Глава 25 Характер и личность
Глава 25
Характер и личность
Когда какой-либо родственник или друг пишет биографию близкого человека, он иногда старается избегать чрезмерного навязывания своего личного мнения относительно данного лица, придерживаясь сухой объективности. Я не думаю, что меня можно упрекнуть в этом, однако в качестве меры предосторожности я консультировался с различными друзьями Фрейда, которые хорошо его знали, спрашивая их, в частности, о наиболее характерных чертах Фрейда, и я приведу здесь их комментарии. Вполне естественно, ответы их были различными.
Однажды я задал этот вопрос Анне Фрейд, которая в высшей степени была близка с ним, особенно в течение последних десятилетий его жизни. Она без колебания ответила: «Его простота». Джоан Ривьер также нашла, что это качество являлось «самой важной чертой в нем». Мы должны придать этим ответам всю ту значимость, которую они, бесспорно, заслуживают. Фрейд, несомненно, чувствовал неприязнь ко всему, что осложняет жизнь, как его собственную, так и других людей. Это относилось к мельчайшим деталям ежедневной жизни, к самым личным вопросам. Так, он не имел более трех костюмов, трех пар носков и трех смен нижнего белья. Упаковка багажа, даже при отъезде на длительный отдых, являлась очень простым делом. Другой аспект этой черты Фрейда был отмечен Джоан Ривьер в ее понимании личности Фрейда, о котором она написала сразу после его смерти:
Но, занимался ли он анализом или нет, его интерес, при всей нетерпимости к вводным частям и его императивности, являлся странно внеличным. При этом всегда создавалось впечатление определенной сдержанности, скрывающейся за его пылом, как если бы он повелительно требовал понимания сути вещей не для себя, а для некой цели вовне. В такой его внеличной страсти заключалась простота, которая, вероятно, является наиболее важной характерной чертой Фрейда. Он был настолько поглощен тем исследованием, которое проводил в данный момент, что его «я» функционировало лишь как инструмент исследования. Его проникающие в глубь души внимательные глаза не только обладали простотой и проницательностью ребенка, для которого ничто не является слишком малым и для которого также нет ничего избитого или нечистого, но в них выражались также взрослое терпение и осмотрительность и беспристрастное исследование. Наполовину всматривающийся, наполовину пронзающий насквозь взгляд из-под густых бровей указывал на его способность видеть то, что скрывается в глубине и что лежит вне границ обычных восприятий. Но в них также выражалась способность к терпеливому, внимательному изучению и к взвешенному суждению, настолько редкому, что оно было не понято многими; его хладнокровный скептицизм часто ошибочно принимали за цинизм или пессимизм. В нем присутствовал сплав охотника, идущего по нескончаемому следу, и упорного неподвижного наблюдателя, который проверяет и перерабатывает; именно из такого соединения проистекала его способность обнаружения и понимания источников чувств и поведения мужчин и женщин. Неукротимая смелость и упорство, в соединении с абсолютной честностью, являлись теми его характерными чертами, которые помогали проявляться его таланту наблюдения, его «бесстрашному воображению» и глубинному проникновению, которые вели Фрейда к великим достижениям.
Что такая характерная черта Фрейда, которую интуитивно выбрала его дочь, является не только поразительной, но также основополагающей, видно по той легкости, с которой можно развивать эту тему, а также по многим другим характерным чертам Фрейда, которые она освещает. Начнем с того, что она проявлялась в самой его манере вести себя. Фрейд обладал спокойными манерами и истинным достоинством, в которых не было ничего отдаленно похожего на какую-либо позу, жеманство или претенциозность. Он испытывал заметное отвращение к театральным позам, к чему-либо, пахнущему обманом, лицемерием или сложной интригой. Эпитеты «тщеславный» и «напыщенный», которые я встречал в книгах, описывающих его личность, являются просто неудачным изобретением. В его высказываниях, правдивых и уместных, не было пустых слов и многоречивости. Его едва ли можно назвать утонченным, он также не особенно ценил тактичность, за исключением тех случаев, когда возникала необходимость щадить чувства других людей. Меня не удивляло, что незнакомый с ним человек мог временами находить его манеры даже несколько грубыми. Несмотря на это, Фрейд редко отказывал кому-либо, кто желал видеть его, даже если мотивом посетителя являлось праздное любопытство.
