Глава 9 От молчания тела к слову псюхе
...Одна из наиболее интегративных и потому поддерживающих вещей, которые мы можем предложить клиенту,— это способность вербальных символов вмещать и организовывать мысли, чувства и ощущения... Иными словами, символы помогают творить нас, как людей.
Томас Огден
Пренатальное взаимодействие между матерью и еще нерожденным ребенком, в совокупности с влиянием бессознательного родителей на матрицу тело-сознание новой жизни, уже оставляет некий, пока еще не твердый, отпечаток в психических структурах. Клинические наблюдения (Морган, 1992) подтверждают, что родительские проекции на нерожденного ребенка, как и аффективно окрашенные внешние события во время беременности матери, играют определенную роль в контакте матери с плодом. Вслед за этими пренатальными влияниями и совместно с ними, ранние взаимодействия между матерью и предметом ее заботы могут определить тенденцию скорее к соматическому, чем к психологическому реагированию на внешний и внутренний стресс. Поскольку первичные психические структуры создаются через психические представительства доязыковых означающих, важно исследовать отношения между этим забытым языком и психосоматическими симптомами.
Протоязык соматизации
Риск соматизации выше для каждого, при нарастании внутреннего конфликта или внешнего давления более обычного. Вряд ли в психоаналитической практике найдется хотя бы один пациент или аналитик, у которого не было бы, время от времени, соматических расстройств из-за психического дистресса. Мы все склонны соматизировать, когда внутренние или внешние события не вмещаются в рамки наших обычных защит против душевной боли и чрезмерного возбуждения или делают невозможными наши обычные пути разрядки напряженных эмоциональных переживаний. Однако нас как аналитиков больше заботят те пациенты, чьи психосоматические проявления составляют значительную часть их общей клинической картины, особенно когда в их психической структуре выявлена относительная бедность других форм психологической защиты.
Мой интерес к бессознательному значению психосоматических проявлений в курсе аналитического лечения проистекал из более широкого интереса, возникшего много лет назад, а именно, интереса к прослеживанию факторов, которые, как представляется, ускользают от аналитического процесса. Они включают конфликты, тревожные ситуации, фантазии и паттерны характера, которые никогда не упоминаются в курсе анализа, но через которые неосознанная душевная боль и психический конфликт (проистекающие из внутреннего давления, внешнего стресса в окружении или даже напряжений, создаваемых самим аналитическим процессом) разряжаются в неких действиях вне рамок аналитической ситуации. Типично, что анализант не ставит под вопрос это особое поведение, считая его неотъемлемым от своего бытия или способа справляться со стрессом, и аналитик остается в неведении о нем. Симптом проявляется в виде действия — вроде короткого замыкания, произошедшего в цепи психической переработки, необходимой для конструирования психологических симптомов. Он меньше зависит от языка и потому может считаться регрессией к ранним стадиям психической организации — образу мышления, характерного для детей. В течение жизни у всех нас есть доступ к этой форме первичного психического функционирования. Симптомы, будь это невротические или психотические проявления, организация характера, паттерны действия, дурные привычки или психосоматические проявления, все они без исключения — результат детских попыток найти ответ на душевную боль, психический конфликт.
У всех нас обязательно развиваются психические организации и ментальные структуры, имеющие дело с физической и душевной формой боли, ждущей нас с самого рождения. Но успех этого начинания зависит от двух взаимосвязанных факторов: от способности к развитию символической функции и от того, в какой степени история личности и ее раннее окружение скорее облегчали, чем затрудняли это развитие. Здесь важно увидеть, насколько бессознательные проблемы родителей сделали задачу взросления еще труднее, чем она есть на самом деле.
