неохотно, неровным маленьким куском, но ничего не открыла. Н стал ее соскабливать. Очень осторожно. Терпения ему было не занимать. Прошло несколько минут, прежде чем открылась глазурованная поверхность. Бесцветная глазурь покрывала керамическую плитку с каким-то изображением. Вот так. Расскажите кому-нибудь другому, что к успеху ведут только ум и пот. Чутье (возможно, Н имел в виду интуицию) находит дорогу самую короткую и верную.
Теперь можно было не церемониться — Н знал, что не нанесет ущерба изображению, но из уважения к мастеру довел работу до конца с прежней деликатностью.
По габаритам плитка точно соответствовала скрижали. Н попытался ее отделить, но сразу отказался от этого намерения. Во-первых, она была приклеена намертво; следовательно, те, кто ее устанавливал, имели в виду, что она должна здесь оставаться всегда. А во-вторых — в этом не было нужды: Н уже понял, что перед ним план храма. Всего лишь план… Тогда зачем его было прятать?… А затем, ответил себе Н, что именно в этом плане — ответ. Других объяснений он не видел.
Он поймал себя на том, что любуется плиткой. И было чем! Ее тон был мягок и тепл; он напоминал о человеческом теле, но при этом был энергетически щедр, что в настоящем теле встречается редко. Фактура линий несла в себе загадочную привлекательность. Вот так мы любуемся гармонией строк, написанных талантливым каллиграфом; или иероглифом, начертанным восточным мастером. Нам не важен его смысл; даже если мы его узнаем — это ничего не добавит к впечатлению. Истина — в самой графике. В энергии, которой она заряжена, которая пробуждает в нас забытые чувства. И заставляет действовать. Или одаривает покоем…
Слой глазури был очень толст, прозрачен, как вода в горном ручье, и являлся, по сути, увеличительным стеклом. И только благодаря этому (да и то — внимательно приглядевшись) Н заметил, что на плитке нанесен еще один план. Линиями тончайшими, почти паутинными. Планы не пересекались. Паутинный как бы дополнял основной план. Впрочем, это бессмысленно, понял Н. Но все становится естественным, если паутинный план принять за основной, а план храма — реализованным фрагментом грандиозного замысла.
Боже, как хорошо, когда в пустыне, в отчаянии, с которым уже нет сил бороться, вдруг обнаруживаешь: ты не один!..
Ну а я здесь при чем? В чем моя роль?
В идеальной линзе глазури была единственная вмятинка, а в ней — бордовый камушек, кристаллик граната. Все это выглядело очень естественно: как будто во время заливки глазури этот кристаллик упал откуда-то, да так оно мгновенно и застыло — и вмятина, и увязшая в ней красная крошка. Дефект, подчеркивающий совершенство.
А если это не дефект? Если это — указатель?
Н прикинул на плане, на какое место указывает кристалл. Выходило — это тот придел, в котором он только что поставил свечу перед иконой. Мало того, воспользовавшись увеличением, Н понял, что кристалл указывает на место возле наружной стены, то самое место, где он сидел…
Н возвратился в придел и осмотрелся в нем. Стена; пол; свод. Свод отпадал сразу: тайник должен быть под рукой. Стена тоже не вдохновила Н, хотя на крайний случай и ее следовало иметь в виду. Оставался пол. Он был сложен из разноразмерных плит. Но плиты не складывались в рисунок, в их разноразмерности не угадывалось специального замысла. Просто это был камень, добытый и разрезанный дедовским способом, не полированный, уложенный в пол, как легло. Возможно, придется обследовать каждый камень. Не беда: Н уже давно никуда не спешил, сейчас осознал это и подумал: до чего же хорошо…
Н подошел к войлоку, лежавшему перед иконой, и оттащил его в сторону. Во-первых, кристалл указывал именно на это место, а во-вторых, как гласит старая мудрость — искать следует там, где светло.
