Илья Егорычев «Структурная антропология» мышления
Резко негативная оценка А. Шопенгауэром «Теодицеи» Лейбница является общим местом в истории философской мысли. Как известно, единственную заслугу этой работы Шопенгауэр видел лишь «в том, что она впоследствии послужила поводом для бессмертного „Кандида“ великого Вольтера; это неожиданно для Лейбница может служить подтверждением его столь часто повторяемого плоского аргумента, посредством которого он оправдывает наличие зла в мире, а именно, что дурное иногда приводит к благу»[142]. Собственная же позиция Шопенгауэра состояла в том, что наш мир вовсе не является лучшим из возможных миров, а, наоборот, он — худший. Несмотря на кажущуюся несовместимость этих утверждений, они могут оба оказаться истинными.
Дело в том, что Шопенгауэр определяет понятие возможности иначе, чем это делает Лейбниц. Он полагает, что «возможное — не то, что можно вообразить, а то, что действительно может существовать и пребывать. И этот мир устроен так, чтобы только кое-как сохраняться; если бы он был хоть несколько хуже, он уже не мог бы существовать. Следовательно, мир хуже нашего невозможен, так как он не мог бы существовать, и, таким образом, наш мир — худший из возможных». И далее: «условия для существования как целого, так и каждого отдельного индивида даны скудно и скупо, не более того; поэтому жизнь индивида проходит в беспрерывной борьбе за существование, причем на каждом шагу ему угрожает гибель. Именно потому, что угроза так часто осуществляется, необходим избыток зародышей, чтобы гибель индивидов не привела к гибели рода, в чем только и заинтересована серьезно природа. Таким образом, мир настолько плох, насколько он может быть, коль скоро ему надлежит вообще быть. Что и требовалось доказать»[143].
То есть если у Лейбница речь идет о чисто логической возможности, то Шопенгауэр рассуждает о возможности физической. Не думаю, чтобы Лейбниц не усматривал данного различия — оно слишком существенно. И «Теодицея» Лейбница вполне осознанно строится им совершенно на других модальностях. Лучший, с точки зрения Лейбница, значит, содержащий наибольшее число сущностей, производящий максимальный эффект с наименьшей затратой сил и имеющий максимально простые логические законы, из которых следует наибольшее богатство явлений. Другими словами, Лейбниц хочет сказать, что мир, вообще говоря, рационален, в то время как Шопенгауэр указывает нам на то, что полезное для себя природа (и мы с вами) всегда понимает чрезвычайно «близоруко», максимально приблизительно и неточно.
И та, и другая точки зрения, таким образом, могут быть сведены к принципу наименьшего действия, принятому в физике, в эволюционной биологии, и который поэтому должен обнаруживаться и в области, или пространстве, нашего мышления. Именно здесь главным образом накапливаются ошибки, как мы увидим, благодаря той вынужденной поспешности, с которой мозг филогенетически обучился формировать убеждения и оценивать то, что организм начинает воспринимать как благо[144].
Рассмотрим работу этого принципа на примере того, как нами осознаются зрительные восприятия. Абсолютно все живые существа, имеющие сходную с нашей конструкцию глаза, имеют в своем визуальном поле так называемые слепые пятна, поскольку те области сетчатки, где к глазному яблоку крепится зрительный нерв, не имеют палочек и колбочек — светочувствительных элементов глаза, участвующих в формировании изображения. У человека слепое пятно не так уж и мало: в среднем оно перекрывает 6 % зрительного угла. И тем не менее мы не замечаем данного дефекта! Чтобы слепое пятно стало заметным, необходимо выполнить ряд специальных действий: например, расположить прилагаемый ниже рисунок на расстоянии примерно 20–25 см от глаз, закрыть один глаз и смотреть на крест прямо перед собой:
Если был закрыт правый глаз, то левый кружок должен исчезнуть. И даже столь осознанные и целенаправленные действия могут потребовать определенной сноровки, прежде чем пятно даст себя обнаружить. Почему же это так непросто? Отчасти это происходит потому, что зрительные углы двух глаз перекрываются, но даже с закрытым глазом в большинстве ситуаций слепое пятно остается незамеченным. Дело в том, что в мозг никогда не поступали из этой части глаза никакие данные, и, соответственно, для их обработки не было выделено никакого ресурса. Таким образом, чтобы сделать пятно различимым, что-то в мозге должно сообщить о некотором контрасте: либо на границе между внешней и внутренней сторонами пятна — что, как мы только что показали, невозможно, — либо между состояниями до и после, что и было проделано в нашем опыте.