Со своими близкими Фрейд, естественно, расслаблялся и вел себя очень свободно. Он не был по-настоящему остроумным человеком, но обладал острым чутьем на забавные аспекты жизни, и его комментарии на любые сообщения очень часто принимали форму некой забавной мудрой поговорки, пословицы или чаще всего еврейского анекдота. Но всегда чувствовалось, что такое отношение находится под его контролем. Любезность и доступность Фрейд проявлял, когда считал это необходимым. Однако за всем этим ощущалась невидимая черта, которую было неуместно переступать, и никто никогда этого не делал.
Здесь мы коснулись спорного момента. Фрейд всегда упорно настаивал на том, что только он один имеет право решать, сколь многое в своей личности он откроет другим и сколь многое оставит сокрытым; в целом это вполне понятная позиция. Но в его поведении наблюдались такие черты, которые, как мне кажется, простирались еще далее и для которых вполне оправданно можно было бы вместо слова «личный» поставить слово «секретный». Ибо они проявлялись и тогда, когда не было каких-либо видимых причин для уединения или сокрытия; но и тогда их сила была поистине удивительна. В целом Фрейд не был замкнутым человеком, он очень свободно говорил на любые темы и никогда не скрывал своего мнения. Но ему тем или иным образом удавалось создать впечатление, что допустимой темой для разговора является лишь то, о чем он сам удостаивал сказать относительно своей личности, и что он возмутится по поводу любого интимного вопроса. Он никогда не рассказывал своим детям о своей юности и ранних годах жизни; большую часть сведений об этом времени они почерпнули из этой книги. Эта тема, хотя она и не была специально запрещена, по всей видимости, являлась табу, и его дети никогда ее не поднимали. В середине своей жизни Фрейд всегда сообщал нам, над чем он работает в данное время, но в последние двадцать лет он стал держать многое в секрете даже от своих близких; он говорил лишь, что они все узнают в должное время. Самое главное, как мы уже ранее отмечали, существовал поразительный контраст между той правдивой картиной его внутренней жизни, которую он открыл миру, особенно в анализе своих сновидений, и полнейшим умалчиванием своей интимной жизни. Здесь, несомненно, сосредоточилось то, что было для него свято, а мы уже говорили о тех чрезвычайных мерах предосторожности, предпринимаемых им для сокрытия самых невинных и мгновенных любовных эмоций юности.
С другой стороны, как ни странно, но Фрейд не являлся человеком, который умеет хранить секреты других людей. Он действительно имел репутацию явно нескромного человека. Несколько раз он рассказывал мне такие подробности о личной жизни своих коллег, которые ему не следовало бы раскрывать. В то время я оправдывал такие его поступки тем, что, возможно, ему трудно носить в себе тяжелую информацию подобного рода и что он с облегчением освобождается от нее перед иностранцем, на чье благоразумие он мог, довольно справедливо, рассчитывать. Возможно, такое мое предположение было не так далеко от истины. Вполне может быть, что сохранение своих собственных секретов также сопровождалось определенным напряжением, которое он снимал таким косвенным образом.
Когда Джеймс Стрейчи поехал на обучение к Фрейду, я написал ему рекомендательное письмо, в котором, однако, содержались некоторые нелицеприятные моменты, которые я знал о Стрейчи в то время. В один из первых сеансов Фрейд вышел в соседнюю комнату, принес письмо и громко прочел его Стрейчи. В другом случае я послал Фрейду некоторую личную информацию, которую, как я думал, ему следует знать о моем пациенте, которого он в то время лечил, — это касалось тайного употребления морфия — и написал ему, что пациент не должен узнать о моем сообщении. Фрейд в ответ уверил меня, что сохранит эти сведения в тайне, но вскоре после этого я получил от пациента яростное письмо, осуждающее мое поведение.
Предпочтение Фрейдом простоты перед сложностью было тесно связано с двумя другими чертами его личности: его нелюбовью к формальностям и его нетерпимостью к ограничению. Фрейд воспитывался в очень бедной среде, где возможность приобретения соответствующего социального обучения и опыта была ограничена. В ранних письмах будущей жене он несколько раз сознавался в чувстве неполноценности по поводу того, что не приобрел должных манер поведения в обществе и не обучен искусству галантности. Однако в более зрелые годы он явно, преодолел эти затруднения, и, хотя его вряд ли можно назвать светским человеком, он был способен на самые изысканные поступки, например, сделать кому-либо подарок из своей драгоценной коллекции с неподдельным изяществом, и его манеры при этом были безукоризненными[153].