Открывшиеся плиты ничем не отличались от остальных. Н обстучал их черенком ножа — глухо. Осмотрел зазоры. Плиты были подогнаны столь плотно, что даже лезвие не входило. Зато Н обратил внимание на угол одной из них: он был измазан полустершейся шпатлевкой. Н поскреб ее ножом — обнаружилась едва заметная трещина. Ткнул в нее лезвием — вошло! Но поддеть угол не получалось. Н действовал деликатно; он никогда не рассчитывал на силу, в особенности, если работал инструментом; единственный инструмент, который готов принять бесконтрольное силовое воздействие — это кувалда, говаривал ему отец, все остальные инструменты рассчитаны на сноровку; вот и теперь, действуя ножом, как рычагом, Н был расслаблен всем телом, потому что сейчас именно оно слушало нож, оценивая растущее в нем напряжение: можно еще нажать, еще чуть-чуть… И угол сдвинулся! Неуловимо для глаза — но Н ощутил это! Значит, снизу камень ничто не держит, он не приклеен связующим раствором, он просто лежит… Что это означает — было ясно, уж куда яснее, но Н гнал от себя эти мысли. Он вдруг засуетился, из-за этого потерял точность и несколько минут возился, пока не выцарапал кусок плиты из пола. Плита лежала на песчаной подушке. Н выгреб немного песка, чтобы можно было просунуть пальцы под плиту, зацепил ее обеими руками… она поднялась удивительно легко. Н положил ее на соседнюю плиту, отошел к войлоку и опустился на него. Вот и все. Вот и все… Других слов у него не осталось. Да и нужны ли тут какие-то слова? И так все ясно. Вот и все… Он сидел расслабленный, бездумный, смотрел на огонь свечи, на песок, под которым долгие, долгие годы его ждали знаки его судьбы; даже на черного ангела взглянул, но без торжества и тем более без превосходства — только этого недоставало. Нет, он взглянул на ангела дружески, как бы говоря: ты на меня рассчитывал, и я тебя не подвел. Вот и все…
Потом он вернулся к отверстию, вычерпал ладонями песок. Ведер пять, не больше. Соседние плиты, разумеется, лежали на бетонной основе.
Под песком был железный люк. Без запоров, с отлично смазанными петлями. Н выломал из огарка свою свечу и спустился по рыхлой от ржавчины железной лестнице. Схрон построили щедро: в вышину больше трех метров, понизу — приблизительно три на пять; свеча с трудом доставляла свет и к своду, и к противоположной стене. Но дышалось легко, и свет не вяз в обычной для таких подземелий застойной сырости — воздух был сухим. Очевидно, вентиляция сохранилась, и хотя храм строили где-то в конце Х1Х века, в спокойные времена, архитектор знал, что придет день, когда храм разорят, но схрон при этом пострадать не должен.
Н поднял над головой свечу и подождал, пока глаза привыкнут к полумраку.
В центре схрона стоял большой стол. Самодел: щит из досок, сбитый здесь же, на месте, положили на козлы и накрыли сукном. Вдоль стен — множество полотен в подрамниках. На двух круглых вешалках — богатые церковные одежды, поблескивающие шелком и золотым шитьем. В углу на отдельном столике — сложенные стопой то ли покрывала, то ли портьеры: даже издали угадывалось шитье по бархату и парче. Здесь же — серебряные шандалы, подсвечники, кадила и еще какие-то предметы из церковного ритуального обихода, назначения которых Н не знал.
Он прошел к столу.
Альбомы, книги церковных записей, большие планшеты с чертежами и рисунками, библии, евангелия, псалтыри… Н открыл один из альбомов. Фотографии иконостаса: общий план, отдельные фрагменты; фотографии чернобелые, но качественные. В другом альбоме — фотографии росписей стен и колонн. Где-то я все это видел… На чертежах был храм.