В точности тем же самым образом мы и мыслим (или, если придерживаться терминологических различий Андрея Курпатова, интеллектуально функционируем — а это, как известно из его монографии, далеко не всегда совпадает с мышлением). Вступая в акт коммуникации, мы склонны полагать, что сами испытываем или «мыслим» нечто вполне определенное — задача состоит лишь в том, чтобы точно подобрать слова, чтобы сделать нашу мысль или чувство сообщаемыми. При этом остается незамеченным, что эта самая определенность впервые достигается лишь только в языке: мы либо уже когда-то «высказывались по данному поводу» — то есть в буквальном смысле проговаривали что-то кому-то другому или самим себе, либо сделаем это впервые в самом акте коммуникации. В любом случае действительно неконвертируемыми оказываются лишь чистые интенсивности, впрочем, столь же неразличимые нами, как и кем-либо еще. При любых попытках достичь большей-«ясности» (различенности, определенности) мы вынуждены прибегнуть к речи, а значит, что в процессе речи не только достигается искомая точность, но и конституируется сама мысль или эмоция. (В теории эмоций описываемый нами феномен носит название эффекта Джеймса — Ланге.). При этом, однако, в подавляющем большинстве случаев нам так не кажется! Как правило, у меня есть совершенно ясное представление о том, что я отчетливо различаю нечто, имею о нем высокодифференцированное понятие. Этот эффект хорошо знаком всем нам по кажущемуся таким естественным ответу: я это знаю, «просто не могу это сформулировать» или «просто не могу это записать».
Другими словами, сущностная иллюзия понятности чего бы то ни было наличествует у нас естественным образом до тех пор, пока в сознании не будет каким-то образом представлена информация о непонятности, что, к примеру, и происходит, когда кто-то впервые обращается к нам с вопросом. И наш ответ, кажущийся нам всего лишь реконструкцией и без того имевшегося в нашем сознании понятия (мысли), есть его (ее) конструкция. Читатель «Пространства мышления» безусловно замечает, что даже с обращенными к нам вопросами все обстоит не так просто (уж очень нам хочется продолжать экономить на мышлении[145]) — и А. В. Курпатов скрупулезно анализирует психические механизмы, которые данные трудности создают, а также разрабатывает ряд нетривиальных методологических приемов, способных заставить нас последовательно и системно сомневаться в кажущихся несомненностях нашего рассудка, и, подобно рассмотренному нами выше трюку с кружками, разглядеть его (рассудка) «слепые пятна»[146].
Здесь важно, что субъект поведения при попытке формирования и исполнения коммуникативного акта сталкивается с проблемой, аналогичной той, что стоит и перед наблюдателем. Только лишь требования коммуникации вынуждают субъекта делать категориальный выбор, что с необходимостью будет вызывать искажения. Происхождение таких искажений абсолютно идентично искажению, имеющему место при выборе ответа в плохо составленном тесте, который не предусматривает ответа «ничто из перечисленного», и поэтому мы вынуждены выбрать наименее худший ответ. Этолог Д. Макфарланд называет такую деятельность аппроксимирующей фантазией, указывая тем самым на то, что субъект, будучи вынужден как-то именовать свои смутные тенденции и импульсы, неизбежно выражает их так, как если бы они всегда представлялись сознанию не поведенческими склонностями, результирующими многообразие возможных вариантов, а четкими схемами действий и ясно поставленными целями. И поскольку выражающий свои мысли является одновременно и их слушателем, то его собственная речь может оказывать на него некий суггестивный эффект, убеждающий его самого в том, что он всегда был мотивирован именно этими однозначными и четко структурированными целями. Таким образом, поскольку проблема коммуникации никогда не ставилась как проблема четкого различения истины и лжи, а решение преследовало изначально амбивалентные цели самосохранения и сотрудничества, то обращение к созданному таким путем «интерфейсу пользователя» оказывается не самым надежным, когда дело касается разыскания истины.