Фрейд проявлял большое нетерпение ко всяким сложным гарантиям, особенно юридическим, в которые люди часто облекают свои отношения. Если они доверяют друг другу, такие гарантии являются излишними; если же нет — никакие гарантии не предотвратят затруднений. Он был по-настоящему шокирован, когда услышал, что в американских психоаналитических обществах существует обычай нанимать адвокатов, чтобы сформулировать правила, регулирующие отношения между их членами. Такое положение являлось настолько фундаментальным, что оно порождало довольно трудные проблемы, когда возникали более сложные административные вопросы. Фрейд не видел особых причин для установления правил в обществе, хотя мы заставили его примириться с коротким списком статутов для Международного психоаналитического объединения. Временами случалось, что он предлагал ту или иную акцию, которая — как будет показано — шла вразрез с частным правилом или статутом. «Тогда давайте изменим его; вы легко сможете восстановить его снова, если захотите». Он часто предпочитал рубить гордиев узел, нежели развязывать его.
Законопослушные люди могли интерпретировать такое отношение Фрейда как чистейший произвол, что было бы несправедливо. Он стремился сохранить свободу принимать любое решение, которое в данный момент казалось ему наилучшим, без того, чтобы оно тормозилось каким-либо установленным правилом. Имели место и другие случаи, такие, как вопрос о ссылках на труды других аналитиков, где предыдущее рассуждение не может служить объяснением. В то время как в неврологических трудах библиографические ссылки Фрейда всегда были скрупулезно точными и исчерпывающими, в его аналитических работах все обстояло по-другому. Ранк однажды шутливо заметил, что Фрейд делает ссылки на труды других аналитиков точно так же, как император раздает награды, — в зависимости от настроения и прихоти в данный момент. Более того, Фрейд перераспределял их. Я помню, как он приписывал одно мое важное заключение в книге, которую он прочел, рецензенту этой книги; но в тот момент я был в немилости, а рецензент пользовался его благосклонностью.
Частично такая явная произвольность вытекала из неожиданного для Фрейда качества — его либо положительного, либо отрицательного суждения о людях. Неожиданного, поскольку никто лучше Фрейда не знал, какую сложную смесь хороших и плохих качеств составляет человеческое существо. Однако в своей сознательной жизни и, несомненно, еще больше в своем бессознательном он делил людей в основном на хороших и плохих — или, что, возможно, будет более точно, на тех, кто ему нравился и кто не нравился, — а между этими двумя полюсами мало кто находился. И время от времени один и тот же человек мог переходить из одной категории в другую. Еще более странным для такого величайшего психолога было, — о чем у всех нас сложилось одинаковое мнение, — то, что Фрейд являлся плохим знатоком людей. Возможно, это не назовешь странным, так как две эти характерные черты сопутствовали друг другу.
Я несколько раз читал, что Фрейд был настолько неприветливым, что всегда ссорился со своими друзьями, что он был пессимистом и высокомерным человеком. Мне хотелось бы рассмотреть, какой же элемент истины заключается в таких неблагоприятных отзывах. Чаще всего мне задавали вопрос о его готовности к сотрудничеству. Мне всегда было легко и приятно с ним работать, и я уверен, что любой другой человек, оказавшийся в моем положении, сказал бы то же самое. Фрейд был очень жизнерадостным, приятным и веселым компаньоном и редко высказывал резкую критику относительно всевозможных планов, которые мы перед ним развертывали. Конечно, справедливо, что время от времени тот или иной из нас проявлял собственные предрассудки, которые могли быть настолько сильными, что ничего не оставалось делать, как выбирать иной курс действий.
Широко распространено мнение, что Фрейд был пессимистом. Он, несомненно, был жизнерадостным человеком, поэтому в худшем случае можно предположить, что он принадлежал к «жизнерадостным пессимистам». И действительно, он неоднократно пользовался этим выражением по отношению к себе. Правильным здесь, несомненно, будет слово «реалист». То есть человек, свободный от иллюзий. Верно то, что он считал жизнь скорее трудной, нежели легкой. Это было основным, что приходилось терпеть. Если человек делает это успешно, то для него существует много наслаждений и жизнь стоит того, чтобы жить. В своем небольшом эссе «Бренность» он рассматривает как полнейшую чепуху мысль о том, что все хорошие вещи в жизни теряют ценность из-за их бренности; если они могут длиться хотя бы минуту, они могут иметь ценность.
