ГРАНИЦЫ ТВОРЧЕСТВА

ГРАНИЦЫ ТВОРЧЕСТВА

Субботним вечером, во время "Исаленского уикенда", в Нью-Йорке состоялась открытая дискуссия на тему будущего человечества. В дискуссии, наряду с другими, приняли участие Джойс Керол Оутс, Грегори Бейтсон и Уильям Ирвин Томпсон, люди, выступления которых всегда содержательны и вдохновенны. На этот раз аудитория состояла из семидесяти-восьмидесяти энтузиастов; тем не менее, в целом дискуссия обещала быть очень интересной. Во вступительном слове председательствующий сформулировал тезис о "неограниченности человеческих возможностей".

Однако по мере развития дискуссии обнаружилось, что ей не хватает проблемности. Большое, полупустое помещение подавляло как выступающих, так и зрителей. Все животрепещущие проблемы, которые с энтузиазмом поднимали выступающие, таинственным образом "растворялись". Когда дискуссия ни шатко ни валко приближалась к концу и вечер прошел безрезультатно, все задавали себе вопрос: в чем же была ошибка?

По-моему, угнетающее подействовал сам тезис о "неограниченности человеческих возможностей". Если трактовать его дословно, то получается, что вообще не о чем дискутировать. Нам остается только встать, пропеть "Аллилуйя" и разойтись по домам. Ведь благодаря неограниченным возможностям человека любая проблема рано или поздно будет разрешена; существуют только мелкие, временные трудности, которые сами собой исчезнут, когда придет соответствующее время. Вопреки намерению председательствующего, тезис, который он сформулировал, по существу, отпугивал слушателя, который чувствовал себя так, словно некто посадил его в лодку и отправил в путь в Англию через Атлантический океан, пожелав ему на дорогу: "Удачи! Твои возможности беспредельны!". Загвоздка лишь в том, что мореплаватель прекрасно знает об одном реальном и неизбежном пределе, каковым является дно океана.

В этой главе я хотел бы рассмотреть гипотезу, согласно которой пределы человеческих возможностей не только реальны и неизбежны, но, более того, имеют определенную ценность. Мы также обсудим феномен необходимости границ для творчества, поскольку творческий акт — это форма борьбы человека против всего, что его ограничивает.

Начнем с того, что существует одна неизбежная физическая граница — смерть. Мы можем немного оттянуть нашу смерть, однако каждый из нас когда-нибудь умрет, и момента своей смерти мы не знаем и не можем предвидеть. Другое ограничение — болезнь. Если мы трудимся сверх меры, то нас постигнет та или иная болезнь. Кроме того, существуют определенные физиологические ограничения. Например, при нарушении кровообращения может произойти кровоизлияние в мозг или разовьется другое серьезное заболевание. Мы можем усиленно развивать наш интеллект, однако и он будет: ограничен нашей физической и эмоциональной средой.

Существуют также более сложные — метафизические — ограничения. Все мы родились в конкретной среде, в конкретной стране, в конкретной исторической ситуации, — и это от нас совершенно не зависит. Не считаясь с этими фактами — как это делал Джей Гетсби в романе Скотта Фицджеральда "Великий Гетсби", — мы перестаем реально оценивать ситуацию, что обычно плохо заканчивается. Разумеется, в какой-то мере мы можем преодолеть те ограничения, которые связаны с нашим социальным происхождением или исторической обстановкой, однако достичь, этого могут только те, кто с самого начала смирился со своими ограничениями.  

Ограничения и их ценность

Сознание как таковое возникает из осознания ограничений. Человеческое сознание — это то, что определяет наше существование, однако в его развитии не было бы необходимости, если бы не было ограничений. Сознание — это  продукт диалектического конфликта между возможностями  и ограничениями. Младенец начинает воспринимать ограничения, когда начинает разграничивать себя и посторонние предметы; ограничивающим фактором становится также мать, которая не кормит его по любому его требованию. Посредством ряда подобных опытов младенец вырабатывает в себе способность отличать себя от других людей, объектов, а также усваивает необходимость ждать вознаграждения. Если бы не было никаких ограничений, не было бы и сознания.