Каждому человеку брошены два вызова — сложный процесс приобретения и усвоения чувства личной идентичности, за которым следует примирение со своей родовой идентичностью и усвоение будущей сексуальной роли; причем и то и другое включает в себя процесс оплакивания. Как уже упоминалось, индивидуальность и однополость — главные нарциссические раны для мегаломанической псюхе ребенка, но для них есть богатая компенсация. Преодоление требования прав слияния включает отказ от всемогущественного ожидания магического исполнения своих желаний, как это бывает в детстве, когда желания выполняются в обход необходимости быть закодированными в языке. Однако, этот отказ вознаграждается ощущением самоидентичности и свободы от контрфантазии о всемогущественном контроле матери. Преодоление бисексуальных и инцестуозных желаний включает отказ от невозможного желания быть и обладать обоими полами, а также от требований, связанных с эдипальным кризисом, в его гомосексуальном и гетеросексуальном измерении. Эта потеря компенсируется дарами сексуального желания и его удовлетворения во взрослых любовных отношениях.
Соматические симптомы всегда включают развал способности личности к символизации и, следовательно, способности к психической переработке воздействия стрессовых переживаний. Когда тревога, горе, неосознанная ярость, ужас или необычайное возбуждение соматизиру-ются, вместо того чтобы быть признанными и пройти через процесс осмысления, личность погружается в первичные формы мышления, где означающие довербальны. Другими словами, наступает регресс к инфантильным методам обращения с аффективными переживаниями. Младенец может только соматически реагировать и на физический и на психический стресс, когда этот стресс «не переварен» с помощью материнской ласки и заботы. Соматизация может быть концептуализирована как форма довербального или протосимволического функционирования, которая, таким образом, образует «протоязык». В этой главе исследуется психическая экономия, лежащая в основе соматизации, первичный символизм и «протосообщения», которые ищут своего немого выражения через психосоматические симптомы.
Матрица
тело-психика
Новорожденный еще не воспринимает свое тело и психику по отдельности и не делает различия между собственным телом и собой и материнским телом и бытием. Мать еще не другой человек, но, в то же время, она нечто гораздо большее: она — весь окружающий мир, а он — только крошечная часть этого мира. Мы должны постулировать существование универсальной фантазии в психических переживаниях младенца, где есть только одно тело и только одна психика на двоих.
Для матери нормально разделять с ребенком иллюзию слияния и единства в первые недели его жизни. Но некоторые матери, по разным бессознательным причинам, продлевают эту фантазию о слиянии и бессознательно воспринимают своих детей как интегральную часть их самих еще долго после периода младенчества. Не понимая или не принимая во внимание знаки и сигналы ребенка, они навязывают свою интерпретацию его потребностей и желаний. Другими словами, проблема в тревоге, связанной с отделением, у матери, а не у ребенка. (Детские расстройства сна, одна из самых ранних форм детских психосоматических нарушений,— пример ответа ребенка на такое материнство.)
Тревога матери впоследствии склонна тормозить вторую важную психологическую потребность ребенка, параллельную его желанию сохранять иллюзию слитного единства с матерью, а именно, его влечение к отделению. Мать, которая хочет оставаться одним целым с ребенком, из-за бессознательных конфликтов и нерешенных проблем, происходящих из ее собственных детских переживаний, склонна оставаться глухой к сигналам ребенка, указывающим на потребность в дифференциации от материнского тела и от нее самой. На самом деле, она может даже препятствовать любым спонтанным, не ею инициированным действиям своего ребенка.
В предыдущих работах (МакДугалл, 1989) я уже ссылалась на все те сведения, которые мы можем получить о диаде мать-дитя из детских психосоматических заболеваний. Эта диада включает отца и занимаемое им место, реальное и символическое, в материнской жизни.
Телесный язык и язык тела
Вербализация телесного опыта и воплощение языка поднимает много сложных вопросов. Начать с того, что предположение о раздельности тела и психики — весьма произвольное. Концепция дуализма душа-тело, наследство картезианской философии, может затемнить наше восприятие, искривить наши теоретические построения и даже исказить нашу клиническую работу. Точно так же, предположение, что у тела нет «языка», о чем заявляют некоторые теоретики,— опасный уклон для психоаналитика. Возможно, телесный язык — единственный, который не умеет лгать! По крайней мере, мы спокойно можем сказать, что тело, как и его соматические функции, обладает замечательной памятью.
