Тревога: боязнь неизвестно чего

Тревога: боязнь неизвестно чего

Латинский термин angustia, образованный от angustius, означает стесненность, сжатие горла, сопутствующее переживанию опасности, перед которой человек ощущает себя бессильным, поскольку ее не удается определить. Ребенок, боящийся темноты, чувствует не страх, а тревогу. Заблудившийся в ночном лесу мучается тревогой от возможности наступить на ядовитую змею, появления льва, переживаний жажды или голода? В отличие от тревоги страх – это всегда боязнь чего-то конкретного: передо мной появляется медведь, и я знаю, чего боюсь, – медведя. Нападение или бегство, два основных инстинкта выживания, запускаются страхом, а не тревогой.

Известная под разными именами (тоска, беспричинная тревожность, невроз тревожности, паническая атака, фобия, тревожный тип личности, повышенная нервозность, социальная некомпетентность, страх близости), тревога была объектом внимания множества теорий, интерпретаций, а также причиной применения медицинских средств. Она превратилась в настоящий символ наших дней. Ее клинические симптомы очевидны, как и физиологические проявления при панической атаке. Проблема возникает, если попытаться понять, что вызывает у человека панику. Тревога не позволяет определить причину страха, а без знания, чего боится человек, действовать невозможно. Одно из первых определений тревоги было дано Пьером Жане в начале ХХ века:

Хроническая тревога – это характерная черта меланхолических состояний. Она переживается как смутная боль или скорее смутный страх, чувство, которое порой называют «страхом духовным», чтобы показать, что этот страх не имеет объекта. На самом деле, это нечто конкретное: субъект боится своих собственных действий и страдает от осознания этого. Этот страх парализует способность к действию – не кратковременно, как в том случае, когда просто необходима передышка, а на долгий срок. Это блокирование действий может проявиться как фобия или как тревога. Если такое состояние распространяется на многие сферы деятельности, человек начинает походить на загнанного в угол зверя, который всеми силами пытается освободиться, но обнаруживает себя в ловушке. Человек застывает; ни одно из его действий не кажется ему правильным. Он больше не хочет, даже мечтать не смеет о каких-либо движениях. Жить становится невозможно, жизнь невыносима. Острая тревога ведет к суицидальным мыслям и склонностям. Базовое чувство всегда одинаково – необходимость действия в сочетании с ощущением неадекватности или ошибочности любых действий2.

Предложенная Жане трактовка тревоги как «страха без объекта» рассматривалась с разных углов зрения. Например, концепция «двойной связи» Грегори Бэйтсона описывает ситуацию, когда чувство загнанности в ловушку осознанно, но сочетается с бессознательным предписанием, не дающем понять, в чем заключается сама ловушка. Проанализировав невротические отношения, Бэйтсон пришел к выводу, что невроз возникает не из противоречия (я люблю тебя и одновременно ненавижу); двойственные чувства свойственны всем взаимоотношениям, и все мы живем с такими противоречиями. Душевное расстройство возникает из запрета на осознание противоречий. Человек чувствует, что происходит нечто, угнетающее его, и в то же время знает, что это не следует называть, об этом нельзя говорить. Я буду издеваться над тобой, третировать тебя, будто ты не человек, а ты не смей замечать это или об этом упоминать. На тропе притаился медведь, но все окружающие делают вид, что его нет. Король голый, но вас просят считать его одетым. Таким образом, человек не может ни сражаться, ни бежать; паралич является основной составляющей переживания тревоги.

По большому счету такие слова, как «испуг», «ужас», «потрясение» и «паника», относятся к страху, в то время как «угроза», «смятение», «мрачное предчувствие» ассоциируются с переживанием тревоги. В XIX веке слово «сплин» означало мрачное настроение с признаками тревоги. Каждое поколение имеет свое название для этого недуга. Я и мои друзья-экзистенциалисты определяли нашу интеллектуальную тревогу как «метафизическую тоску» – болезнь души без всякой физической причины за исключением бессонных ночей и чрезмерного употребления крепкого кофе и сигарет «Житан». Однажды я слышала, как подросток для выражения своего недовольства сказал, что у него «полетел жесткий диск», проведя аналогию с компьютером, работа которого парализована из-за проблем с винчестером. Его «жесткий диск» (вся психика) пострадал из-за известия о предстоящем разводе родителей. Он был расстроен и обеспокоен и не знал, что получится из этой новой, неопределенной ситуации. Такова тревога.

