§ 2. Сотворение нового языка
§ 2. Сотворение нового языка
Второй слой воздействия посредством слова – развитое сознание и процесс познания. На заре науки Бэкон говорил: «Знание – власть» (это более точный перевод привычного нам выражения «Знание – сила»). За жаждой знания скрывается жажда власти – этот вывод Бэкона подтвержден философами последующих поколений, от Ницше до Хайдеггера. И вот одним из следствий научной революции XVI–XVII веков было немыслимое раньше явление: сознательное создание новых языков, с их морфологией, грамматикой и синтаксисом. Лавуазье, предлагая новый язык химии, сказал: «Аналитический метод – это язык; язык – это аналитический метод; аналитический метод и язык – синонимы». Анализ значит расчленение, разделение (в противоположность синтезу – соединению); подчинять – обязательно значит разделять.
Язык стал аналитическим, в то время как раньше он прежде всего соединял – слова имели многослойный, множественный смысл. Они действовали во многом через коннотацию – порождение словом образов и чувств через ассоциации. Связный и «соединяющий» язык складывается благодаря тому, что различные слова слегка по-разному отражают одну и ту же вещь, а одно и то же слово – какую-то сторону различных вещей. Как писал С.Н.Булгаков, иначе «слова неподвижно сидели бы на своих гнездах, все имена существительные были бы собственными, единичными именами, но тогда не было бы никакой логической и словесной связки, ни мышления, ни речи».
Отбор слов в естественном языке отражает становление народного характера, тип человеческих отношений и отношения человека к миру. Русский, например, говорит «у меня есть собака» и даже «у меня есть книга» – на европейские языки буквально перевести это невозможно. В русском языке категория собственности заменена категорией совместного бытия. Принадлежность собаки хозяину мы выражаем глаголом быть.
В Новое время, в новом обществе Запада естественный язык стал заменяться искусственным, специально создаваемым. Теперь слова стали рациональными, они были очищены от множества уходящих в глубь веков смыслов. Они потеряли святость и ценность (приобретя взамен цену). Это был разрыв во всей истории человечества. Ведь раньше язык, как выразился Хайдеггер, «был самой священной из всех ценностей». Когда вместо силы главным средством власти стала манипуляция сознанием, власть имущим понадобилась полная свобода слова – превращение слова в безличный, неодухотворенный инструмент1.
Разумеется, ни в каком обществе не может быть полной свободы слова – всегда есть нечто «нецензурное». Как сказал Томас Джефферсон, «ни одно правительство не может существовать без цензуры: там, где печать свободна, никто не свободен».
Превращение языка в орудие господства положило начало и процессу разрушения языка в современном обществе. Послушаем Хайдеггера, подводящего после войны определенный итог своим мыслям (в «Письме о гуманизме»): «Язык есть дом бытия. В жилище языка обитает человек… Повсюду и стремительно распространяющееся опустошение языка не только подтачивает эстетическую и нравственную ответственность во всех употреблениях языка. Оно коренится в разрушении человеческого существа. Простая отточенность языка еще вовсе не свидетельство того, что это разрушение нам уже не грозит. Сегодня она, пожалуй, говорит скорее о том, что мы еще не видим опасность и не в состоянии ее увидеть, потому что еще не встали к ней лицом. Упадок языка, о котором в последнее время так много и порядком уже запоздало говорят, есть, однако, не причина, а уже следствие того, что язык под господством новоевропейской метафизики субъективности почти неудержимо выпадает из своей стихии. Язык все еще не выдает нам своей сути: того, что он – дом истины Бытия. Язык, наоборот, поддается нашей голой воле и активности и служит орудием нашего господства над сущим».
Выделим главное в его мысли: язык под господством метафизики Запада выпадает из своей стихии, он становится орудием господства. Именно устранение из языка святости и «превращение ценности в товар» сделало возможной свободу слова. Многие сегодня свободу слова воспринимают не как проблему бытия, а как критерий для политической оценки: есть свобода слова – хорошее общество, нет свободы слова – плохое. Если в наше плохое общество внедрить свободу слова, оно станет получше.
На деле речь идет о двух разных типах общества. «Освобождение» слова (так же, как и «освобождение», превращение в товар, денег, земли и труда) означало прежде всего устранение из него святости – десакрализацию. Это означало и отделение слова от мира (от вещи). Слово, имя переставало тайно выражать заключенную в вещи первопричину. Древний философ Анаксимандр сказал о тайной силе слова: «Я открою вам ужасную тайну: язык есть наказание. Все вещи должны войти в язык, а затем вновь появиться из него словами в соответствии со своей отмеренной виной».