На первый взгляд наши рассуждения звучат не слишком многообещающе, однако по мере углубления в эту тему наше впечатление изменится. Не случайно древнееврейский миф об Адаме и Еве в райском саду, который символизирует зарождение человеческого сознания, представлен в контексте бунта. Сознание рождается из борьбы против ограничений, которые в этом мифе явлены в виде запрета. Выйти за границы, установленные Яхве, означает подвергнуть себя наказанию, которое будет заключаться в появлении новых ограничений, действующих теперь внутри человеческой личности: страха, отчуждения и вины. Однако опыт бунта несет также и положительные ценности: чувство индивидуальной ответственности, а также рожденную из одиночества возможность любви. Осознание ограничений личностных возможностей заставляет нас понять необходимость их расширения. Поэтому ограничение и расширение всегда тесно связаны.

По мнению Альфреда Адлера, цивилизация развилась благодаря существованию физических ограничений, которые он назвал комплексом неполноценности. В состязании острых зубов и цепких когтей люди явно уступали животным. Борясь со своей природными ограничениями, люди были вынуждены развить интеллект, который помог им выжить.

Гераклит говорил: "Борьба — это царь и отец всего сущего"[39]. Его слова я перефразировал бы следующим образом: конфликт предполагает существование ограничений, а борьба с этими ограничениями фактически является источником творческой деятельности. Ограничения необходимы так же, как рекам необходимы берега, которые не позволяют им разлиться и без которых никаких рек вообще не было бы, то есть река — это борьба между текущей водой и берегами. Именно в этом смысле необходимы ограничения искусству: иначе оно просто не появится.

Творчество возникает в результате конфликта между спонтанностью и ограничениями. Ограничения служат "берегами рек", придавая спонтанности форму, поскольку форма является основным элементом живописи и поэзии. Давайте еще раз послушаем Гераклита: глупцы "не понимают, что отличное друг от друга находится в согласии между собой: гармония возникает из борьбы противоположностей, например, лиры и смычка"[40]. Дюк Элингтон, объясняя, как он сочиняет музыку, говорил, что поскольку трубач и тромбонист в его ансамбле одни ноты играли хорошо, а другие хуже, он вынужден был писать музыку с учетом этих ограничений. "Хорошо иметь определенные ограничения", — заключает он.

Правда, в нашем столетии сформировался культ спонтанности и объявлена война любой регламентированности. Это связано с открытием ценности, заключающейся в детской способности к игре. Хорошо известно, что современное искусство живо интересуется детским рисунком, а также примитивным и народным творчеством как проявлениями спонтанности и, в качестве таковых, как образцами для профессионального искусства. Этот аспект спонтанности особенно важен в психотерапии. Большинство пациентов считает, что их психика оказалась подавленной или заторможенной чрезмерными и строгими ограничениями, наложенными на них родителями. Одной из главных причин, по которой они обращаются к психотерапевту, является их убежденность в том, что все эти родительские ограничения необходимо отбросить. Даже если такое убеждение и кажется некоторым упрощением, то само стремление к спонтанности должно быть оценено психотерапевтом. Люди должны вернуть себе "утраченные" аспекты личности, погребенные под грудой запретов, если они стремятся к интеграции своей личности.