Н повернулся к полотнам. Вот он, иконостас. Н не был знатоком живописи, но отличить работу мастера от ремесленной поделки конечно же мог. Здесь работали настоящие мастера. Например, вот этот Василий Великий, — если б Н его увидел в Москве или Киеве, то нисколько б не усомнился, что перед ним оригинальный Васнецов. Его колорит, его мазок, его избыточность, которой он пытается компенсировать отсутствие воображения. На полотно капнул стеарин, и Н выпрямил свечу. Поискал внизу полотна — вот она, подпись. Васнецов. Поглядел на обороте. Здесь художник расписался крупно, широко, и даже дату проставил.
Н стал рассматривать полотна внимательней и обнаружил Репина и Нестерова, а по специфической линии глаз и всего лица Андрея Первозванного — узнал Врубеля. Холст был без подписи, а может Н ее не нашел, но он не сомневался, что перед ним именно Врубель (его автопортрет), в крайнем случае — замечательное подражание.
Разглядывание картин утомило Н. Он присел на край стола и еще раз обвел схрон неторопливым, уже истратившим любопытство взглядом. Чего-то недоставало. Какая-то малость выпала из этой мозаики — и потому не было ощущения цельности, завершенности.
Н закрыл глаза, расслабился. Выгнал из головы все мысли. Посидел так совсем недолго — и вдруг спросил себя: так чего же недостает? И сразу ответил: ну конечно же! — золота.
Н не любил загадок. Они были скучны ему. Соревнование — у кого изобретательней и живей мышление — не вызывало в нем и малейшего интереса: он не находил в нем поэзии. Иначе говоря — окна в неизведанное. Неизведанное не где-то в мире — в космосе или в атоме, в прошлом или будущем, — а конкретно в душе. Вот где главная тайна, загадка загадок. Жаль, что мне не придется ее узнать. Н не часто вспоминал о душе, а когда вспоминал — испытывал удовлетворение оттого, что он не психолог. Его смешили псевдодушевные изыски коллег, технологические приемы, которыми можно было удивить простаков и добиться видимости успеха, но все это были только фокусы — слова, слова, слова. Н был убежден, что излечение возможно единственным способом: подобное — подобным, души — душой. Какую же должен иметь душу целитель, какие единственные и простые находить слова, чтобы больной поверил, что с ним через этого необычного человека говорит Бог, чтобы его больная душа узрела свет и сама повернулась к свету своею светлой стороной, и осталась бы преданной этому выбору навсегда, на всю оставшуюся эту жизнь…
Впрочем, рассуждение увлекло нас слишком далеко, а ведь автор всего лишь хотел сказать читателю, что его герой не настолько прост, чтобы утверждаться чужими интеллектуальными изысками. Вернемся к делу. Итак, Н понял: то, что он считал разгадкой, оказалось жертвой, отступным: вот тебе приз за твое усердие; бери — и успокойся. Золото не интересовало Н, но поскольку золото утаили отдельно — оно, несомненно, входило в условие задачи.
Н снова осмотрелся. Чтобы обследовать весь пол, потребуется уйма времени. Стал бы я так прятать золото от человека, которому оно предназначено? Нет. Оно спрятано от того, кто окажется в этом схроне случайно. А меня сюда привели. Значит — для меня оно должно быть под рукой. Протянул руку — и взял…
Н все же прошелся по схрону, разглядывая плиты, даже под стол заглянул. Нет, все это не то. Да и какой творческий человек дважды подряд воспользуется одним и тем же приемом? Поищем на стенах.
Как-то так получилось, что до этой минуты Н ни разу специально не взглянул на них. Правда, в самый первый момент, еще только спускаясь в схрон, он заметил, что на ближайшей стене что-то намазано. Но внимание было привлечено иным: проявляющимся из сумрака столом, полотнами, блестками на шитье и металле, — это и вытеснило все остальные впечатления на периферию памяти. Потом это мимолетное впечатление получило еще один шанс завладеть его вниманием — когда он разглядывал полотна; тогда такое же красочное пятно (без четких границ, размером приблизительно метр на полтора) оказалось прямо перед его глазами. Но взгляд скользнул по пестрой мазне энергетически нейтрально, шанс так и остался неиспользованным. Теперь вполне могло оказаться, что за этой мимолетностью и таилось главное.