В отличие от тревоги, страх есть один из фундаментальных импульсов, побуждающих к действию. Исследование страха животных, начатое Конрадом Лоренцом, убедительно показало, что страх является неотъемлемой частью животного мира, мудростью тела, которая предупреждает нас о грозящей опасности. На уровне физиологии страх вызывает сильнейшее возбуждение вегетативной нервной системы, выброс нейромедиаторов, которые увеличивают способность к борьбе или бегству, в то время как тревога не позволяет высвободить энергию волнения и при продолжительном переживании приводит к психосоматическим нарушениям. Термин «возбуждение» включает все формы энтузиазма, стремление созидать, пытаться, пробовать, совершать или же бороться и убегать.

Тревога – это замкнутый круг: подавление действия вызывает чувство тревоги, которое еще больше подавляет активность. Для человека, пребывающего в состоянии тревоги, типичны сновидения, в которых он идет, но остается на месте, кричит, не издавая ни звука, наносит удар, но ощущает, что противостоит ему вода. Страх объединяет нас с животными, но тревога свойственна только людям. Для Кьеркегора (и Сартра) тревога является побочным эффектом нашей свободы созидания самих себя. Мы испытываем тревогу оттого, что сознаем: каждый день мы вмешиваемся в свою судьбу, каждый день выбираем одну из нескольких дорог.

Слова «тревога» и «модернизм» часто оказываются в одном предложении – так же, как «постмодернизм» будто тянет за собой «иронию», обнаруживая исторический аспект эмоций. Историк Жан Делюмо, подробно описавший историю страха в западной цивилизации, показывает, что раньше страх встречался чаще тревоги, подтверждая этим, что тревога является современным заболеванием. Например, в средневековой Европе люди страшились привидений и духов, дьявола и преисподней, колдунов, а также инквизиции, сборщиков налогов и королевской тюрьмы, дурного глаза и летучих мышей. Они боялись проказы, тифа и холеры, и почти такой же сильный страх вызывали врачи. Казалось, они умирали, меньше тревожась и переживая по пустякам, чем мы, но у них вызывала ужас внезапная смерть без проведения христианских обрядов, смерть в чужой стране или в одиночестве.

Делюмо отмечает также, что чувство одиночества, столь распространенное в наши дни, наводило настоящий ужас на древних римлян. Типичный римлянин почти никогда не бывал в одиночестве: он работал, ел, спал и мылся в компании других людей. Даже отправление естественных потребностей не было поводом уединиться: по крайней мере, в общественных туалетах, построенных императором Веспасианом, лучших туалетах в истории Рима, перегородок между унитазами не было, а на стенах даже висели картины. Вынужденное одиночество, в наши дни являющееся участью и ребенка, носящего на шее ключ от квартиры, и вдовца, которому не с кем поговорить, и иммигранта в незнакомом городе, в прежние времена воспринималось как психологическая пытка, подобная заключению в камере-одиночке. Одним из показательных примеров римских наказаний было изгнание. Быть высланным в варварские земли, туда, где не с кем спать, делить пищу и вести беседу, казалось почти равносильным смертной казни.

В истории страха были также и случаи резкой перемены отношения к тем или иным явлениям. Целые поколения боялись нового и перемен, как вдруг ситуация сменяется на противоположную. Тенденция была начата Гёте и немецкими романтиками, и в конце концов, в ХХ столетии перемены стали восприниматься как нечто положительное – как признак прогресса, эволюции, молодости. В наши дни люди скорее склонны бояться стабильности, уравнивая ее со скукой и застоем, точно так же, как наши предки боялись перемен, видя в них хаос, разрушение и аномию. Страх перемен в культурах с устными традициями отразился в сильном сопротивлении изменениям, связанным с распространением грамотности. Чтобы описать, сколь велик был страх перед грамотностью, перед женщинами, перед евреями, перед атеистами, необходимо масштабное исследование вроде того, что проделал Делюмо. Еще больше поражает регулярность, с которой до возникновения модернизма любая напряженность, политическая или психологическая, преобразовывалась в страх посредством воображения объекта страха, который и объявлялся причиной напряженности. Если таким объектом был человеком, его делали «козлом отпущения».