Инфантильная псюхе явно артикулирована долингвистическим образом, хотя первые взаимодействия матери и младенца происходят в атмосфере, где речь уже готова распуститься,— в воздухе «материнского языка». Начиная с рождения, крошечный ребенок окружен влияниями среды, организованными системой вербальных знаков и смыслов. В то же время, там звучит и другой язык. Тело ребенка, с его сенсорным восприятием, находится в постоянном контакте с телом матери (с ее голосом, запахом, прикосновением и теплом). Ребенок получает эти невербальные сообщения в форме телесных впечатлений, хотя и сопровождаемых человеческой речью.
Эта парность сенсорного и вербального,— конечно же, причина того, что соматические переживания обычно переводятся в словесное выражение таким способом, с которым каждый может идентифицироваться. Эта же идентификация происходит всякий раз, когда мы обращаемся к важным эмоциональным переживаниям. Слова, используемые для передачи эмоций, неизменно укоренены в сенсорных метафорах: мы дрожим от страха, раздавлены горем, нагружены заботами, задыхаемся от гнева, наше сердце бьется от радости, и его пронзает печаль. Аффект никогда не бывает ни чисто психическим явлением, ни чисто соматическим.
В определенном смысле, соматическое переживание переплетено с символическим словом прямо с рождения, когда еще нет вербальных означающих. Прославленный принцип Лакана, «бессознательное структурировано, как язык», может быть скорее вводящей в заблуждение, чем полезной метафорой, когда исследуются ранние довербальные взаимодействия между псюхе и сомой и инфантильные истоки психической структуры. За годы работы я стала скептична по отношению к тем последователям Лакана, которые утверждают, что символическое слово языка — единственный надежный носитель для понимания психоаналитического процесса, в особенности, когда речь идет о концептуализации первичных состояний сознания.
Большинство из нас делят фрейдовскую зачарованность словом. Как указывает Понталис в своей побуждающей к размышлению статье, Фрейд проявлял большое доверие к власти языка. Слова наделялись им волшебной силой и, на самом деле, были «волшебными, в самых своих истоках». Стоит также заметить, что Фрейд никогда не сходил с этой позиции, даже после того, как открыл сокрушительное воздействие того, что он назвал «демонической властью инстинкта смерти». Даже это всевластное влечение не могло нападать на написанное слово! Хотя Фрейд был свидетелем расстройства, фрагментации и неумолимого разрушения внутреннего психического мира своих пациентов, коллег и друзей (и разоренного войной мира внешних событий), его вера в язык была непоколебима в разгаре каждой катастрофы (Понталис, 1990).
В данном контексте в голову приходит библейское «в начале было слово». Возможно, эта почтительность к языку — наследство патерналистской религии. В начале был все же голос, но даже прежде голоса, во внутриутробном мире, уже был звук и ритмическое биение — зачатки музыки. Фрейд сам признавал, что, за малым исключением, он не понимает музыки, нечувствителен к ее власти. Конечно, он не мог позволить и не позволял такого прямого проникновения в его сердце и душу. Можно ли предположить, что Фрейд воздвиг фаллический барьер слов, уравнивая язык с отцовским приказом (как и Лакан), чтобы защититься от голоса сирен, власти первичной матери?
Каков бы ни был ответ, каждый знает, что мать дает ребенку, лежащему у нее на руках, нечто большее, чем слова и фразы. Сам тембр ее голоса наполнен ее телесностью и ее чувствами. Наши слова могут ласкать другого и так же легко ранить его. Звук голоса может согревать сердце и резать ухо; у него тот же эффект, что и у жеста или взгляда на другого человека. В диаде мать-дитя голос матери проникает в телесное Собственное Я ребенка, тогда как взгляд (зримое слово) склонен создавать расстояние, как и само слово. Зрительное восприятие можно прекратить, просто закрыв глаза или отвернувшись, но не так-то просто закрыть уши!
