ВСПОМНИЛ ИМЯ СВОЕ

ВСПОМНИЛ ИМЯ СВОЕ

Другой такой судьбы, наверное, нет. Подобное воскресение возможно разве что в старой сказке: «В некотором царстве, в некотором государстве...»

У нас, однако, адрес вполне конкретный и не самый дальний: Вологодская сторона, а точнее, северо-восточная земля ее – здесь, на оконечности, разместился чудный деревянный городок Никольск. И избушки, и дома – все сплошь дерево, и тротуары тоже – мосточки деревянные, так легко и вольно идти по ним, куда ни пойди – все словно под гору.

Целомудренные края здешние, заслоненные и оберегаемые густыми лесами, топкими болотами, холодными и чистыми реками и озерами, не были ни тронуты, ни потревожены вражьими набегами и нашествиями. Тишина вокруг – вековая.

Здесь, в неярком, застенчивом северном пейзаже, в особенности открывается «природы русской чистая душа». Такая отрада во всем, и такой покой, и такое ощущение жизни.

Отсюда, от Никольска то есть, если шагать не по пыльной дороге, а напрямик, через поля, перелески и овраги, четыре версты приведут в запустелую, неприбранную деревеньку Коныгино. Как раз здесь и жил-был крестьянский сын Михаил Смолин.

Как почти всякий сын в деревенской многодетной семье, работал он много, и работал в охотку – ив поле, и по дому. Как все мужчины – рыбачил и охотился. А еще – гармонист был отменный, а поскольку с гармонями в те годы было трудно, он своей тальянкой гордился.

Трижды подстерегал рок Михаила Смолина. Подростком пилил он с Борисом, братом, огромную, до небес, осину, и повалилась она против всякого закона прямо на Михаила. Просто чудо, что коснулась она соседних молодых ветвей, и он успел отскочить. В другой раз, уже после учебы в речном училище, он плавал по северным рекам, на чужой одинокой пристани его чуть не убили – почти убили – хулиганы. Три месяца лежал он в Архангельской областной психиатрической больнице, выжил, выкарабкался.

В 1936 году Михаила призвали в армию. Домой вернуться уже не довелось, задержался в Ленинграде. Отсюда перед самой войной и написал матери, что, мол, все хорошо, жив-здоров, работает на заводе. Еще написал, что собрался жениться,– Варя, коныгинская землячка, тоже здесь, в Ленинграде,– приехала учиться.

Война все спутала. Вторая мобилизация была скорой, неожиданной, он зашел к Варе, простился, оставил два костюма, новых, неношеных, и гармонь.

А все-таки повидала еще мать сына. В сорок третьем из блокадного Ленинграда исхудавшего Михаила отправили на десять дней домой на поправку. Бориса не застал – воевал старший брат. Прасковья Петровна, души не чая в младшем сыне, вздыхала, глядя на него:

– Ходить не может, так и валится. Как же жить-то будешь?

Через десять дней Михаил ушел из деревни, словно в воду канул.

Злой рок подстерег его в третий раз Прасковья Петровна получила извещение, что сын ее, Михаил Смолин, пропал без вести. Ни Красный Крест, ни другие организации, куда ей советовали обратиться, ничем не помогли ей. Она бережно хранила благодарность командира части, в которой до войны служил Михаил, вспоминала, какой был кроткий и совестливый у нее сын, и никак не могла поверить, что он убит.

Послевоенная жизнь матери была недолгой, она умерла в 1950 году. До последних дней своих получала пенсию за погибшего сына.

Неизвестный солдат давно стал символом павших, их собирательным именем. Но тут – другой случай.

В самой середине войны, после жестокой бомбежки, солдат был тяжело контужен – напрочь забыл и родство свое, и имя, и век, в который живет. В небытие, словно одушевленный предмет, он пребывал в госпиталях и больницах – месяцы, годы, десятилетия. Если точно – тридцать пять лет! Из них около тридцати живой солдат был Неизвестным.