Разрыв слова и вещи был культурной мутацией, скачком от общества традиционного к гражданскому, западному. Но к оценке по критерию «плохой-хороший» это никакого отношения не имеет, для такой оценки важна совокупность всех данных исторически черт конкретного общества. И гражданское общество может быть мерзким и духовно больным и выхолощенным, и традиционное, даже тоталитарное, общество может быть одухотворенным и возвышающим человека.
По своему отношению к слову сравнение России и Запада дает прекрасный пример двух типов общества. Вот Гоголь, он неоднократно повторяет в своих записках обращение апостола Павла: «Обращаться с словом нужно честно. Оно есть высший подарок Бога человеку… Опасно шутить писателю со словом. Слово гнило да не исходит из уст ваших!» Какая же здесь свобода слова! Здесь упор на ответственность – «нам не дано предугадать, как слово наше отзовется».
Что же мы видим в обществе современном, гражданском? Вот формула, которую дал Андре Жид (вслед за Эрнестом Ренаном): «Чтобы иметь возможность свободно мыслить, надо иметь гарантию, что написанное не будет иметь последствий». Таким образом, здесь слово, вслед за знанием, становится абсолютно автономным по отношению к морали’.
На создание и внедрение в сознание нового языка буржуазное общество истратило несравненно больше средств, чем на полицию, армию, вооружения. Ничего подобного не было в аграрной цивилизации (в том числе в старой Европе). Говорят, новое качество общества индустриального Запада заключалось в нарастающем потреблении минерального топлива. Сейчас добавляют, что не менее важным было то, что общество стало потреблять язык – так же, как минеральное топливо.
Современный католический философ Ж.Маритен приводил пример: «В одно и то же время Жид с искренностью писал две маленькие книжечки – в одной из них он выражал преданнейшую любовь к Евангелию, в другой – проповедовал гомосексуализм».
С книгопечатанием устный язык личных отношений был потеснен получением информации через книгу. В Средние века книг было очень мало (в церкви – один экземпляр Библии). В университетах за чтение книги бралась плата. Всего за 50 лет книгопечатания, к началу XVI века в Европе было издано 25–30 тыс. названий книг тиражом около 15 млн. экземпляров. Это был переломный момент. На массовой книге стала строиться и новая школа.
Главной задачей этой школы стало искоренение «туземного» языка своих народов. Философы используют не совсем приятное слово «туземный» для обозначения того языка, который естественно вырос за века и корнями уходит в толщу культуры данного народа – в отличие от языка, созданного индустриальным обществом и воспринятого идеологией. Этот туземный язык, которому ребенок обучался в семье, на улице, на базаре, стал планомерно заменяться «правильным» языком, которому стали обучать платные профессионалы, – языком газеты, радио, а теперь телевидения.
Язык стал товаром и распределяется по законам рынка. Французский философ, изучающий роль языка в обществе, Иван Иллич пишет: «В наше время слова стали на рынке одним из самых главных товаров, определяющих валовой национальный продукт. Именно деньги определяют, что будет сказано, кто это скажет и тип людей, которым это будет сказано. У богатых наций язык превратился в подобие губки, которая впитывает невероятные суммы». В отличие от туземного, язык, превращенный в капитал, стал продуктом производства, со своей технологией и научными разработками[11].
Во второй половине XX века произошел следующий перелом. Вот результат исследования лингвистов, проведенного в Торонто перед Второй мировой войной. Тогда из всех слов, которые человек услышал в первые 20 лет своей жизни, каждое десятое слово он услышал от какого-то «центрального» источника – в церкви, школе, в армии. А девять слов из десяти услышал от кого-то, кого мог потрогать и понюхать. Сегодня пропорция обратилась – 9 слов из 10 человек узнает из «центрального» источника, и обычно они сказаны через микрофон.
Но в чем главная разница «туземного» и «правильного» языка? «Туземный» рождается из личного общения людей, которые излагают свои мысли – в гуще повседневной жизни. Поэтому он напрямую связан с диалогом и со здравым смыслом (можно сказать, что голос здравого смысла «говорит на родном языке»), «Правильный» язык – это язык диктора, зачитывающего текст, данный ему редактором, который доработал материал публициста в соответствии с замечаниями совета директоров. Это безличная риторика, созданная целым конвейером платных работников. Это односторонний поток слов, направленных на определенную группу людей с целью убедить ее в чем-либо.
Здесь берет свое начало «общество спектакля» – этот язык «предназначен для зрителя, созерцающего сцену». Язык диктора в новом, буржуазном обществе не имел связи со здравым смыслом, он нес смыслы, которые закладывали в него те, кто контролировал средства массовой информации. Люди, которые, сами того не замечая, начинали сами говорить на таком языке, отрывались от здравого смысла и становились легкими объектами манипуляции.