Дидье Анзье (1986) соглашается с большой важностью раннего «кожного Я» («1е Moi-peau»), в которое он включает многие другие смыслы. Я бы добавила к этой плодотворной концепции концепцию обонятельного Я (а еще — респираторного, висцерального и мускульного) в качестве красноречивых источников довербалъцых означающих, которые текут между матерью и ребенком и вносят основной вклад в раннее структурное развитие психики. В этом контексте следует подчеркнуть, что не восприятия сами по себе интересуют нас прежде всего, а способ, которым они регистрируются психически.
Важно также признать, что эти ранние означающие не могут быть вытеснены так, как определил вытеснение Фрейд (1915в); а именно, как психический механизм, сохраняющий в бессознательном интрапсихиче-ские представительства, связанные с влечениями через посредство вербальных мыслей и воспоминаний. Поскольку с довербальными воспоминаниями невозможно обращаться так, есть постоянный риск, что их динамическая роль будет выражена в неожиданном взрыве галлюцинаторных переживаний или соматическом приступе.
Неопосредованная природа довербальной силы убеждения ускользает от осознания и от любой попытки уловить психические представительства сильно загруженных аффективных переживаний. Таким образом, пациенты, у которых этот тип психической экономии преобладает, испытывают затруднения в психическом представлении воздействия внешних событий и отношений, а также требований, исходящих из их внутреннего мира. Их сознательный контакт с собственной психической реальностью склонен к обедненности, в результате чего они кажутся неспособными видеть сны, фантазировать в бодрствующем состоянии и выражают конфликт скорее через действие, чем через психические переработки. Как уже указывалось, за нормопатическим фасадом прячется психотическая тревога, которая, в конце концов, выражается в словах и образах. Природа этой тревоги восходит к переживанию поглощающего ужаса, против которого аутичные дети пытаются защититься, в частности, отказом от участия в символическом общении через язык. У полисоматизированных пациентов «аутич-но» ведет себя тело, и это оно «отказывается» от вербальной переработки страха, глубоко «затопленного» или исключенного из сознательного понимания.
В этом отношении концепция Огдена (1989а) об «аутично-близкой» позиции помогла мне:
1) концептуализировать отношение явления полисоматизации у определенных анализантов к их использованию языка;
2) понять мои собственные контрпереносные чувства, которые удерживают меня в «аутичной позиции», или, напротив, делают мое тело неразличимо от тела пациента.
Таким первичным способом мои пациенты «сообщали» мне, как именно они сумели пережить раннюю психическую травму во взаимодействии с бессознательным родителей: положившись на аутично-близ-кую позицию в отношении и внутреннего, и внешнего мира. Это позволило мне глубже понять защитную ценность «псевдо-нормальности», которую я всегда рассматривала как знак глубокого, непризнаваемого дистресса (МакДугалл, 1985). Я заметила, что этот «щит» помогает этим анализантам справляться в повседневной жизни и часто позволяет им увлечься высоко интеллектуальными целями или с большой эффективностью управлять важными предприятиями. (Хотя не все нормопатич-ные пациенты соматизируют, годы клинического опыта научили меня, что их психосоматическая уязвимость чрезвычайно высока.)
С такими анализантами аналитик решает многостороннюю задачу: во-первых, внимание направляется на то, чтобы различить анонимный страх (тот, на который Бион в 1962 ссылался, как на «безымянный ужас»), скрытый за аналитическими ассоциациями, и затем помочь анализантам найти в себе храбрость понять, что они чувствуют. По мере того, как захлестывающая тревога постепенно становится ощутимой, рамки анализа обеспечивают безопасную среду, которая позволяет пациентам вообразить, какие фантазии могли бы сопутствовать испытываемому чувству. Наконец, становится возможным назвать прежде безымянный ужас, против которого такие пациенты защищались всю свою жизнь. Фантазии оказывается возможным связать с конфликтами настоящего времени, которые, в свою очередь, раскрывают свое скрытое значение. Бессознательные тревоги такого рода обычно укоренены в травматичных событиях, произошедших в самом раннем детстве, до овладения речью.16
Когда садистский эротизм становится вербальным
Последующие заметки о сессии были сделаны при работе с Жаном-Полем (о которой говорилось в предыдущей главе) около трех лет спустя. В это время Жану-Полю стало заметно легче. Он мог смотреть на меня, и хотя он, как падающая звезда, «нырял» в кушетку, в целом он стал менее напряженным и странным.