Можно сказать, что мы имеем здесь дело с эффектом, вызванным тем особым типом речевого поведения, которое некоторые исследователи проблемы сознания называют исповедничеством (professing). Несмотря на то что они используют данное понятие в основном применительно к религиозным убеждениям, мы вполне можем считать этот эффект универсальным свойством повседневного языка[147]. И в случаях такого рода означивания «реального» мы неизбежно сталкиваемся с тем, что Витгенштейн называл «hinge propositions» (опорные предложения), то есть с такого рода утверждениями, в пользу истинности или ложности которых уже не могут быть приведены никакие основания. Точнее, истинность утверждений, приводимых в качестве таковых, ни в коей мере не является более очевидной, чем истинность утверждений, которые ими обосновываются:
«My having two hands is, in normal circumstances, as certain as anything that I could produce in evidence for it» (То, что у меня две руки, при нормальных обстоятельствах столь же верно, как и все, чем бы я мог засвидетельствовать это)[148]. Витгенштейн отмечает, что было бы, к примеру, в высшей степени нерелевантным ссылаться на существование других планет в качестве доказательства существования внешнего мира[149].
Казалось бы, что именно философия по преимуществу должна заниматься выявлением подобных «парадоксов» и «слабых мест» повседневного (существенным образом дискурсивного) мышления. Однако, как только философия перестает быть последовательной критикой языка (к чему, собственно, так страстно и призывал Витгенштейн), то многие философские тексты сами немедленно превращаются в наглядные примеры производимого эффекта исповедничества: кажется, что заявляемый в начале исследования тезис, вроде бы, обосновывается так, как если бы он был теоремой, но на деле он лишь незаметно расширяет аксиоматику, из которой уже и так видит мир философ. Таким образом, изначальный вброс тезиса в языковую игру просто создает условия для того, чтобы весь остальной текст мог быть вообще прочитан и понят. Вот лишь некоторые примеры: «власть — это дар» (Бодрийяр); «всякое сущее, разделенное внутри себя на материю и форму, с необходимостью должно двигаться» (Аристотель); «красота „здесь“ тождественна истине „там“» (Платон); «само бытие в своей явленности подражает тому, как небытие отсутствует» (Секацкий) и т. д. И мы не должны удивляться такому положению дел — ведь как замечает все тот же А. К. Секацкий: «Ответственность нужна в поле морального утешения или проповеди. А философ обязан быть безответственным. Иначе мы окажемся в пределах банальности, и ничего хорошего из этого не выйдет. Философия не должна бояться смутить малых сих».
Это, конечно, всего лишь частная точка зрения на философию, но она показательна в одном важном отношении — она подтверждает ту нашу мысль, что не только человек в своем естественном состоянии, но и философские методы зачастую не являются оптимальными познавательными инструментами, поскольку решают какие-то иные задачи. Требуется новая методология, целенаправленно обнаруживающая и исправляющая (уточняющая, дополняющая) те неточности, которые естественным образом образуются в процессе любой деятельности человека, в том числе и философской[150].
Цель данного предисловия, таким образом, во многом сходна с целью предыдущей работы Андрея Курпатова «Что такое мышление? Наброски»: будучи по профессии философом, я попытался обнаружить некоторые онтологические, с позволения сказать, предпосылки искажений, возникающих в нашей рациональности, в то время как Курпатов рассматривает их же — но как методолог и ученый.
Если мы вернемся к мысли Шопенгауэра о «худшем из возможных миров», то методологию А. Курпатова, предлагаемую им в «Пространстве мышления», можно было бы сформулировать совсем просто: наш мозг, собираясь и усложняясь в процессе эволюции, так сказать, по самому своему построению[151], часто ошибается, не замечая или «намеренно» скрывая собственные ошибки, поскольку исторически скорость была предпочтительнее точности. Но из этого не следует, что точность недостижима. «Поэтому, — как бы уговаривает нас автор, — давайте воспользуемся относительно недавней роскошью высвободившегося досуга и не будем никуда торопиться. Поверьте, — обращается он к нам, — в этом есть смысл. Множество удивительных вещей нам может открыться, если только мы не будем спешить…» Я как человек, с наслаждением прочитавший этот блестящий текст, с полным основанием утверждаю: смысл действительно есть! Бездна смысла. Но решать каждому в любом случае придется самому.
Илья Егорычев,
доктор философских наук