Фрейд жил настоящим. Несмотря на его очарование прошлым, как отдельных личностей, так и человеческого рода в целом, и его уверенность в том, что лишь путем изучения прошлого можно научиться чему-нибудь ценному и полезному, он, по всей видимости, не питал какого-либо интереса непосредственно к своему прошлому и никогда не говорил о нем. Для него лично имело значение настоящее, включая, конечно, планы на ближайшее будущее. Что касается будущего в целом, мне кажется, он не много о нем думал. Он настолько хорошо осознавал громадную сложность переплетения как материальных обстоятельств, так и психологических мотивов, что рассуждать о такой непредсказуемой вещи, как будущее, значило для него попусту терять время. Фрейд, однако, не был склонен к пессимизму по отношению к будущему. В одном из своих писем Ранку он писал: «Хотя я согласен с Вашим суждением о мире и современном поколении людей, я не могу считать оправданным Ваше пессимистическое отвержение лучшего будущего». Фрейд выступал бы в поддержку любых очевидных социальных реформ, но при более длительном рассмотрении он не был уверен, что их результатом станет действительно несущая людям благо цивилизация. Требовалось нечто более радикальное.
Что касается высокомерия, — это явно нелепое слово применительно к Фрейду. При описании той стойкости, с которой он отстаивал свои тяжелым трудом выработанные убеждения, больше подошло бы слово «упорный», но было бы несправедливо подразумевать под этим, что его убеждения оставались непоколебимыми и не были открыты пересмотру. Тот последовательный путь, который Фрейд прокладывал в неизведанное, и те изменения, которые были вызваны в его заключениях возросшим опытом, являются историческими фактами. Перед лицом обширного неизведанного отношение к нему Фрейда не могло быть иным, чем отношение Ньютона с его гальками на берегу знания. Фрейд знал, что он сделал «некоторое количество начинаний» и открыл несколько новых троп в науке, но куда они могут привести — об этом он не мог судить, да и не старался этого делать. Он не являлся в достаточной мере философом, чтобы вообразить, что обладает способностью конструирования какой-либо законченной системы мышления; начала находятся далеко от чего-либо окончательного.
Я сомневаюсь в том, что Фрейд когда-либо думал о себе как о великом человеке или что ему когда-либо приходило в голову сравнивать себя с людьми, которых он считал великими: с Гёте, Кантом, Вольтером, Дарвином, Шопенгауэром, Ницше. Мари Бонапарт однажды сказала ему, что, по ее мнению, он является человеком, совместившим в себе черты Пастера и Канта. Фрейд ответил: «Это очень лестно, но я не мог> разделять Вашего мнения. Не потому, что я скромен, вовсе нет. У меня очень высокое мнение о том, что я открыл, но не о себе. Великие открытия не обязательно означали великих людей. Кто изменил мир больше, нежели Колумб? А кем он являлся? Искателем приключений. Он обладал характером, это правда, но он не был великим человеком. Так что, как Вы видите, человек может совершать великие дела, но это не будет означать, что он действительно великий». Относительно одного в себе он всегда был уверен: что у него небольшие интеллектуальные способности. Существовало столь много вещей, например в математике или физике, которых, как он знал, он никогда ж сможет понять, в то время как многие другие люди без труда могли это сделать.
Каков бы ни был источник этого — самого Фрейда постоянно занимала эта проблема, — моральная позиция столь глубоко укоренилась в нем, что казалась частью его самобытной натуры. Он никогда не испытывал какого-либо сомнения относительно того, что является образцом поведения. Все это было для него настолько очевидным, что его любимым изречением было изречение Ф. Т. Фишера: «Этическое ясно само по себе». Лишь в преклонные годы Фрейд смог пролить свет на происхождение морального чувства.
Одно из его писем к Патнему очень хорошо показывает отношение Фрейда к морали. В 1915 году Фрейд прочитал книгу Патнема «Человеческие мотивы» и написал ему:
Наконец-то прибыла Ваша книга, спустя долгое время после того, как о ней было объявлено. Я еще не кончил ее читать, но уже прочитал то, что является для меня самым важным, — разделы о религии и психоанализе, и уступил побуждению написать Вам о своих впечатлениях.
Вы, несомненно, не станете требовать от меня похвалы или признания. Мне приятно думать, что эта книга произведет впечатление на Ваших сограждан, а для многих из них будет означать разрушение глубоко укоренившегося сопротивления. На с. 20 я нашел отрывок, который, как мне кажется, наиболее подходит ко мне: «Приучать нас прежде к изучению незрелости и детства… есть нежелательное сужение нашего кругозора…».