Как создавался на Западе «правильный» язык? Начало этому положила наука. Уже первые специалисты, которые во время Великой французской революции назвали себя идеологами, определили две главные сферы духовной деятельности человека, которые надо взять под контроль, чтобы программировать его мысли – познание и общение. В том «курсе идеологии», который они собирались преподавать правящей элите Франции, было три части: естественные науки, языкознание («грамматика») и собственно идеология.
Из науки в идеологию, а затем и в обыденный язык перешли в огромном количестве слова-«амебы». Они настолько не связаны с конкретной реальностью, что могут быть вставлены практически в любой контекст, сфера их применимости исключительно широка (возьмите, например, слово прогресс). Это «прозрачные» слова, как бы не имеющие корней, не связанные с вещами (миром). Они делятся и размножаются, не привлекая к себе внимания – и пожирают старые слова. Они кажутся никак не связанными между собой, но это обманчивое впечатление. Они связаны, как поплавки рыболовной сети – сети не видно, но она ловит, запутывает наше представление о мире.
Важный признак этих слов-амеб – их кажущаяся «научность». Скажешь коммуникация вместо старого слова общение или эмбарго вместо блокада – и твои банальные мысли вроде бы подкрепляются авторитетом науки. Начинаешь даже думать, что именно эти слова выражают самые фундаментальные понятия нашего мышления. Слова-амебы – как маленькие ступеньки для восхождения по общественной лестнице, и их применение дает человеку социальные выгоды.
Это и объясняет их «пожирающую» способность. В «приличном обществе» человек обязан их использовать. Это заполнение языка словами-амебами было одной из форм колонизации *– собственных народов буржуазным обществом. Замещение смысла слов было в идеологии буржуазного общества тайной – не меньшей, чем извлечение прибавочной стоимости из рабочих. Как пишет Иллич, на демистификацию языка наложен «внутренний запрет, страшный, как священное табу».
Особого рода искусственным языком является политический язык. Любой политический язык имеет свой жаргон, понятный только «своим». Он содержит много слов-символов и служит сигнальной системой, позволяющей отличить «своих» от «чужих». В этих словах-сигналах, словах-символах закодирован смысл, доступный только представителю «своей» политической субкультуры. Принять «чужой» язык, не понимая, как правило, смысла слов-символов, в политике значит заведомо обречь себя на поражение. Освободительную и укрепляющую роль всегда играет естественный родной язык.
Тургенев писал о русском языке: «во дни сомнений, в дня тягостных раздумий… ты один мне поддержка и опора». Когда в октябре 1941 г., во время наступления немцев, было решено ввести в Москве осадное положение, на утверждение Сталину принесли проект приказа. Он приписал к нему вводную строчку: «Сим уведомляется». Давно не употреблявшееся слово сим придало приказу совершенно особое звучание, затронуло глубинные слои коллективной исторической памяти людей, соединило события момента с вехами тысячелетнего пути народа.
Чтобы лишить человека этой поддержки и опоры родного языка, манипуляторам совершенно необходимо если не отменить, то хотя бы максимально растрепать «туземный» язык. Отрыв слова (имени) от вещи и скрытого в вещи смысла был важным шагом в разрушении всего упорядоченного Космоса, в котором жил и прочно стоял на ногах человек Средневековья и древности. Начав говорить «словами без корня», человек стал жить в разделенном мире, и в мире слов ему стало не на что опереться.
Создание этих «бескорневых» слов стало важнейшим способом разрушения национальных языков и средством атомизации общества. Русский языковед и собиратель сказок А.Н.Афанасьев подчеркивал значение корня в слове: «Забвение корня в сознании народном отнимает у образовавшихся от него слов их естественную основу, лишает их почвы, а без этого память уже бессильна удержать все обилие слово-значений; вместе с тем связь отдельных представлений, державшаяся на родстве корней, становится недоступной».
Каждый крупный общественный сдвиг потрясает язык. В частности, он резко усиливает словотворчество. О необходимости «переименовании вещей» в революционные эпохи писал Г.Лебон: «Когда после разных политических переворотов и перемен религиозных верований в толпе возникает глубокая антипатия к образам, вызываемым известными словами, то первой обязанностью настоящего государственного человека должно быть изменение слов».