Однако не следует забывать, что эта стадия психотерапии, как и детское искусство, — всего лишь переходный этап. Детское искусство — это незавершенное качество. Это только обещание, но не достижение. Динамика развития творческой личности предполагает непременное появление диалектического конфликта, свойственного любому направлению зрелого искусства и возникающего из столкновения художника с ограничениями. Скорчившиеся фигуры рабов у Микеланджело, змеящиеся кипарисы у Ван Гога, очаровательные зелено-желтые пейзажи южной Франции у Сезанна, напоминающие нам о вечнозеленой весенней свежести, — всем этим творениям присуща спонтанность, однако для них характерна и зрелость, которая возникает в результате понимания сущности конфликта. Именно благодаря этому названные произведения не просто "интересные" — они великие. Осознанный конфликт, присутствующий в произведениях искусства, представляет собой результат успешной борьбы художника против ограничений. 

Форма как ограничение творчества

Роль ограничений в искусстве наиболее отчетливо видна тогда, когда мы рассматриваем проблему формы. Именно форма определяет границы структуры художественного произведения. Не случайно искусствовед Клив Белл в своей книге, посвященной Сезанну, называет "первоформу" ключом к пониманию творчества великого художника.

Представим, что я нарисовал на доске кролика. Увидев его, вы скажете: "Это кролик". В реальности на доске нет ничего, кроме нарисованной мной обыкновенной линии: никакой выпуклости, никакой трехмерности, никакой вогнутости. Это все та же доска, и никакого кролика "на ней" нет. Вы всего лишь видите начерченную мелом линию, которая, к тому же, может быть бесконечно тонкой. Эта линия становится границей изображаемого предмета. Она обозначает, какая часть пространства находится внутри рисунка, а какая снаружи; это просто граница определенной конкретной формы. Кролик появляется только потому, что вы приняли мое условное отделение внутреннего пространства, ограниченного контуром, от всего остального.

Это ограничение имеет определенное нематериальное, или, если хотите, духовное свойство, необходимое любому творчеству. Следовательно, форма, а также проект, план или контур составляют нематериальную первооснову любого ограничения.

Однако наши рассуждения о форме предполагают нечто иное: предмет, который вы видите, в равной мере можно считать как вашим субъективным созданием, так и продуктом окружающей реальности. Форма рождается из диалектической зависимости между моим сознанием (которое субъективно, существует во мне) и предметом, который я вижу как внешний по отношению ко мне объект (существующий объективно). Иммануил Кант утверждал, что не только мы познаем мир, но и мир одновременно сообразуется с нашим способом познания. Кстати, обратим внимание на слово "сообразуется": мир сам "сообразуется" с нами, приобретает наш образ.

Трудности начинаются тогда, когда кто-то догматически настаивает на одной крайности. Один ставит во главу угла субъективное начало и следует только за своим воображением. Его идеи могут быть интересными, однако сам он никогда не найдет реальной связи с объективным миром. Другой же утверждает, что "там" не существует ничего, кроме эмпирически доступной реальности. Это человек с ограниченным, техническим мышлением, который стремится упростить, а значит, обеднить нашу жизнь. Наше восприятие в равной степени зависит как от воображения, так и от эмпирических фактов окружающего мира.

Говоря о поэзии, вспомним Колриджа, который выделял два вида форм. Один вид — это внешняя по отношению к поэту, техническая форма, например, сонет. Она регламентирована безусловными правилами, согласно которым, например, сонет состоит из четырнадцати строчек, уложенных по определенному образцу. Другой вид — это органическая, то есть внутренняя форма. Ее диктует сам поэт, и она служит средством выражения всех тех чувств, которые он хочет вложить в стихотворение. Благодаря своему органическому аспекту, форма сама может развиваться; веками она обращается к нам, и каждое поколение находит в ней новый смысл. Через многие столетия можно открыть в ней новое содержание, о котором не подозревал даже автор.

Когда мы пишем стихотворение, то обнаруживаем, что попытка выразить некое содержание в какой-то конкретной форме требует от нашего воображения нового содержания. Мы отбрасываем одни изобразительные средства и находим другие, каждый раз вновь стараясь придать стихотворению вид, как можно более близкий выбранной форме. Этот процесс приводит нас к открытию новых, более глубоких содержаний, о которых мы даже не догадывались. Поэтому форма не только элиминирует "лишние" содержания, но и помогает находить новые значения, служит стимулом для их конденсации, упрощения и очищения, в результате чего мы находим более универсальное измерение для содержания, которое хотели выразить. Шекспиру удалось столь многое выразить в своих произведениях потому, что его драмы написаны белыми стихами, а не прозой, а сонеты ограничены четырнадцатью строчками.