Признаюсь, что это про меня. Я определенно некомпетентен судить о другой стороне этого вопроса. Я, должно быть, пользовался такой односторонностью для того, чтобы видеть то, что скрыто, от которой другие люди знают, как держаться в стороне. Таково оправдание моей защитной реакции. В конце концов, у односторонности есть свои преимущества.
С другой стороны, то, что аргументы в защиту реальности наших идеалов не произвели на меня какого-либо глубокого впечатления, не очень много доказывает. Я не могу найти какого-либо перехода от того факта, что наши идеалы совершенства обладают психической реальностью, к вере в их объективное существование. Вы, конечно, знаете, сколь малого можно ждать от различных доводов. Я добавлю, что абсолютно не боюсь Всемогущего[154]. Если бы нам когда-либо суждено было встретиться, у меня было бы больше упреков к Нему, чем у Него ко мне. Я спросил бы Его, почему Он не наделил меня лучшим интеллектом, и Он не смог бы упрекнуть меня за то, что я не лучшим образом использовал свою предположительную свободу. (Между прочим, я знаю, что каждый из нас содержит частицу жизненной энергии, но я не вижу, что общего имеет энергия со свободой и независимостью.)
Ибо мне приходится сказать Вам, что я всегда был недоволен своими дарованиями и точно знаю, в каких отношениях они не на высоте, однако я считаю себя высокоморальным человеком, который может подписаться под великолепной максимой Фишера: «Этическое ясно само по себе». Я считаю, что в чувстве справедливости и внимательности к другим, в отвращении к делам, заставляющим других страдать или использующим других людей в своих целях, я могу сравнивать себя с лучшими из людей, которых я знал. Я никогда не сделал чего-либо дурного или злобного и не могу обнаружить у себя какого-либо побуждения делать такие вещи, так что я ничуть не горжусь этим. Я принимаю идею морали, когда мы говорим о ее общественном значении, а не о сексуальном. Сексуальная мораль, как ее определяет общество, доводит до крайности Америка, кажется мне весьма жалкой. Я стою за несравнимо более свободную сексуальную жизнь, хотя я лично очень мало пользовался такой свободой: только до тех границ, которые я сам считал дозволенными.
Та гласность, с которой высказываются моральные требования, часто производит на меня удручающее впечатление. То, что я видел относительно религиозно-этических обращений, было не очень привлекательным. (Здесь явно имеет место намек на Юнга.)
Однако есть один пункт, по которому я могу согласиться с Вами. Когда я спрашиваю себя, почему я всегда с достоинством вел себя, был готов щадить других и быть добрым, когда только возможно, и почему я не прекратил так поступать, когда заметил, что таким образом наносишь себе вред и становишься наковальней, по которой бьют, так как другие люди грубы и не заслуживают доверия, тогда, действительно, у меня нет ответа. Так как это явно не было разумным. В годы юности я никогда не ощущал каких-либо особых этических устремлений, я также не ощущал какого-либо заметного удовлетворения от заключения, что я лучше, нежели большинство других людей. Вы, вероятно, являетесь первым человеком, которому я признаюсь в этом. Так что мой случай можно приводить как подтверждающий Вашу точку зрения, что побуждение к идеалу составляет существенную часть наших задатков. Если бы только столь ценные задатки почаще наблюдались и в других людях. В глубине души я уверен, что если бы кто-либо обладал средствами такого же тщательного изучения сублимаций влечений, как и их вытеснений, то такой человек смог бы натолкнуться на абсолютно естественные психологические объяснения морали, которые сделали бы Ваше человеколюбивое предположение ненужным. Но, как я уже сказал, я абсолютно ничего об этом не знаю. Почему мне и также моим шестерым взрослым детям приходится быть абсолютно порядочными людьми, всегда оставалось для меня абсолютно непостижимым.
Фрейд обыкновенно говорил, что на его отношения с мужчинами влияло чередование любви и ненависти, и несомненно так оно временами и было. Однако подобной амбивалентности никогда не существовало в его отношениях с женщинами, они были намного более последовательными. И, вероятно, могут быть названы скорее старомодными. Независимо от его интеллектуальных взглядов на данный вопрос, в работах и переписке Фрейда встречается много замечаний по поводу его эмоционального отношения. Было бы преувеличением сказать, что он считал мужчин божественным творением, ибо в его натуре не было какого-либо оттенка высокомерия или превосходства, но, вероятно, будет справедливым отметить его взгляд на женщин как на человеческих существ, основная функция которых быть помогающими ангелами, обслуживающими потребности мужчин и обеспечивающими их комфортом. Письма Фрейда и его любовный выбор делают очевидным, что его привлекал лишь нежный, женственный тип сексуального объекта. Однако, хотя женщины, по-видимому, были для него слабым полом, он считал их более утонченными и этически более благородными созданиями, нежели мужчин; есть указания на то, что он желал впитать в себя некоторые из этих качеств в общении с ними.