Слом традиционного общества средневековой Европы, как мы уже говорили, привел к созданию нового языка с «онаученным» словарем. Интенсивным словотворчеством сопровождалась и революция в России начала XX века. В ней были разные течения. Более мощное из них было направлено не на устранение, а на мобилизацию скрытых смыслов, соединяющей силы языка. Наибольшее влияние на этот процесс оказали Велемир Хлебников и Владимир Маяковский.
Маяковский черпал построение своих поэм в «залежах древнего творчества». Он буквально строил заслоны против языка из слов-амеб. У Хлебникова эта принципиальная установка доведена до полной ясности. Он, для которого всю жизнь Пушкин и Гоголь были любимыми писателями, поднимал к жизни пласты допушкинской речи, искал славянские корни слов и своим словотворчеством вводил их в современный язык. Даже в своем «звездном языке», в заумях, он пытался вовлечь в русскую речь «священный язык язычества».
Для Хлебникова революция среди прочих изменений была средством возрождения и расцвета нашего «туземного» языка («нам надоело быть не нами»). Его словотворчество отвечало всему строю русского языка, было направлено не на разделение, а на соединение, на восстановление связи понятийного и просторечного языка, связи слова и вещи. Он писал: «Словотворчество, опираясь на то, что в деревне, около рек и лесов до сих пор язык творится, каждое мгновение создавая слова, которые то умирают, то получают право бессмертия, переносит это право в жизнь писем. Новое слово не только должно быть названо, но и быть направленным к называемой вещи», – писал он. Это – процесс, противоположный тому, что происходил во время буржуазных революций в Европе.
При этом включение фольклорных и архаических элементов вовсе не было регрессом, языковым фундаментализмом, это было развитие. Хлебников, например, поставил перед собой сложнейшую задачу – соединить архаические славянские корни с биологичностью языка, к которой пришло Возрождение («каждое слово опирается на молчание своего противника»).
Напротив, во время общественного слома в конце XX века вызрело и отложилось в общественной мысли обратное явление, целый культурный проект – насильно, с помощью СМИ, переделать наш туземный язык и заполнить сознание, особенно молодежи, словами-амебами, словами без корней, разрушающими смысл речи. Когда русский человек слышит слова «биржевой делец» или «наемный убийца», они поднимают в его сознании целые пласты смыслов, он опирается на эти слова в своем отношении к обозначаемым ими явлениям. Но если ему сказать «брокер» или «киллер», он воспримет лишь очень скудный, лишенный чувства и не пробуждающий ассоциаций смысл. И этот смысл он воспримет пассивно, апатично[12]. Методичная и тщательная замена слов русского языка такими словами-амебами – не «засорение» или признак бескультурья. Это – необходимая часть манипуляции сознанием.
Каждый может вспомнить, как вводились в обиход такие слова-амебы. Не только претендующие на фундаментальность (типа «общечеловеческих ценностей»), но и множество помельче. Вот, в сентябре 1992 г. в России одно из первых мест по частоте употребления заняло слово «ваучер». Введя его в язык реформы, Гайдар не объяснил ни смысла, ни происхождения слова. Даже специалисты понимали смысл туманно, считали вполне «научным», но точно перевести на русский язык не могли. «Это было в Германии, в период реформ Эрхарда», – говорил один. «Это облигации, которые выдавали в ходе приватизации при Тэтчер», – говорил другой. Некоторые искали слово в словарях, но не нашли.
Вот, казалось бы, взаимозаменяемые слова – руководитель и лидер. Почему пресса настойчиво стремится вывести из употребления слово руководитель? Потому, что это слово исторически возникло для обозначения человека, который олицетворяет коллективную волю, он создан этой волей, он – продукт сотрудничества. Слово лидер возникло из философии конкуренции. Лидер персонифицирует индивидуализм предпринимателя. И в России телевидение уже не скажет руководитель. Нет, лидер Белоруссии Лукашенко, лидер компартии Зюганов…
В большом количестве внедряются в язык слова, противоречащие здравому смыслу. Они подрывают логическое мышление и тем самым ослабляют защиту против манипуляции. Сейчас, например, часто говорят «однополярный мир)). Это выражение абсурдно, поскольку слово «полюс» по смыслу неразрывно связано с числом два, с наличием второго полюса. В октябре 1993 г. было введено выражение «мятежный парламент» – по отношению к Верховному Совету РСФСР. Это выражение нелепо в приложении к высшему органу законодательной власти (поэтому обычно в таких случаях говорили «президентский переворот»).