На сессиях предыдущей недели Жан-Поль увлекся рассказыванием фантазий, в которых воображал, что он выкапывает «большие черные кратеры» в женских грудях, тема, на которую его вдохновил большой плакат, на котором он ежедневно видел женщину с обнаженными грудями. Центральная тема сопровождалась иной озабоченностью: быстро взглянув на меня перед тем, как броситься на кушетку, Жан-Поль говорил, что видит меня «разбитой» или «физически больной».
Жан-Поль: Вы устали? Если бы вы только знали, как это меня тревожит! Я всегда ужасно боюсь увидеть, что вы выглядите измученной. Я не знаю почему. [Долгая пауза]
Дж.М.: Вы, может быть, помните, что на прошлой неделе вы воображали, что копаете черные кратеры в женских грудях. Могла бы женщина от этого устать или измучиться?
Жан-Поль: Теперь это раздражает меня, потому что в этом нет ничего общего с реальностью. Меня вовсе не интересуют фантазии!
Дж.М.: Вы видите меня истощенной, а однажды описали мое лицо как «сдвинутое». Не могли ли эти впечатления заместить собой какие-то образы или чувства, касающиеся меня?
Жан-Поль: Я иногда «вижу» странные вещи перед тем, как заснуть, и это пугает меня. [Жан-Поль редко запоминает сновидения.]
Дж.М.: Как будто и здесь тоже вы могли бы «увидеть странные вещи», чтобы избежать фантазий или не позволить себе вообразить что-то, похожее на сон? Может быть, раз вы отказываетесь позволять себе такие мысли, они появляются перед вами, как реальные восприятия?
Жан-Поль: Но у меня есть все причины душить мои сумасшедшие идеи. Они приводят меня в гораздо большую панику, чем странные вещи, которые я воображаю, что вижу. Мои мысли правда ужасны!... Но что-то важное изменилось. Теперь я могу смотреть людям в глаза, и я больше не боюсь, что и они посмотрят на меня. Это все еще беспокоит меня, потому что я вижу их всех разбитыми, почти все время, но это больше не расстраивает меня, как раньше. Таким образом, если они так выглядят... [долгая пауза]... или это я делаю так, чтобы они так выглядели?
Дж.М.: Так, как вы видите меня сейчас?
Жан-Поль: Да, точно так! У меня разрушительный взгляд. Господи, зачем я так делаю? В чем я вас упрекаю?... Нашел!... Ваши интерпретации! Я ненавижу их, особенно если чувствую, что они важны и полезны мне. [Пауза] Я не могу вынести, когда вы о чем-то успеваете первой подумать.
Дж.М.: Словно вы боитесь быть в зависимости от меня? Как будто у меня может быть что-то нужное вам?
Жан-Поль: Точно! Особенно если это что-то, о чем я мог бы подумать сам. В такие минуты я готов разорвать вас на куски.
Дж.М.: [Вспомнив, что Жана-Поля кормили грудью чуть не до четырех лет.] Как голодный маленький мальчик, который мог быть в ярости, оттого что должен зависеть от матери, от ее грудей, чтобы быть сытым? Мог бы он от этого захотеть — «разорвать их на куски»?
Жан-Поль Вы знаете, я думаю, что это очень верно. И я ненавижу вас за это! Вот дерьмо, почему я должен нуждаться в вас?
Дж.М. [Далее на сессии Жан-Поль опять возвращается к его образу моего разбитого лица.]
Жан-Поль О-ля-ля! Теперь это вы — тот, кто все это получил. Но я не должен даже думать о таких вещах, или вы действительно можете заболеть. Вы знаете, я ужасно боюсь таких мыслей.
Дж.М. Боитесь, что ваши фантазии могут оказаться волшебными и исполнятся сами собой?