Последние семнадцать лет он пролежал в Кувшиновской больнице, под Вологдой. Это были уже не самые худшие годы солдата, некоторые страницы истории болезни можно даже огласить. «В контакт ни с кем не вступает. Целыми днями стоит в столовой в одной позе. Мышление разорванное. На вопросы отвечает не по существу, прислушивается к чему-то, полон бредовых переживаний». «Жалуется на беспричинное чувство страха, на головные боли. Дезориентирован. Контакту мало доступен, ни с кем не общается. Сидит неподвижно, безучастен ко всему. Прислушивается к чему-то. Погружен в мир своих переживаний».

Перевернем несколько десятков страниц, пропустим полтора десятка лет жизни. «Спокоен. Бредовых идей активно не высказывал. Контакт с больными формальный». (А все-таки уже есть контакт!) «В месте пребывания и во времени ориентируется неточно». (А все-таки частично уже ориентируется!) «Контакту доступен».

Эти записи только в малой мере помогут понять, чего стоила человеку его собственная жизнь. И все эти годы рядом с ним была Раиса Геннадиевна Варакина – врач. Когда в памяти больного из глубокой темноты стали проступать наконец очертания детства, он подошел к ней:

– Я не Виктор,– сказал он,– Раиса Геннадиевна, я вспомнил. Я – Михаил. Михаил Смолин.

На дворе стояла счастливая весна счастливого 1970 года.

Вспомнив по крохам детство и юность, Михаил Смолин решил написать домой письмецо.

«Здравствуйте, мамаша Прасковья Петровна»,– диктовал он соседу по койке.

Из юноши сразу став – очнувшись – седым, Михаил Смолин, наверное, еще не совсем ясно понимал, что из его жизни была вынута огромная середина, главная ее часть. А может быть, и понимал, но как-то надеялся, что мать еще ждет его.

«Здравствуйте, мамаша Прасковья Петровна, и сестра Александра, и брат Борис,– диктовал он соседу по койке, который тверже его держал в руке карандаш.– Пишу Вам письмо. Напишите, как Вы живете, если можете, приезжайте. Здоровье хорошее, живу хорошо, но очень хочется повидаться. Жду ответа, выписки из больницы Очень хочется домой.

Пишите, жду, или приезжайте.

21 марта 1970».

Взяв у соседа карандаш, Михаил собственноручно выписал внизу три слова – буковки получились дрожащие, согнувшиеся: «Смолин Михаил Алексеевич».

Адрес на конверте был вполне конкретный: сельсовет, Смолиной Прасковье Петровне. Письмо вернулось обратно, поскольку опоздало на двадцать лет.

Но уже врач Варакина написала письмо в Коныгино, проверяя вернувшуюся память больного.

Наступил важный день, когда в больницу приехал старший брат Борис, с которым они не виделись с 1936 года. Прежде чем свести их, Варакина рассказала старшему брату о здоровье Михаила, о его заторможенном состоянии – как-никак уже килограммы лекарств принял его больной организм, тысячи инъекций. Она просила также Бориса Алексеевича не называть себя первым, оставила его в коридоре и ушла в палату.

Потекли тяжелые, мучительные минуты.

Наконец распахнулась дверь, и она вышла под руку с Михаилом.

– Кто это? – осторожно спросила она больного.

– Это брат мой, Борис,– ответил он.

Борис плакал, а заторможенный Михаил обнимал и целовал старшего брата без слез.

В этот день он узнал подробно о коныгинском житье-бытье, о своих родных, о матери, о сестре, об урожае, о погоде.

– Что у меня добренького-то пропало? – спросил младший брат старшего.

– Дак ведь что оставил у Вари, то пропало.

– А гармонь?

– У нее ведь и свое все пропало в блокаду-то.

Помолчали. Вспомнили оба, как готовили клепки для бочек, как пилили злосчастную осину. Михаил странно улыбнулся.

– Чтоб меня убило тогда, осиной-то... дак и не мучился бы.

– Ну что ты, ну что ты! – встревожился Борис.– Выжил ведь.

– Петька Леонов – где? Вместе призывались.

– Дома.

– А Колдаков Николай?

– Дома.

– А со мной еще иордановских и абатуровских было много. Живы ли Пановы-то, да Ельцыны-то?

– Не видал, не знаю.

Михаил вздохнул, жалко глянул на брата:

– Домой бы... Съездить бы домой, глянуть, да и с жизнью проститься.

– Ну что ты,– говорил, волнуясь, Борис,– ну что ты. Теперь живы остались – будем гоститься.