Стены были выложены кирпичом. Сразу видно — необычайно прочным: такой проживет сотни лет — и ничего ему не сделается. Писали маслом прямо по кирпичу, без грунтовки, в четырех — Н осмотрелся — нет, в пяти местах: еще одна роспись находилась за лестницей, в тени, поэтому сразу ее было трудно заметить.
Н приблизил свечу к стене. Намазано было щедро, почти везде — в два-три слоя. Но не закрашивали; скорее всего — искали какое-то впечатление. Не получалось — пробовали снова и снова. Местами краску выдавливали из туба прямо на стену, и уже затем вступали в дело мастихин и грубая плоская кисть. Ни одного спокойного мазка! Темперамент изумительный. Кабы найти в этом еще что-нибудь — кроме темперамента…
Нет. Ничего. Откровенная мазня, единственная цель которой — сбить с толку и спрятать информацию. До чего же надоели эти детские игры…
В нем нарастало раздражение. Н понимал, что не прав. Будь он в лучшем состоянии, он бы спокойно, в своей обычной неспешной манере разобрался бы с этой простой задачкой; может быть, даже удовольствие бы получил. Но силы окончательно оставили его. Надо отдохнуть — и идти домой. А через пару дней — в охотку, с интересом…
Не только мысли — уже и слова буксовали в нем. Он сдвинул книги — и улегся на столе; хорошо, что стол такой длинный. Свечку Н забыл пристроить, а теперь вставать для этого специально… Он сложил руки со свечой на груди, как покойник; это его развеселило. Надо бы подложить пару книг под голову, а то смотреть на пламя неудобно… Он так и сделал и тут же вспомнил, что у него в кармане есть спички. Жаль. Но в этот раз конфликт между поэзией и прозой он решил в пользу прозы. Погасил свечу — и в то же мгновение сознание оставило его.
Он очнулся с мыслью: мазни здесь нет, потому что ее не может здесь быть. Этот храм совершенен. И в целом, и в каждой детали. Его творили талантливые люди. Следовательно, и эти росписи созданы одним из них. Мог талантливый человек просто мазать? Нет. Ведь это был последний штрих; возможно — завещание мне…
Н легко сел, достал спички, зажег свечу. Среди подсвечников были и высокие шандалы, даже в человеческий рост. Н выбрал средний, укрепил на нем свечу, и установил шандал так, чтобы изображение было освещено мало-мальски равномерно. Затем отошел к противоположной стене, взглянул — и сразу увидел. Объективности ради надо признать, что увидел он лишь потому, что хотел увидеть; потому, что знал: оно здесь. Это был пейзаж, который он видел теперь каждый день, и который успел полюбить: холм и на нем — храм. Если не насиловать взгляд и смотреть как бы отстраненно, не глазами, а внутренним зрительным чувством (оккультисты и обыватели называют это третьим глазом), холм и храм проявлялись на картине из буйства красок, материализуясь из их блистающей пены, как некогда — в назидание всем художникам — такую же штуку проделала Афродита. Это был намек и на сотворение мира. Да мало ли что можно было там прочитать! Ведь известно, что каждый видит в картине только то, что есть в нем самом.
На следующей картине опять был храм; только выглядел он столь необычно, что Н не сразу его признал. В нем было что-то варварское… впрочем — нет, не так; не варварское, а первозданное. Словно он был сотворен самой природой. Свободно, как дыхание. Я уже где-то видел его… или представлял таким, подумал Н, и тут же вспомнил: ну конечно же! — паутинный чертеж на керамической плитке. Твой великий замысел, строитель. Что-то у тебя не сложилось, а может — тогда время еще не пришло и ты решил это передоверить мне?.. Все это было — как бы поделикатней выразиться — столь невероятно, столь чудовищно, что сходу не вмещалось в Н — и он выбросил это из головы, просто не стал об этом думать. Доживем — увидим. Он никогда не верил в свободу воли, а нынешние события, в которых он был марионеткой (но марионеткой в спектакле, поставленном Господом!), лишь подтверждали его смиренную правоту.