Жан-Поль Вот вы опять! Ну хорошо, давайте нырнем. Почему это так ужасно — вообразить вас с черными кратерами на месте сосков, в любом случае? [мотает головой из стороны в сторону] Я знаю почему! Потому что для меня груди — самая красивая, мягкая и чувствительная часть женского тела. Я просто не могу вынести вида, как я сам нападаю на них.
Дж.М. [Его голос дрожит, и он, видимо, на грани слез. Это можно рассматривать как приближение к «депрессивной позиции», согласно определению Мелани Кляйн (1957).]
Жан-Поль: Я чувствую себя так, словно я всех разрушаю. Надин... мать... Я смотрю на них и вижу, что они выглядят гротескно-бесформенными, старыми. Но с вами — хуже всего. Вам я назначаю смерть. Это правда страшно. [Долгая пауза] Я действительно больше ничего не понимаю. Почему все эротическое неизменно полно ужаса для меня? Я хочу заниматься любовью, а вместо этого воображаю сцены пыток. Ой! У меня начинаются ужасные боли в желудке! Я твердею всем телом, напрягаю всё внутренности, чтобы предотвратить такие ужасные мысли. Если я напрягусь как следует, может быть, они и не придут мне в голову. Но это бред. Что ужасного в этих мыслях, все-таки?
Дж.М. [Исследуя свою идею, Жан-Поль постепенно замечает, что его острая боль в желудке исчезла. Он удивлен этим «чудом» и начинает сомневаться в способе, которым он использует свое тело, чтобы не думать.]
Жан-Поль: Но это значило бы полную неразбериху, если позволять какой угодно мысли овладеть мной. Дезорганизация... болезнь! Я этого не вынесу! ... Я сойду с ума.
Глаза нападения
В последовавшие за только что описаной сессией недели у Жана-Поля продолжали возникать неожиданные «видения» и псевдовосприятия, но он теперь мог анализировать их более глубоко и с меньшим страхом, что он сходит с ума. Следующий отрывок иллюстрирует постепенную невротизацию его конфликтов.
На какое-то время Жан-Поль стал замечать «слепые пятна» в своем поле зрения; его озабоченность этим явлением, которое он называл «скотомой» достигла ипохондрических размеров. После визита к офтальмологу он сообщил, что ничего плохого с его глазами нет вообще: «Я просто вижу все не так, как надо».
Важное изменение отражено в этом замечании: впервые Жан-Поль использовал свои телесные образы метафорически. Это значит, он начал «десоматизировать» свое самовосприятие. У него все еще были псевдовосприятия, но теперь он подвергал их сомнению. Далее, он сообщил на сессии, что разговаривал на работе с женщиной, которая привлекала его сексуально. Рассказывая о ней, он называл ее «молодой матерью». Следующая выдержка из сессии дает необычный пример внезапного вытеснения во время самой аналитической работы.
Жан-Поль: Я не могу перестать думать о ее грудях и ее хрупкости. Я должен быть осторожен в своих мыслях о ее... э-э-э... да, о чем это я?
Смешно, но я совсем утратил нить мыслей. Пустота. Как будто стою перед белой стеной. Милостивый боже! Опять моя скотома!
Дж.М.: [Неожиданное вытеснение повело за собой возобновление истерических проявлений!] О чем вы думали как раз перед тем, как возникла скотома? Когда вы сказали, что чувствуете себя, как будто стоите перед белой стеной?
Жан-Поль: Не имею ни малейшего понятия. Даже не помню, о чем говорил.
Дж.М.: Молодая мать, которая кажется такой хрупкой...
Жан-Поль: О ля-ля! Неужели я осмелился позволить себе хоть что-то думать о ней? Хорошо, я видел, как раздеваю ее и кусаю ее груди, и я стал с яростью заниматься с ней любовью, как помешанный, и я содо-мировал ее и ел ее испражнения... Послушайте, я не могу этого! Если я буду следовать вашей системе и говорить все, что приходит мне в голову, я прямехонько рехнусь. Царица небесная, скотома пропала!