– Жаль, мать не знала, что жив был.

Хорошо бы где-то в этом месте поставить точку, за ней все остальные события подразумевались бы сами собой – и встреча на родной земле, и оставшиеся недолгие, но счастливые, ничем не омраченные дни многострадального человека Михаила Алексеевича Смолина.

Но, к сожалению, последующие события повернулись иначе и требуют рассказа. Михаил лежал в больнице, лечился еще долгих восемь лет. Ушла на пенсию Раиса Геннадиевна Варакина. На ее место пришла новая заведующая отделением – Фоменко. У нее с родственниками больного Смолина отношения не сложились, затеялась странная история.

Больница желала выписать Михаила Смолина и направить его к родным. Борис Алексеевич просил врачей прежде оформить младшему брату военную пенсию, запросить соответствующие военные ведомства и архивы. «И материально будет полегче,– объяснял он,– но главное, люди же сейчас подумать могут: уходил-то брат на войну, но где-то, видно, отсиделся, ни с чем вернулся».

Что говорить, хорошо бы бывший солдат выписался при полном довольствии на всю оставшуюся жизнь.

Подумалось: если бы чудом оживший солдат таким же чудом очнулся вдруг не человеком, а, скажем, редким одиноким деревом. Исключительное это дерево, средь бурь и гроз пережившее через века своих собратьев, непременно бы огородили, землю бы рядышком с ним поливали и подкармливали, и ни одному листку не дали бы упасть с его удивительных веток, от всякой малой царапины уберегали бы его многострадальный ствол.

Но был Михаил Смолин просто солдат, задержавшийся между мертвыми и живыми: и к тем двадцати миллионам погибших уже давно не принадлежал, и к дому своему все никак не мог прибиться.

Тут, видно, был еще принцип: кто должен хлопотать за инвалида войны – больница или родственники – после выписки из больницы.

Выписали неожиданно, не известив о том Бориса Алексеевича. Еще 20 января – год идет уже 1978-й – старший брат побеседовал с заведующей отделением и уехал домой, а вслед ему, через пять дней, был выписан Михаил. Второпях его даже на первую группу инвалидности не перевели, что обычно делают при выписке домой таких больных. Выписали без единой копейки денег, только бумажка в кармане – с такого-то по такой-то год лечился в Кувшиновской больнице.

Правда, до аэропорта – это недалеко – проводил его Ляликов, тоже больной, они вместе в одной палате и лежали. Михаил Давыдович Ляликов попал в Кувшиновскую больницу еще в войну и с тех пор – здесь. После контузии он надолго оглох и лишился речи, а сейчас и слышит, и разговаривает, здоровье неплохое, но, поскольку растерял он всех, ни единой родственной души у него не сохранилось, он остался в больнице. Так как Ляликов больной примерный, то – вот судьба – доверяют ему провожать к самолету тех, у кого отыскались родственники. Вроде как эвакуатор.

Михаил Давыдович человек надежный, пока самолет с его сотоварищем не поднялся в воздух, он не ушел.

В самолете Смолин волновался ужасно – как-никак не был дома тридцать пять окаянных лет.

В аэропорту он не увидел ни брата, ни сестры, ни одного знакомого лица. Поток пассажиров увлек его в автобус. Он бесплатно доехал до Никольска, вышел и сразу узнал все вокруг. Увидел первым делом магазин, вспомнил, что до войны работал здесь его земляк коныгинский, сосед Цыпашев Николай Никифорович. Смолин зашел, встал в сторонку, долго стоял в углу и ни о чем не спросил женщину за прилавком – два поколения людей родилось за это время, о чем и о ком спрашивать?

Весь день он ходил по Никольску, смотрел вокруг и с волнением узнавал свою родину – все то же, и окать не перестали.

Только на исходе дня решился двинуться в Коныгино, родную деревеньку, посреди единственной улицы которой метровые ухабы и даже в самые засушливые лета стоит в яминах зеленая вода. Если идти по большаку и, не доходя Мокрецова, спуститься по среднему угору, то будет это верст шесть-семь А если идти низиной напрямик, а он знал и помнил эту дорогу до подробностей, то будет раза в полтора ближе – так и пошел.