Почти не приходится сомневаться в том, что Фрейд считал психологию женщин более загадочной по сравнению с психологией мужчин. Однажды он сказал Мари Бонапарт: «Великим вопросом, на который никогда не было дано ответа и на который я все еще не могу ответить, несмотря на мое тридцатилетнее исследование женской души, является вопрос: „Чего хочет женщина?“[155]»
Фрейд также интересовался другим типом женщин, типом более интеллектуальным и, возможно, более мужским. Несколько таких женщин играли определенную роль в его жизни, дополняя собой его друзей-мужчин. Хотя они были более утонченными, но не представляли для него какой-либо эротической привлекательности. Среди таких женщин самой важной несомненно была его свояченица Минна Бернайс, затем в хронологическом порядке: Эмма Экштейн, Луи Канн, Лу Андреас-Саломё, Джоан Ривьер, Мари Бонапарт. Фрейд особенно восхищался яркой личностью и этическими идеалами Лу Андреас-Саломё, которые, как он ощущал, намного превосходили его собственные. Фрейд был в высшей степени моногамным. О немногих мужчинах можно сказать, что за всю свою жизнь они не испытывали каких-либо эротических чувств к той или другой женщине, кроме одной, и только одной. Однако, по всей видимости, это справедливо по отношению к Фрейду. Мужчины такого типа, если их основной выбор был удачным, а так это и случилось с Фрейдом, по-настоящему счастливы, но можно ли их рассматривать с точки зрения подлинной нормальности, является вопросом, на который может ответить только социальная или психологическая антропология.
Фрейд, несомненно, обладал огромной притягательностью для лиц обоих полов, и это явно не может быть приписано одним лишь его очаровательным манерам или любезности. Женщины, даже те, которые знали его поверхностно или даже вообще не знали лично, часто находили неотразимым сочетание в нем уверенности в себе с неизменной внимательностью и нежностью; это был мужчина, на которого можно было положиться. На них также производил впечатление его явный интерес к их собственной личности. Мужчины также, как правило, были поражены его внешним видом, выражающим полнейшую авторитетность, настоящим образом отца, его трансцендентальными знаниями и его любезной терпимостью; он явно был человеком, на которого они могли смотреть с уважением и, возможно, выбирать себе как образец для подражания.
Большинство исследователей, изучающих личность Фрейда, поражает то, что было названо его упрямым дуализмом. Через всю его работу проходит то, что Хайнц Гартманн назвал «очень характерной разновидностью диалектического мышления, которое имеет тенденцию основывать все теории на взаимодействии двух противоположных сил». Это, несомненно, заметнее всего проявлялось в его основных классификациях: любовь — голод, Я — сексуальность, аутоэротизм — гетероэротизм, Эрос — Танатос, жизнь — смерть и так далее. Как если бы он испытывал затруднение, обдумывая любую тему, пока не мог разделить ее на две противоположности, и никогда не более чем на две.
Естественно, испытываешь искушение привести в соответствие эту наклонность Фрейда с ее проявлениями в самой личности Фрейда. В нем происходила борьба между научной дисциплиной и философским размышлением; между страстным желанием любви и необычайно сильным сексуальным вытеснением; между мужественностью, которая отражается во всех его работах, и его женственными потребностями; между желанием создавать все самому и стремлением получать стимуляцию извне; между любовью к независимости и его потребностью в зависимости. Но такие мысли, несомненно, несут с собой опасность фальсификации, проистекающую из соблазна упрощенческих решений.
Сейчас я предлагаю сделать смелую попытку подойти настолько близко, насколько это в моих силах, к секрету гения Фрейда. Смелая попытка, которую невозможно осуществить до конца.
Когда я узнал Фрейда, я не мог не обратить внимания на такие отличающие его черты, как прямота, абсолютная честность, терпимость, большая доступность и присущая ему доброта. Но я также вскоре заметил еще одну черту, которая была для него более характерна. Она заключалась в отношении Фрейда к воздействию на него мнений других людей. Он вежливо выслушивал их, показывая свою заинтересованность, и часто высказывал проницательные замечания, но тем или иным образом чувствовалось, что они не окажут на него никакого влияния. Это походило на проявление интереса к чему-либо, что в действительности лично его не затрагивает.