Страх может быть абсурдным, нелепым, необоснованным, противоречащим здравому смыслу, однако это все же лучше, чем неопределенность тревоги. Например, никто точно не знал, отчего возникает чума. Вместо того, чтобы страдать от тревоги из-за неясной причины, средневековые медики стремились найти объект, которого можно было бы бояться. Одни говорили, что причиной чумы было неблагоприятное расположение планет, а другие считали, что это ядовитые эманации, исходящие из центра земли. Священнослужители указывали на грешников, которые, несомненно, разгневали Господа. Сила страдания была для церкви прекрасной возможностью убедить свою паству, что в форме чумы они испытывают гнев Бога3. Священники предлагали очень точный образ: зараженные раны на телах больных были стрелами Господа, ниспосланными с небес в наказание за безнравственность людей. Несмотря на то, что объяснение природы чумы было неверным, люди получали объекты для страха: движение планет, ядовитый туман, божественный гнев – что угодно, лишь бы оставаться в регистре страха, не испытывать тревоги. Соответственно, и поведение людей не было парализовано тревогой; напротив, все вели себя чрезвычайно активно, почти одержимо, пытаясь покинуть греховный город или фанатично бичуя себя, чтобы смягчить гнев Божий.

Наша реакция на такие угрозы, как сердечный приступ, СПИД, рак, автокатастрофы, загрязнение окружающей среды, терроризм и политическая коррупция, напротив, создает эмоциональный фон «тревоги», а не страха. В автокатастрофах погибло или покалечилось больше людей, чем от рук всех тиранов истории, вместе взятых. В праздничные дни в автомобильных авариях гибнет больше людей, чем в любом террористическом акте где-либо на планете. Автомобильные катастрофы являются одной из главных причин смертности среди подростков. Однако у нас до сих пор нет ясного представления об этом чудовищном аспекте современной жизни. Он не только редко появляется в статистических данных – отсутствуют изображения автомобиля как убийцы, не существует кинофильмов, разоблачающих этого Минотавра, живущего в нашем подвале и питающегося молодежью. Практически нет историй об автомобиле-чудовище, зато множество историй рассказывает об автомобиле-друге; нет представления о том, как дорого нам обходится приверженность мифу о современности и индивидуальности. Реального обсуждения альтернативных транспортных средств практически не ведется отчасти потому, что автомобиль до сих пор является символом личности и этот символизм по-прежнему остается практически неосознаваемым. Представление об автомобиле как о монстре заглушается представлением «моя машина – это я». До тех пор пока автомобиль остается символом статуса и эта символическая связь не осознается, не возникнет и страх перед этой разрушительной стороной нашей культуры.

Мы испытываем тревогу из-за увеличения количества транспорта и шума, незащищенности родителей, пожилых людей, не желающих выходить из дома, людей, обеспокоенных отсутствием медицинского обслуживания (что, если я попаду в автокатастрофу?). Кто-то может стать или никогда не стать жертвой автомобильной аварии, рака, безработицы, бедности, бродяжничества, физической агрессии, насилия или воровства, однако тревога постоянно присутствует в психике современного человека как вездесущий фон. Все мы знаем, что автокатастрофы являются основной причиной смертности, но пока это не случится с нами или нашими близкими, это остается статистическим фактом, абстрактной данностью, неким гипотетическим волком или змеей, которые обитают в лесу и могут неожиданно наброситься на нас в любой момент. Как я могу защитить себя от проявления цивилизации, жертвой которого я могу стать в любой момент? Мне известно о сочетании угрожающих мне смертью факторов не больше, чем было известно жителю зараженного чумой средневекового Лондона, несмотря на точнейшие исследования, проводимые в научных лабораториях. Правильного образа действий, похоже, не существует. Но, в отличие от средневекового чувства опасности, сейчас я не имею и конкретного образа ни одной из угроз.

Информация о загрязнении воздуха, воды и продуктов питания вызывает не страх, а тревогу; враги повсюду, и ни в чем нельзя быть уверенным. Кому верить? Чему доверять? «Это» везде, но недостаточно очевидно, чтобы действовать. Где вода загрязнена в такой степени, чтобы мобилизовать население, как в случае нападения террористов? Хуже того, как справиться с постоянной настороженностью, порождаемой благонамеренными защитниками окружающей среды, основная стратегия которых состоит в создании тревоги без предложения четкого плана действий, что лишь усиливает всеобщий паралич?