Он ступил за Никольск, и перед ним открылась, двинулась ему навстречу благодать – поле, лес, речка Куечиха. Все, что было спрятано под снегом, все что замерло и уснуло на зиму, он знал: шиповник и пырей, клевер и ромашки вдоль просеки, заливные луга, в которых трава по грудь, ивняк вдоль реки, из которого так хорошо плести туески и корзины, знакомые березы – а из них пестеры да лапти хороши были.

Смолин миновал два овражка – а тут летом душистые копенки сена стоят – и вышел к реке. Лежали в отдалении деревянные боны, их вынули из реки и оттащили, чтобы весной не унесло вместе со льдом. Здесь, на последнем повороте, стояла странная пара – плакучая береза рядом с елью. Отсюда и увидел Смолин свою притихшую под снегом родную деревню и ближнюю к нему собственную избу.

Борис сидел с женой на кухне, глянул в окно на зимний вечерний двор и не поверил глазам – во дворе стоял брат. Первое, почему-то, что увидел Борис,– стоял его младший брат без варежек, с голыми красными руками. Висели на нем хлопчатобумажные серые больничные брюки, фуфайка накинута. Худенькая и маленькая шапка сбилась на лоб, а поскольку завязки были оторваны, то уши под края подоткнуты. И валенки дырявые.

– Доездился в больницу,– упрекнула Бориса жена,– сам теперь и возись.

– Молчи,– сказал он,– тебе – никто, а мне – брат.– И вышел отворять дверь.

Одежду всю сожгли.

– Срамнее этой отправки нету,– вспоминал потом старший брат.

Если от тропинки Никольского погоста свернуть вправо, пройти через чужую могилку, следующая как раз и будет Прасковьи Петровны Смолиной – без надписи и фотографии, просто крест темно-синий. На второй же день и пришел сюда с таким опозданием младший сын ее, кроткий и совестливый, которого она ждала, сколько могла, и в смерть которого не хотела верить.

И хоть вернулся он не в сорок пятом, и хоть пришел не к жене, а к матери, и выпить он на могиле никак не мог по причине слабого здоровья, а все же как тут не вспомнить Исаковского:

Не осуждай меня. Прасковья,

Что я пришел к тебе такой.

И имя сошлось, такое прекрасное и редкое, и разлучница та же – война. И еще подошли слова про солдата:

...Никто его не повстречал.

Как же вы не подумали, спрашивал я Веру Степановну Фоменко, что у больного Смолина в дороге от волнения приступ мог случиться, что просто даже автобуса он 35 лет не видел, да что там автобус – под любые деревенские сани угодить мог медлительный нерасторопный инвалид.

Испугалась заведующая отделением. Но не за Смолина – о нем не спросила, где он и как он,– а за больницу, за себя.

– Мы иногда выделяем провожающих, а тут... телеграмму родственникам отправили чтоб встретили.

Подумала и поправилась:

– Кажется, отправили...

В Никольске мне очень помог председатель райисполкома Корепин. Вопрос был принципиальный, и за январь 1978 года проверены были все телеграммы, поступившие в Никольск и Коныгино, на помощь отозвали даже почтовую работницу из отпуска, благо недалеко оказалась. Никаких квитанций, никаких других следов кувшиновской телеграммы не нашли. Не было ее, не было.

Так что Михаилу Алексеевичу Смолину в конце жизни, можно сказать, еще раз повезло. Что по дороге припадка или приступа от волнения не случилось. Что память, зыбкая, не подвела его, вывела точно к дому. Да просто хорошо, что день тот зимний и вечер тот зимний оказались мягкими, неморозными.

Такая любопытная закономерность в этой истории: чем дальше от места событий оказались люди, тем деловитее и человечнее они отнеслись к судьбе Михаила Смолина.

Ведь как в воду глядел Борис Алексеевич, ему одна из работниц райсобеса, теперь уже бывшая, так и ответила по поводу военной пенсии брату: «А может, он дезертировал и его поймали». Объясняя, что Михаил Смолив не дезертировал и не с луны свалился, а ожил на этой земле, родственники, собирая справки и оформляя его на этой самой земле, обратились в «Известия». Сотрудница отдела писем Надежда Петровна Кудрявцева направила взволнованное письмо в приемную Министерства обороны СССР, запросила Центральный архив и Главное управление кадров Министерства обороны. В кратчайший срок был решен вопрос о назначении Михаилу Алексеевичу Смолину военной пенсии. При этом Министерство обороны СССР не потревожило бывшего солдата ни единым вопросом.