Характеристики слов-амеб, которыми манипуляторы заполняют язык, хорошо изучены. Предложено около 20 критериев для их различения – все они красноречивы. Так, эти слова уничтожают все богатство семейства синонимов и сокращают огромное поле смыслов до одного общего знаменателя. Он приобретает «размытую универсальность», обладая в то же время очень малым, а то и нулевым содержанием. Объект, который выражается этим словом, очень трудно определить другими словами – взять хотя бы слово «прогресс», одно из важнейших в современном языке. Отмечено, что эти слова-амебы не имеют исторического измерения, непонятно, когда и где они появились, у них нет корней. Они быстро приобретают интернациональный характер.
Чтобы ввести в обиход слова, разрушающие ткань естественного языка, очень важно и звучание, «звуковой облик» слова. В период общественных потрясений важным становится не благозвучие в его обычном смысле, а броскость, энергичность слова, необычность звучания. Для этого хорошо подходят иностранные слова, насыщенные звонкими согласными (брокер, консалтинг, миллениум), особенно удвоенными (триллер, саммит). Привлекательность достигается и смешением стилей (камикадзе-шахид, напиток «Кургазак-Оранж»), иногда сочетанием слов с несовместимыми смыслами (демоисламисты).
Для того чтобы вскрыть изначальные, истинные смыслы даже главных слов нового языка, приходится совершать работу, которую философы называют «археологией» – буквально докапываться до смысла. Многое вскрыто, и когда читаешь эти исследования, эти раскопки смыслов трехвековой давности, оторопь берет, как изощренно упакованы смыслы понятий, которые мы беспечно включили в свой туземный язык.
Конечно, если бы туземный язык был уничтожен амебами полностью, общество было бы разрушено, ибо диалог стал бы невозможен. Но все же в современном западном обществе он подавлен монополией правильного языка так же, как туземные продукты подавлены промышленными товарами. Сегодня мы видим, как модернизация сокрушает последний бастион языка, сохраняющего древние смыслы, – церковь. Мало того, что священники вне службы, даже в облачении, стали говорить совершенно «правильным» языком, как журналисты или политики. Модернизации подвергаются священные тексты.
Действия в этой сфере – целая программа. В Англии тиражом в 10 млн. экземпляров издана новая Библия, с «современным» языком. Теологи старого закала назвали ее «модерн, но без Благодати» (само понятие Благодати из нее изъято и заменено «незаслуженными благами»). Вычищены из Библии и понятия искупления и покаяния. И, наконец, ключевое для христианства слово «распятие» заменено «прибиванием к кресту». Наполненные глубинным смыслом слова и фразы, отточенные за две тысячи лет христианской мысли, заменены «более понятными». Как сказал архидьякон Йорка, Библия стала похожа на телесериал, но утратила сокровенное содержание.
В целом Россия еще не лишилась своего языка. Буржуазная школа не успела сформироваться и охватить существенную часть народа. Надежным щитом была и русская литература. Лев Толстой совершил подвиг, создав для школы тексты на нашем природном, «туземном» языке. Малые народы и перемешанные с ними русские остались дву– или многоязычными, что резко повышало их защитные силы. Язык не был товаром, каждому ребенку дома, в школе, по радио читали родные сказки и Пушкина.
На Западе, напротив, сказки становятся «вненациональным» товаром. Дети знакомятся с ними через видеофильмы Диснея. С ними, как с Библией, производят модернизацию. Так, в Барселоне в 1995 г. вышел перевод с английского языка книги Фина Гарнера под названием «Политически правильные детские сказки».
Вот начало одной «исправленной» сказки: «Жила-была малолетняя персона по имени Красная Шапочка. Однажды мать попросила ее отнести бабушке корзинку фруктов и минеральной воды, но не потому, что считала это присущим женщине делом, а – обратите внимание! – потому что это было добрым актом, который послужил бы укреплению чувства общности людей. Кроме того, бабушка вовсе не была больна, скорее наоборот, она обладала прекрасным физическим и душевным здоровьем и была полностью в состоянии обслуживать сама себя, будучи взрослой и зрелой личностью…».
Мы «переваривали» язык индустриального общества, наполняли его нашими смыслами, но в какой-то момент начали терпеть поражение. Переход к городскому образу жизни и сокращение построенных по типу диалога личных контактов, резкое усиление роли СМИ стали теснить наш туземный язык. В последние два десятилетия происходит и целенаправленное воздействие на ткань языка в идеологических целях в рамках большой программы манипуляции массовым сознанием в ходе смены общественного строя. Лингвисты отмечают интенсивное внедрение множества иностранных слов с устранением корня больших семейств русских слов, а также усиление аналитизма языка посредством расширения использования приставок в словообразовании за счет суффиксов.
Процессы, происходящие в языке, тесно связаны с направленностью общественных процессов, и результаты этого длительного переходного периода пока что нельзя предугадать.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.