Не то чтобы он был упрямым или по-настоящему своевольным, так как это слово относится обычно к активным желаниям и настойчивости в достижении чего-то. Для его негативного сопротивления было характерно проявление необычной силы воли. Если уж его воля действительно направлялась на что-то, его нельзя было свернуть. «Нет» могло быть для него могущественным словом. В преклонном возрасте он часто повторял «nein, nein, nein», яростно тряся головой, что заставляло меня думать, как энергично, должно быть, он сопротивлялся оказанию помощи в младенчестве.
Фрейд обладал унаследованным живым и гибким умом, склонным к незакрепощенным рассуждениям и открытым для новых и даже неправдоподобных идей. Но его мозг работал так лишь при условии, что эти идеи исходили от него; к идеям, исходящим из внешнего мира, он мог испытывать сильное сопротивление, и они оказывали незначительное влияние на изменение его образа мыслей. Сначала меня озадачивала такая сопротивляемость постороннему суждению, пока я не пришел к мысли, что у Фрейда, вместе с огромной независимостью его разума и скептической критикой идей, уживается прямо противоположное качество — страх перед тем, что на него слишком легко смогут оказывать влияние другие люди, и его сопротивление является защитой против такой опасности. Я много раз наталкивался на то, что Фрейд верил заявлениям пациента, которые, как я знал, были явно неверными, а также время от времени отказывался верить вещам, которые столь же явно были справедливыми. Джоан Ривьер привела необычный пример такой комбинации доверчивости и упорства. Во время ее анализа Фрейд сердито отзывался о случае с одной английской пациенткой, которую он только что видел, причем эта пациентка с горечью жаловалась на чудовищное и действительно фантастически плохое обращение, которое она терпела от лечившего ее английского аналитика из Ипсвича, — выбрала же место. Трезвый ум миссис Ривьер подсказал ей, что этот рассказ является небылицей, но она ограничилась замечанием, что в Англии нет аналитика с упомянутым именем, что в Ипсвиче никогда не имелось ни единого аналитика, как и в любом другом месте в Англии вне Лондона. Это не произвело никакого впечатления, и Фрейд продолжал свою тираду против такого скандального поведения. Однако вскоре он получил от Абрахама письмо, в котором говорилось, что он посоветовал одной английской леди обратиться к Фрейду за консультацией и что эта женщина является невоздержанным параноиком со страстью сочинять невероятные истории про врачей. Так что этим жестоким аналитиком из Ипсвича оказался бедняга Абрахам!
Имеются несомненные письменные подтверждения такой доверчивости Фрейда, с которой ему приходилось столь энергично бороться. В 90-х годах он в течение нескольких лет впитывал в себя поразительные нумерологические фантазии Флисса, и я совсем не уверен в том, что он когда-либо полностью освободился от веры в них. Так что он из своего горького опыта знал, до какой степени на его суждение могли повлиять те, кто возбуждал его эмоции.
О доверчивом принятии им на веру рассказов пациентов о родительском совращении свидетельствуют факты, приведенные им в ранних публикациях по психопатологии. Когда я рассказал о такой склонности к доверчивости Фрейда своему другу Джеймсу Стрейчи, он очень мудро заметил: «К нашему счастью, он обладает такой склонностью». Большинство исследователей просто отказались бы поверить рассказам своих пациентов на основании явной неправдоподобности и выбросили бы это из головы как пример фантазий истериков. Фрейд воспринимал их рассказы серьезно, вначале верил в них буквально и лишь после долгих раздумий сделал открытие, что эти рассказы представляют собой фантазии. Это явилось началом понимания им важности фантазии в бессознательном и привело к обнаружению существования вытесненного инфантильного эротизма.
Таким образом, мы должны прийти к заключению, что эта любопытная черта характера Фрейда, которая далеко не являлась несчастливой слабостью или недостатком, составляла существенную часть его гения. Он желал верить в невероятное и неожиданное — что является единственным путем, как указал Гераклит много веков тому назад, к открытию новых истин[156]. Это, несомненно, обоюдоострое оружие. Временами оно вело Фрейда к высказыванию серьезных неправильных суждений, вероятно, даже смешных, но оно также позволило ему бесстрашно глядеть в лицо неизведанному. Интересной является мысль о том, что эта черта может быть не слабостью, а необходимым орудием гения.