Успех фильмов ужасов как жанра обусловлен тем, что в них – наконец-то! – чудовище имеет конкретный облик, лицо, даже если это всего лишь зеленоватая субстанция. Главный герой то борется, то спасается бегством, он всегда в движении, никогда не сомневается. Раньше популярный фильм ужасов был сделан в стиле «экшн». Хичкок и Полански, напротив, стали мастерами жанра, который был новым, когда они начали развивать его. Скрывая объект страха, намекая, а не показывая, они создавали атмосферу сильной тревоги. Они нагнетали тревогу вплоть до самого конца, когда нам, наконец, разрешалось увидеть источник ужаса. Развязка близка. Тревога создается путем скрывания объекта, страх – путем его предъявления. Часто последовательность такова: (1) тревога; (2) страх; (3) бегство; (4) борьба; (5) победа – и конец, игра окончена! Как отметил Делёз4, для создания атмосферы тревоги режиссер использует иррациональное построение кадра, такой технический ход порождает необходимые для возникновения тревоги психологические условия – скрывая объект страха и в то же время намекая на неминуемую опасность.

Богатая древнегреческая мифология, наполненная яркими образами монстров всех мастей, играла роль, похожую на роль современного кинематографа. Она питала душу картинами того, чего следовало бояться. Многообразие и сложность образов чудовищ в греческой мифологии поистине завораживает. Чудовище, атакующее сверху и крушащее все на своем пути (подобное Харибде), пугает не так, как Сцилла, затягивающая в смертоносный водоворот. Подобные тонкие различия можно наблюдать в нездоровых отношениях. Отношения, разрушающие мое Эго, вовсе не похожи на те, что затягивают меня в омут депрессии. Каждый бог или богиня представляет некую силу, некое совершенство, и каждый несет в себе и разрушительную сторону. Эти двусторонние конструкты подобны автомобилю, который дает нам фантастическую скорость, дарит нам независимость, снимает ограничения – и в то же время является убийцей, причиной разрушений и увечий.

Нам нужны обе стороны образа. Даже самая прелестная из богинь – прекрасная Афродита – связана с образом стрелы, пронзающей сердце, розовых шипов, страданий безответной любви, слез отказа, проклятия холодности – все это части ее мифа. Бог Пан, от имени которого произошло слово «паника», олицетворяет ужас кошмарного сна. Артемида, воплощающая красоту Природы, также показывает пугающее равновесие в животном мире – съешь сам или будешь съеденным. Дионис, символ жизненной силы и выносливости, несет в себе представление о пагубных пристрастиях, распаде и безумии. Зевс, основа власти, правосудия и порядка, превращается порой в олицетворение тирании и угнетения.

Некоторые оттенки значений слов «страх» и «тревога» отражают не нюансы смысла, а степень выраженности чувства. Например, страх и ужас обозначают одну и ту же эмоцию, различие между ними – в ее силе. Точно так же сходны горе и меланхолия: у них похожий эмоциональный фон. Между тревогой и страхом такого сходства нет; разница между ними не в степени выраженности, а в качестве эмоции. У страха есть объект, у тревоги – нет.

Кьеркегор объяснял усиление тревоги в истории следствием движения к рационализму и просвещению. Выгода от развенчания старых иррациональных страхов была как будто обесценена возрастанием тревоги. Такое развитие событий могло быть, как предполагал Кьеркегор, неизбежным следствием необходимого избавления от буквальной веры в волшебников, демонов, призраков, ад, богов и прочих носителей иррациональных страхов. Глубинная психология добавляет еще одно объяснение: тревога приходит с потерей образов. Эта идея не противоречит Кьеркегору, даже наоборот. Вместо этого она предлагает взглянуть на психологические последствия утраты образов того, чего мы больше всего боимся в наши дни в культуре, где на смену образам пришли понятия, а страх сменился тревогой. Одним из способов избавиться от подавляющей мифологии традиционных религий стал переход к рациональному, понятийному мышлению. Отлично! Сделано! Однако вместе с водой (подавляющими мифами) мы выплеснули и ребенка (воображение). Вместо того чтобы освободиться от угнетающей мифологии, мы избавились от создавшего ее воображения. Чтобы избавиться от фей, мы перестали представлять себе образы природы. Чтобы освободиться от демонов, мы перестали воображать зло. Чтобы избавиться от Бога, мы отбросили способность представить нечто большее, чем мы сами.