Сегодня понятие формы подвергают критике, увязывая его с "формальностью" и "формализмом", которых, как нам внушают, следует бояться как чумы. Думаю, во времена перемен правильно понимаемые формальность и формализм необходимы, чтобы сохранить точность стиля. Однако часто обвинения в формализме затрагивают не столько сам факт существования формы, сколько ее определенные конформистские, мертвые разновидности, которым, как правило, не хватает внутренней, органичной витальности.

Кроме того, следует помнить, что самой спонтанности также свойственна ее собственная внутренняя форма. Например, строй каждого языка диктует определенную форму. Стихотворение, написанное на английском языке требует иной формы при переводе на французский с его утонченной мелодикой или на немецкий с его сильной и глубокой эмоциональностью. Другим примером может служить "бунт против рамы", когда изображение на картине вырывается за пределы внешней формы, преодолевая ее жесткие ограничения. Спонтанная сила этого бунта направлена против самого существования рамы.

Конфликт спонтанности и формы, по-видимому, существует на протяжении всей истории человечества. В нем проявляется вечная и в то же время всегда новая борьба Диониса и Аполлона. В период перелома эта дихотомия становится более явной в связи с необходимостью преодолевать старые рамки и формы. Заявление о "неограниченности наших возможностей" можно понимать как современный бунт против формы и ограничений. Однако если революционное движение пытается полностью отбросить форму или ограничения, то оно становится саморазрушительным и бесплодным. Форма как таковая будет существовать до тех пор, пока будет существовать творчество. Если форма исчезнет, то вместе с ней исчезнет и спонтанность.

Воображение и форма

Воображение является продолжением интеллекта, способностью индивида принять своим сознательным мышлением лавину мыслей, побуждений, образов и других психических явлений, которые извергаются из предсознания. Это способность "мечтать и создавать новые образы", способность оценивать различные возможности и выдерживать напряжение концентрации на этих возможностях. Воображение — это способность "сняться с якоря" в надежде, что где-нибудь в пустоте найдется новое место для причаливания.

В процессе творческой самоотдачи воображение действует во взаимосвязи с формой. Творческое усилие закачивается успехом именно потому, что воображение вливает в форму свою витальность. В связи с этим возникает вопрос: до какой степени мы можем позволить себе "отпускать" свое воображение? Следует ли каким-то образом сдерживать его? Осмелимся ли мы мыслить о вещах немыслимых? Хватит ли нам дерзости, чтобы вообразить себе новые явления и действовать сообразно с ними?

В такие мгновения нам грозит потеря ориентации, полная изоляция. Ведь мы можем лишиться языка, обеспечивающего взаимопонимание в мире, где мы живем вместе с другими людьми. Стерев прежние границы, не утратим ли мы ориентацию в том, что называем реальностью? Здесь мы вновь приходим к проблеме формы, то есть к проблеме осознания границ.

На языке психологии патологическая боязнь утратить границы именуется психозом. Нередко можно наблюдать, как многие психотики передвигаются по больнице, держась как можно ближе к стенам. Они ориентируются по краю, всегда стараясь сохранить локализацию в окружающей среде.

При недостатке внутренней локализации для них особенно важным становится сохранение внешней локализации как единственной им доступной.