Архаичная истерия и ее трансформации
Такие симптомы, как «скотома» Жана-Поля, можно вполне описывать как первичную форму истерии — защиту против догенитальных желаний, которые, скорее, остаются запертыми и закапсулированными, чем разворачиваются в фантазии, чтобы впоследствии подвергнуться вытеснению. «Черные кратеры в грудях» появляются, чтобы трансформироваться в «слепые пятна» в глазах Жана-Поля. Однако, в вышеупомянутой сессии Жан-Поль больше не встречается с кошмаром безымянного ужаса. Он теперь способен найти слова и психические представительства, подходящие для выражения своих болезненных аффективных состояний. Эти впервые идентифицированные состояния начинают отражать обычные инфантильные сексуальные теории, с сопровождающими их догенитальными импульсами. Во время последующих сессий я заметила, что у Жана-Поля часто появляется «скотома», когда он злится или переполнен яростными эротическими фантазиями.
Жан-Поль: Скотома тревожит меня. Я уверен, что это способ не видеть, то есть, не знать чего-то, но неприятность в том, что я не знаю, чего! В такие минуты меня переполняют жуткие мучения, безумный первобытный страх, который сваливается на меня, особенно после занятий любовью — я тогда просто не могу смотреть на женщину. Она становится вампиром.
Дж.М.: И все-таки, это у вас были фантазии о поедании женщины, которая привлекала вас сексуально — молодая мать; вы хотели съесть ее груди и ее экскременты. Не думаете ли вы, что пугающие и деструктивные стороны ваших собственных фантазий могли заставить вас бояться, что женщина собирается высосать кровь у вас?
Жан-Поль: О, я этого не знаю! [Пауза]. Боже всемогущий! Меня трясет, стоит только подумать об этом... как раз так трясет, как теперь, когда я занимаюсь любовью... или даже думаю о том, чтобы заняться любовью. [Пауза]. Я опять думаю об этом фильме Поланского о вампирах и о той сцене, где мужчина уносит красивую девушку. Нате вам! Вампир-то мужчина!
Дж.М.: Так вампир-то это вы!
Жан-Поль: [Смеется от удивления и удовольствия.] Конечно, это я!! Как это я никогда не думал об этом? Я уверен что это связано с моей сексуальностью.
Дж.М.: [Жан-Поль наконец осознает, что в его ребяческом представлении занятия любовью были эквивалентны разрушению партнера или партнером.]
Жан-Поль: Почему все эротическое удовольствие для меня превращается в отраву? Я вижу эти черные дыры в грудях опять — как мертвые дыры, словно груди искусали шершни. Да, вот это что — ядовитые укусы в соски. [Долгая пауза] Я думаю, что всегда связывал эротизм со смертью. Недавно я побоялся заниматься любовью с Надин. Передо мной возник образ этих дыр от шершней, и неожиданно у меня пропала эрекция. Я хочу сказать, я не мог заниматься любовью с этой мертвой дырой!
Дж.М.: [Жан-Поль дает дальнейшие свидетельства того, что он теперь конструирует невротические симптомы вместо психотических: на этот раз — форму временной импотенции; проблема, которой он не испытывал, когда его сексуальная жизнь была значительно более механичной и безэмоциональной, чем теперь.] Как будто вы хотели избежать того, чтобы стать шершнем, который нападает на груди или улетает в мертвую дыру?
Жан-Поль: Именно! Я и есть шершень. Это я опасен; даже мои глаза могут разрушать. Вампир — вот теперь мой образ отца и часть меня тоже.
Так мы добрались до начала эдипального анализа Жана-Поля. Его психосоматика, прежде недоступная словесной мысли, постепенно стала анализируемым психоневрозом.
Анализ продолжался десять лет. Со времени его окончания пролетело много лет. Жан-Поль давал о себе знать, и несколько раз говорил мне, среди прочего, что его язва желудка и кожная аллергия больше не возвращались.