Если старые мифы оказываются разрушительными и дисфункциональными, одно из решений состоит в том, чтобы заменить символизируемые ими идеи, продемонстрировав их ошибочность с использованием научной рациональности. Однако для души утрата воображения становится травмой, потому что то, что вытесняется из мира образов, может быть заменено лишь новыми образами, а не абстрактными понятиями. Чтобы возродить образы души, нет нужды возвращаться к суеверному, догомеровскому, магическому, иррациональному чувству самости. Обновленная мифологизация мира может осуществиться без возврата к религии. В современной культуре больше всего подавлен не Бог, который до сих пор присутствует по всему миру, а именно воображение.

Когда я вновь представляю себе объект своего страха, на тропе появляется медведь. И тогда я могу найти верный способ действий: бежать от него, драться, отправить в зоопарк, приручить или сойти с тропы, ведущей к его логову.

Моя мать – сочетание двух чудовищ

Благодаря психоанализу, я научился жить со своей сильнейшей замкнутостью. Я топограф, так что мне нет необходимости тратить слишком много энергии на общение. Люди утомляют меня, но теперь у меня нормальная жизнь, потому что я люблю четкость моей работы. Я обожаю музыку. Я люблю свою кошку. Мне нравится плавать. Я люблю книги, и у меня есть несколько друзей, которые похожи на меня. Единственное, что приводит меня в ужас – это общение с истерическими типами вроде моей матери. До анализа я как бы знал, что она типичная самовлюбленная истеричка, но не мог избежать попадания в ее истерический эмоциональный водоворот или страдал от ее жестких, холодных замечаний по поводу себя самого и моей «социальной неудачи». В начале моего психоанализа мне приснился самый яркий сон в моей жизни: я наслаждаюсь летом, плыву на веслах в своей маленькой лодке туда, где две скалы образуют узкий пролив, ведущий в озеро. Скалы так высоки, что места их соприкосновения не видно. В одной из этих скал находится пещера. Я с ужасом понимаю, что там живет моя мать. Я слышу рев и понимаю, что она выходит из своей пещеры. Появляется страшное, отталкивающее создание с множеством голов, удерживающихся на длинной шее. Она высовывает свои головы из пещеры и ищет меня. Ее многочисленные пасти заполнены рядами и рядами острых зубов. Не найдя меня в моей лодке, она возвращается в свое каменное жилище и превращается в скалы. Я гребу прочь, но попадаю в водоворот, и моя лодочка вертится волчком, как ненормальная.

Я проснулся весь в поту. Когда я рассказал сон своему аналитику, она отметила сходство чудовища из сна с мифологическими существами Сциллой и Харибдой, морскими чудовищами женского рода, которые, по слухам, обитали в проливах Мессины. Сцилла изображалась с двенадцатью ногами и шестью головами, на каждой из которых была пасть, заполненная тремя рядами зубов. Она устроила себе логово в пещере над водоворотом, где жило другое чудовище – Харибда. Когда моряки (в том числе Одиссей) решили проплыть через пролив, они подвергались двойной опасности. Они могли быть затянуты в водоворот Харибды и утонуть либо их могли раздавить две скалы, образовывавшие тело Сциллы.

Этот миф был таким точным описанием моего сна, что странным образом успокоил меня. Иногда моя мать бывает Сциллой, иногда Харибдой. Теперь я действительно «вижу», «вижу» в воображении опасность, которая меня подстерегает при общении с ней. При помощи образа этих двух мифологических чудовищ изменилось все мое отношение к жизни. Я знаю, чего боюсь – быть раздавленным или быть поглощенным. Конечно, я всегда знал, что у меня «материнский комплекс». Но абстрактность этого выражения не позволяла понять, что же на самом деле происходило в моей душе; оно оставалось отвлеченным, как всякая теория. Зато когда я представил себя в непосредственной близости от двух чудовищ, в моей голове немедленно сложился порядок действий. Теперь я мастер превентивных мер, прямо как герой Одиссей, который, кстати, в этом искусстве следовал совету Цирцеи.

Для этого человека психологическое облегчение наступило после того, как тревога преобразовалась в страх, что создало новые возможности для действия.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.