Текут события, текут одно за другим, и все негде поставить точку.

Уже после встречи с братом в больнице здоровье Михаила Алексеевича пошло на поправку, настроение стало другим. А уж дома и подавно чувствовал себя хорошо. Вспомнил, как лук чистят,– с удовольствием сел за работу, а еще – картошку помогал сажать, окучивать, копать. В магазин за продуктами ходил каждый день. На пенсию свою купил две пары сапог, резиновые и юхтовые, хоть и уцененные, но крепкие.

Однако жена Бориса отношения к родственнику не изменила, и жить он ушел в Никольск, к сестре. Сын сестры, тоже Михаил, только Александрович, развил вокруг вернувшегося дяди немалую деятельность: попросил единовременную помощь у райвоенкомата, там объяснили, что дядя – не офицер и поэтому надо обратиться в райсобес; райсобес помощь оказал, но племянник написал в областной военкомат, а потом и письмо в «Известия» – пожаловался на оба военкомата. Еще была попытка выселить соседей. Ссылка на дядю, однако, не помогла: семья занимает весь большой дом, не бедствует, а у соседей только маленький мезонин. А еще племянник обратился в облвоенкомат, чтобы вернувшемуся дяде выделили автомашину «Запорожец». Он попросил автомашину под чужое увечье, зная, что человеку с таким заболеванием к машине и близко подходить нельзя.

Вскоре сестра уехала в другой город, к дочери. А Михаил Смолин по первой подвернувшейся путевке отправился в дом инвалидов. Дом этот тоже в Вологодской области, но совсем в противоположной от родных мест стороне, за сотни километров: на самолете час лететь до Вологды, потом на автобусе три часа до Кириллова, потом еще на попутке ехать, так как дороги уже нет. Сюда и продукты-то на гусеничном тракторе завозят.

Но кто же написал заявление с просьбой отправить Михаила в дом инвалидов? И брат Борис, и сестра Александра, и племянник подозревают в этом друг друга, однако все отказываются от заявления и до сих пор не знают – кто.

Оказывается – я узнал недавно,– Михаил Алексеевич Смолин сам написал.

Сейчас и брат, и племянник вспоминают, какой Михаил был услужливый, тихий и стеснительный. «Есть не предложишь, так и будет сидеть,– рассказывает брат.– А если предложишь, спасибо, говорит, я два раза в день ем, и даже один раз мне хватает». А еще очень чуткий был. «Сестра болела,– вспоминает Борис Алексеевич,– так он к ней все в больницу ходил, за два километра. И я болел – аппендицит был,– полмесяца лежал, дак он ко мне каждый день приходил».

– Конечно,– размышляет сейчас племянник,– если бы у него не вторая группа была, а первая, мы бы его обратно взяли. Он бы тогда не семьдесят рублей получал, а сто. Он бы тогда эти тридцать рублей моей теще платил, а она бы за ним присматривала.

Когда все уже было изъезжено и исхожено, обо всем переговорено, встретились мы и с Раисой Геннадиевной Варакиной – исцелительницей. Она Смолина прекрасно помнит, сразу вопросы: где он, как он? Все, что знал, рассказал я ей, и про «Запорожец» в том числе, попросил, нельзя ли его в Полькино перевести, этот дом инвалидов всего в двух километрах от Коныгино, от родины.

– Можно,– сказала она.– И, конечно, первую группу инвалидности он получить должен. Это дело надо поправить!

Еще врач Варакина сказала, что все-таки лучше Полькино и всего другого для него дом родной. За тридцатку ли его возьмут или еще как, а все-таки дом есть дом. Тем более для него, не познавшего семейного счастья, домашнего уюта, для человека, из которого война вынула почти всю жизнь, оставив только маленький кусочек юности и старость.

Я не сразу с ней согласился. Прежде снова перебрал в памяти обидные события, связанные с практичным домом, но потом всплыла снова дорога на Коныгино – поля, лес, луга заливные, плакучая береза рядом с елью на повороте.

Ведь для чего-то же вспомнил солдат имя свое.

1979 г.