И только на третьей картине Н обнаружил то, что искал: две фигуры. Себя Н признал сразу, но вторым был не черный ангел, хотя и одетый в черное; возможно — монах. В его лице и фигуре было нечто необычное; что именно — Н понял не сразу. Ведь обе фигуры были зыбки, без отчетливых черт. На несколько мгновений они возникали из красочного тумана сгустками призрачной плоти — и тут же рассеивались, чтобы на следующем энергетическом импульсе уплотниться снова. Но Н знал, что если он почувствовал необычность, то поймет и ее суть. Он не насиловал себя, не пытался что-либо разглядеть, только прислушивался к своему чувству. И вдруг понял: монах слепой. И сразу все стало на места — и пустое лицо, и впечатление вывернутости наизнанку, раскрытости тела, которое — все целиком — как радар — и было глазами монаха.
Где же разгадка?
Дело предстояло рукотворное, поэтому и разгадку следовало искать в руках.
Монах правую руку положил на сердце. Это просто: он завершил свое дело (а может быть и путь) и отдает свою душу на суд Господа. Левой он указывает на старца. Зачем?.. Н дождался, пока импульс проявит изображение снова, и разглядел, что монах указывает не вообще, а конкретно на левую руку старца (то есть, на мою левую руку, — зачем-то уточнил Н), которую старец держит как-то странно: перед собой ладонью вперед. (В его правой руке был трудно различимый предмет — то ли макет храма, то ли табличка с его чертежом, — да это и не важно, что именно он держит: Н с первого же взгляда понял, что это символ принятой эстафеты.) Странное положение левой руки могло означать только одно. Н обошел стол. Вблизи образ исчез, но Н приметил место, где была ладонь, и смог разглядеть ее едва уловимую тень. Приложил свою ладонь. Ничего не произошло. Ах, да! — ведь это же зеркальное изображение, в нем все наоборот. Н приложил правую ладонь, поискал, чтобы пальцы совпали точно. Придавил. Мягко щелкнул замок — и открылась закамуфлированная живописью невысокая дверца.
Вот теперь действительно все.
Н взял свечу и, согнувшись, вошел в каморку; она, впрочем, оказалась достаточно высокой, чтобы выпрямиться, не опасаясь зашибить голову. В каморке стояли два допотопных сундучка, оббитых кожей и медью, на крашеном суриком табурете высилась стопа массивных книг; к ним была прислонена икона Богоматери в стандартном серебряном окладе. Икона не впечатляла художественными достоинствами, ее лак потемнел, местами она казалась черной. Но очевидно за нею водились какие-то особые достоинства, иначе она была бы не здесь, а рядом с иконами, созданными выдающимися российскими живописцами.
Книги были древними, несомненно — инкунабулы; каждой по меньшей мере пятьсот лет. Впрочем, это обстоятельство оставило Н равнодушным. Утверждение, что возраст творений человека добавляет им цены, Н всегда воспринимал иронически. Мы живем на планете дураков, — иногда говорил он во время своих знаменитых семинаров. Ловкачи втюхивают нам залежалый товар, уверяя, что именно в залежалости его основная ценность. Их можно понять: раскрутить всеми забытое старье, найденное на чердаке, в подвале или пирамиде куда проще, чем создать нечто действительно новое. Чтобы создать бренд, существуют специалисты, которые с торгашами заодно. Это ведь целая наука! Нас веками приучали верить не себе, а этим специалистам. На этом стоит их бизнес. Они должны постоянно стимулировать наш интерес, поддерживать в нас веру в реальную ценность вытканной ими словесной ткани, потому что если мы вдруг начнем доверять собственному чувству, если наши глаза откроются и мы вдруг увидим, что король-то голый, — они останутся без куска хлеба, вынужденные заниматься чем-то действительно путным, к чему они совсем не расположены.