Истинной болезнью Жана-Поля была не язва желудка или нейродерматит, а его глубокий раскол между псюхе и сомой, между его вербальным повседневным Собственным Я и его эмоциональным Я; раскол, который был выстроен, чтобы не дать всплыть глубинной боли и психотическому ужасу, а также архаичной сексуальной фантазии. Его психика посылала только первичные сообщения об этих опасностях, но анализ продолжался, и постепенно его «бредовое» тело, с расстроенными соматическими функциями, становилось символическим, психосоматическим единством, которое позволяло ему соприкасаться со своей внутренней жизнью, продолжая осознавать воздействие на него внешнего мира. Бессвязные соматические сообщения были переведены в психические представительства, и силы жизни в нем искали новых путей выражения. Его отношения с детьми радикально изменились, а любовная жизнь стала богаче и много приятнее. Эрос в конце концов торжествовал над деструктивными и смертоподобными факторами, которые до анализа наполняли его жизнь и хозяйничали в ней.
От «био-логики» к «психо-логике»
Как же биологическое тело в конце концов становится психологическим — интегрированным телесным образом, который может быть назван, эрогенно загружен и когнитивно исследован?
С начала соматопсихической жизни, существуют двойные послания, которыми обмениваются псюхе и сома. Как об этом сказал Фрейд, сома «навязывает псюхе потребность в работе» посредством того, что он назвал ее «представительствами». Эти представительства или послания сообщают о состояниях потребности в чем-то, требуют удовлетворения. В ответ псюхе посылает телу сообщения, обычно исходящие из конфликтных переживаний, поскольку никаких приемлемых решений в ответ на соматическое послания еще не найдено. Сома, в свою очередь, должна отвечать на это эмоциональное послание. И так далее. Конечно, физические и психические потребности еще не разделены у крошечного ребенка. У взрослого, однако, такое разделение уже достигнуто.17 Отрывки из анализа Жана-Поля открывают нам, что он часто путал соматические и психические переживания, трактуя их как одну и ту же вещь.
Не считая опыта телесного страдания (он может быть даже полностью исключен из сознательного признания), ясно, что тело, в котором мы живем, тело, о котором мы отдаем себе сознательный отчет,— это в значительной степени психологический конструкт. Те аспекты тела и его соматического функционирования, которые не достигают психического представительства, не существуют для нас. То же самое верно и для эмоций. Аффекты — наиболее привилегированные связи между сомой и псюхе; любое радикальное прерывание этих связей усиливает не только возможность патологии характера, но и психосоматическую уязвимость.
В итоге психосоматические симптомы выражают форму первичного языка тела, протоязыка, который предназначен для сообщения посланий во внешний мир в начале жизни человека. (Термин сообщение уместен в той степени, в которой существует образ «другого», наделенного способностью расшифровывать этот протоязык и отвечать на него.) Психоаналитику важно понимать, что, по мере продвижения анализа, этот протоязык с его протосимволизмом начинает использоваться как символический язык, так что границы между «чисто психосоматическими» и «чисто истерическими» проявлениями в конце концов становятся все менее отчетливыми (Сакс, 1985). Под влиянием аналитического путешествия все анализанты научаются воспринимать свои соматические симптомы как сообщения, обращать на них внимание и пытаться идентифицировать внутреннее или внешнее давление, которое и вызвало их, и таким образом наделять их метафорическим смыслом и значением. Многие пациенты будут использовать соматический симптом, как зародыш, вокруг которого надо построить защитную невротическую стену. Таким способом, немые соматические сообщения вторично приобретают символический статус. Впоследствии, эти послания пригодны для прямого сообщения внутреннему и внешнему миру, через язык невроза, поддающийся расшифровке.
Помимо этого невротического «заслона», который часто уже есть до начала анализа, психосоматические проявления во многом похожи на процессы сновидения. Фрейд считал, что на службе у сновидения находится регрессивный способ выражения архаичного характера. Я часто говорила о психосоматических расстройствах, как о «снах, которые не снятся». Не можем ли мы рассматривать множество психосоматических выражений как регрессивную и архаичную форму сообщений, первичный язык тела, на передачу которого запрограммирована нервная система? Задача аналитика — создание (совместно с анализантом) словаря для перевода этой био-логики в психо-логику, что позволит архаичному, психосоматически выражающемуся телу наконец стать символическим.