Изображение Фрейда как чрезмерно упорного и рационально фактологического исследователя является, как мы видели, очень несовершенным. Он, несомненно, был упорным и рациональным, но он был намного выше этого. Тот демон творческого мышления, которого он столь безжалостно сдерживал в ранние годы своей научной работы, целыми днями привязывая себя к микроскопу, никогда в действительности не успокаивался надолго. После проведения самоанализа Фрейд достиг равновесия, которое позволило ему уверенно идти через лабиринты открытой им новой области знаний и в течение сорока лет добывать бесценные сведения. Затем, как мы увидим позднее, в течение последних двадцати лет своей жизни он дал своему мыслительному гению большую свободу, чем когда-либо ранее, достигнув столь поразительных результатов, которые еще далеко не оценены должным образом.
Такая способность предугадывания истины обязательно требует необычайно сильного желания к совершению этого. Фрейд не только и несомненно обладал таким желанием, но я осмелюсь высказать предположение, что оно было самой глубокой и сильной движущей силой в его жизни и являлось желанием истины, которое побуждало Фрейда к его прокладывающим путь в неизвестное достижениям. Какой истины? И почему это желание было столь громадным? В своей работе о Леонардо да Винчи Фрейд утверждал, что желание ребенка знать питается могучими мотивами, возникающими из его детского любопытства относительно основных фактов жизни, смысла рождения и того, что его вызвало. В начале 1909 года при обсуждении детской психики Фрейд писал: «Жажда к знанию кажется мне неотделимой от сексуального любопытства». Такое любопытство обычно усиливается после появления ребенка-соперника, на которого переходят заботы матери и, до некоторой степени, ее любовь. Мы знаем, что такую роль в детской жизни Фрейда играл маленький Юлиус и что Фрейд никогда не переставал укорять себя за то, что он, своими враждебными желаниями, оказался ответственным за раннюю смерть вторгнувшегося самозванца. Мы также знаем о той громадной склонности к ревности, которую он проявлял к Марте Бернайс в период помолвки, и его чрезмерном требовании исключительного обладания своей любимой. Поэтому у него имелись очень веские причины для желания узнать, как происходят такие вещи, как может так случаться, что вторгаются самозванцы, и кто ответствен за это. В конце концов, не может быть случайностью, что после столь многих лет отвлечения внимания в других областях науки та единственная область, в которой целомудренный и придерживающийся строгих нравов Фрейд в конечном счете сделал свои открытия, оказалась областью сексуальной жизни.
Только в знании истины можно было обрести уверенность, ту уверенность, которую дало бы ему обладание своей матерью. Но чтобы преодолеть барьеры между ним и его желаемой целью, требовалась не только решимость, но также огромнейшая храбрость, чтобы смело встречать лицом к лицу фантомы неизвестного. Эта неустрашимая храбрость являлась высшим качеством Фрейда и его самым драгоценным даром. А откуда еще могла возникнуть у него эта смелость, как не из полнейшей уверенности в любви к нему его матери?
Сможем ли мы теперь, отталкиваясь от этой точки зрения, подойти ближе к пониманию других характерных черт личности Фрейда? Если успеха можно было достичь в великом поиске истины, то для этого неотъемлемо присущими ему чертами должны были являться абсолютная честность и полнейшая целостность; это вполне очевидно. Но почему ему нужно было оставаться полностью независимым в поиске истины? Ему приходилось не только осуществлять этот поиск в одиночку, но также отражать любые воздействия извне, какими бы очевидно полезными они ни были, как если бы они являлись препятствующими отвлечениями его внимания или даже предназначались для того, чтобы увести его в сторону. Это находится в соответствии с чертой недоверия в его натуре; в своем жизненно важном поиске истины он мог в конечном счете полагаться лишь на самого себя. Однако, если это так, как можно объяснить его противоположное качество, которое он также проявлял временами? Он был склонен верить историям, рассказываемым ему другими людьми, которые, как ему казалось, обладали большей способностью к открытию секретов, чем у него. А что происходило с недоверием Фрейда в такие критические моменты? Должно быть, он верил в то, что кто-либо другой действительно знает ответ на те загадки, которые бессознательно приводили его в замешательство. Но расскажут ли они ему истину? Как часто в более поздние годы Фрейд жаловался на те времена, когда он был «предан» своими друзьями — Брейером, Флиссом, Адлером и Юнгом, — которые давали обещания помогать или даже вдохновлять его в великом поиске и которые затем его оставили. Я думаю, в данном контексте оправданным будет заменить слово «предан» словом «обманут». Так что, в конце концов, ему приходилось искать истину одному.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.