Чтобы больше не возвращаться к этой теме, скажем, что Н верил только в энергию, которую автор вложил в свое творение. Если сочетанием слов, звуков, красок, линий, пластических масс автор заставил душу потребителя его продукции пережить катарсис — эта душа уже никогда не станет прежней, поскольку автор перенес ее ближе к Богу. Там не теплей, не светлей и не уютней, но там чаще возникает желание творить добро, продвигаясь по единственной тропинке к Богу, доступной каждому.
Иначе говоря, Н верил в бессмертие лишь гениальной работы. Самая редкая книга, редкая, например, потому, что это единственный экземпляр, уцелевший когда-то от костра инквизиции, не вызвала бы в нем интереса и желания подержать ее в руках, поскольку товарная ценность книг его не интересовала, как и любая конъюнктура. Правда, есть книги, о которых говорят, что они сами по себе — по оформлению — произведения искусства. Наверняка есть любители, у которых такая книга вызовет экстаз, схожий с оргазмом. Но подобная реакция ценителя вовсе не означает, что в оформлении книги присутствует гений. Мастерство — да; может быть — талант; это они нуждаются в квалифицированном ценителе. А гению переводчик не нужен. Он, знаете ли, прост. Он пользуется языком чувства, одним для всех людей на этой планете. Поэтому он понятен каждому. Кстати, поэтому созданное гением бессмертно, ведь будущие поколения (если они не деградируют до инстинктов) будут чувствовать так же, как и мы. Язык дарован нам Богом. Находясь на интеллектуальном пиру, устроенном для нас Сатаной, задурманенные его плодами, мы так редко вспоминаем об этом…
Итак, на книги Н взглянул равнодушно — и больше о них не вспоминал. Сундучки были без замков. Н открыл их. В одном, почти доверху, лежали золотые царские червонцы, в другом — украшенные драгоценными камнями большие золотые кресты и утварь, используемая при исполнении богослужений. Были здесь во множестве золотые цепи, ожерелья и перстни. Возможно, это были дары по случаю, как в ломбарде, только в храме за них выдавали не деньги, а обещание снять бремя с души; а может их отдали в храм на хранение, а потом не стало ни тех людей, ни церковников. И теперь я единственный, кто знает об этом сокровище. Граф Монте-Кристо.
Н присел на угол сундучка. Света свечи как раз хватало на эту каморку, но уже сразу за открытой дверью была тьма. Тишина… Впрочем — нет: какой-то едва различимый звук доносился снаружи. Н прислушался. Это вороны раскричались. Может быть, кто-то идет сюда?
Н вышел из каморки, прикрыв ставшую сразу невидимой дверь. Пока поднимался по железной лестнице, вороны умолкли. Значит — ложная тревога. Но он все же выбрался наружу, опять накапал в тот же кратер стеарина и установил свечу. Потом закрыл люк, засыпал его песком, уложил плиту и отломанный угол, подтянул на место войлок. Все.
Ничто не изменилось ни в нем, ни вокруг.
Если бы все можно было оставить вот таким, как есть!..
Он лег на войлок и закрыл глаза.
Ничего из этого не выйдет.
Еще час назад у него был выбор; по крайней мере — он так считал. Но войдя в храм он попал в такую колею, выбраться из которой было не в его власти. Это сокровище — смертный приговор; оно убило всех, кто знал о нем. Теперь мой черед. И конец будет в муках — ведь я тоже его не выдам…
Мысли были бесплодны, как всегда, если от тебя ничего не зависит.
Он поднялся, и, не взглянув ни на Богородицу, ни на черного ангела, вышел из храма. И первое, что увидал, были люди. Их было много. Почитай — возле каждой хаты. И хотя до них было не близко — сотни метров, а до дальних — километр и более, Н видел их отчетливо. Они ждали. Они смотрели на него — и ждали. Ведь он был знаком их судьбы.
Ничего в его жизни не изменилось. Опять он не принадлежал себе.