Доктор Курт Голдштейн, директор крупной клиники в Германии, где во время войны размещали солдат с повреждением мозга, утверждал, что его пациенты страдали значительной ограниченностью воображения. Он заметил, что они всегда расставляли свои шкафы для одежды в ровный ряд и стремились сохранить такое их расположение, рубашки они также всегда вешали в одном и том же месте. Если шкафы передвигали, пациенты впадали в панику. Они не могли ориентироваться в новой обстановке, не могли придумать новой "формы", которая придала бы хаосу какой-то порядок. В результате эти пациенты приходили в состояние, которое Голдштейн назвал "катастрофической ситуацией". Если бы такого пациента попросили написать на листе бумаги свое имя, он написал бы его где-то с краю. Он старался бы не потеряться в открытом пространстве. Его способность к абстрактному мышлению, выходу за пределы непосредственных фактов — то, что в данном контексте я называю воображением, — сильно ограниченна. Такой индивид обычно ощущает, что он не в состоянии приспособить окружающую действительность к собственным потребностям.

Подобное поведение показывает нам, какой может стать жизнь, когда в ней недостает силы воображения. В этом случае границы мира всегда должны быть выразительными и видимыми. Описанные пациенты намеренно сужали свой мир, поскольку были неспособны воспринимать новые формы. Жизнь "без границ" они считали очень опасной.  Вместе с тем, мы с вами — то есть люди с неповрежденным мозгом — также можем испытать подобный страх, но только в другой ситуации — в ситуации творческой деятельности. Границы нашего мира уходят из-под наших ног, и мы трепещем, ожидая, что какая-то новая форма займет место утерянной, что мы сможем создать из хаоса какой-то новый порядок.

Наше воображение оживляет форму, но форма стоит на страже того, чтобы мы в результате деятельности воображения не впали в психоз. В этом заключается необходимость существования формальных ограничений. Художники — это  люди, способные откликаться на новые явления. Как правило,   они имеют развитое воображение, но одновременно они  обладают обостренным чувством формы, что не позволяет им попасть в "катастрофическую ситуацию". Они выполняют функцию исследователей пограничной зоны, опережая других в изучении будущего. И нам следует быть терпимыми к их некоторой чудаковатости и безвредной идиосинкразии, поскольку, внимательно вслушиваясь в то, что они говорят, мы сможем подготовиться к тому, что нам несет будущее.

Когда мы открываем определенную форму, соответствующую созданному нами произведению, мы с удивительной отчетливостью испытываем радость, или благодатный экстаз. Нам кажется, что мы искали эту форму много дней — и вот наконец-то на нас снизошло озарение, открывшее запертую дверь, и мы поняли, как должна звучать та или иная строка, какая цветовая гамма будет наилучшей для нашей картины, как изложить проблему перед аудиторией или же в какую теорию наилучшим образом укладываются новые факты. Я не раз задумывался над этим специфическим чувством радости, которое зачастую несоразмерно с тем, что в действительности произошло.

Бывало, что я работал сутки напролет, пытаясь выразить какую-то важную мысль. Когда же неожиданно приходило "прозрение" — а это могло случиться в минуты отдыха, когда я просто рубил дрова, — я ощущал чувство удивительной легкости, словно с моих плеч свалился огромный камень, я испытывал чувство радости на более глубоком уровне, которое не имело никакого отношения к той работе, которую я выполнял.

Причиной такой радости не может быть факт разрешения конкретной проблемы, поскольку обычно это приносит лишь чувство облегчения. Что же является источником этого особенного удовольствия? По-моему, это ощущение удачи, чувство уверенности в том, что именно-так-это-должно-быть. Мы на какое-то мгновение оказались причастными к мифу о сотворении мира, где из беспорядка создается порядок, из хаоса возникает форма, как это было в миг первотворения. Чувство радости связано именно с нашим участием в этом творении, сколь бы незначительной ни была наша роль. Парадокс в том, что одновременно мы отчетливо понимаем всю нашу ограниченность. Мы открываем amorfati, о которой писал Ницше[41], - любовь к судьбе. И неудивительно, что это приводит нас в состояние экстаза. 

Данный текст является ознакомительным фрагментом.