Бернард Шоу вовсе не юморист
Бернард Шоу вовсе не юморист
У сегодняшних докторантов море таланта и энергии уходит на достижение цели, и совсем не остаётся ни того, ни другого на то, чтобы проявить себя на посту то ли заведующего кафедрой, то ли практического врача. Ведь последние могут быть более полезными в лечении, так как не теряли годы на статистические расчёты и «притягивание за уши» (часто, в противоположную от истины сторону) уже давно известных фактов. Болезнь нашего времени — бедность населения и извращения богатства. И врач в основной своей массе в первой части этой суммы пороков существования. Приходит на ум высказывание Бернарда Шоу: «Никто так не опасен, как нищий врач, — даже нищий работодатель, даже нищий домовладелец».
Не объясняет ли это всё происходящее со здравоохранением сегодня в России? Но тогда и будущее страны под вопросом…
В пьесе Б. Шоу («Врач перед дилеммой»), практически не знакомой подавляющей части докторов и учёных, находим: «Никто не предполагает, что врачи менее добродетельны, чем судьи, и однако судья, жалованье и репутация которого зависят от того, в чью пользу он вынесет приговор — истца или ответчика, обвинителя или подсудимого, — заслуживает столь же мало доверия, что и генерал, подкупленный противником». И далее: «Рядовые врачи — не в большей степени учёные, чем их портные, или, если хотите, наоборот, их портные не в меньшей степени учёные, чем они. Врачевание — искусство, а не наука; любой специалист, интересующийся наукой настолько, чтобы выписать себе один из научных журналов и следить за научной литературой и развитием науки, разбирается в ней гораздо больше, чем врачи (вероятно, даже большинство врачей), которые вовсе ею не интересуются и практикуют только ради заработка. Врачевание — это даже не искусство сохранять людей здоровыми (никакой врач лучше, чем его собственная бабушка или соседская знахарка, не посоветует, что вам есть), это искусство залечивать болезни».
Великий Шоу показывает не только путь подлинного целителя («Истинного врача вдохновляет ненависть к болезни вообще и божественная нетерпимость к любой бессмысленной затрате жизненных сил»), но и добавляет доказательств в высказанную ещё пятнадцать лет назад гипотезу:
«Риджен. Помните, что туберкулёз — заразная болезнь. Надеюсь, вы принимаете все меры предосторожности?
Миссис Дюбеда. Разве об этом можно забыть? В гостиницах нас сторонятся, как прокажённых». (Шоу Бернард. Врач перед дилеммой. — Ленинград: Искусство, 1979. — Полное собрание пьес в 6 Т.Т. — Т. 3. — С. 157–284).
Пусть пьесы и сказки пригодятся для тех, кто далёк от науки. Ведь для простых людей и сказы сказываются…
Режиссёр старой (собственной) школы В.И. Немирович-Данченко знаком немногим как драматург, но написал несколько пьес, одна из которых нас будет интересовать в большей степени («Цена жизни»).
Начинается пьеса с известия о самоубийстве молодого образованного человека. Одно из главных действующих лиц, г-н Солончаков (специалист, претендующий на издание собственного научного журнала), вероятно, выражая настроения самого автора пьесы, говорит: «… если бы я вздумал читать по этому поводу лекцию, то читал бы не для тех, кто решил покончить с собой, а, наоборот, для тех, кто любит жизнь, хотя и не знает её цены….Я говорил бы о том идеальном обществе, в котором фундаментом всей жизни была бы симпатия человека к человеку. О таком обществе, где никто не мог бы чувствовать себя одиноким и покинутым, потому что одинокость самая сильная отрава духа. Она создаёт и тоску и так называемое жизневраждебное миросозерцание, или пессимизм…Припомните всех ваших знакомых — профессоров, учителей, адвокатов, служащих, — все прекрасно знают, что такое долг, обязанности, любовь к ближнему. И, однако, число самоубийств — фактических или нравственных — нисколько не уменьшается». И заключает позднее: «Из этого следует, что внутренней связи между людьми всё-таки нет или очень мало, — той связи, которая избавила бы несчастного от его печального одиночества. Из этого следует, что долг, обязанности и любовь к ближнему в нашем обществе не что иное, как — мы называем на философском языке — школьная мораль. И как всякая мораль, заученная теоретически, является безжизненным формализмом…. Не мораль, не теоретический разум, а чувство должно учить нас с вами, все эти понятия только тогда приобретут жизнь и силу, когда источником их явится искреннее чувство, нечто пережитое, а не школьная мораль».
Известный всем король Лир, вынужденный при жизни поделить свои владения и богатство между дочерями, сходит с ума в одиночестве, обманутый и брошенный ими же: «Он ранен так, что виден мозг». Впадает в тяжёлое душевное расстройство и король Эрик, свергнутый с трона, лишённый семьи и заключённый в тюрьму («Эрик XIV» А. Стриндберг).
От одиночества среди людей до самоубийства вовсе не длинный путь. Современное телевидение и прочие СМИ делают его ещё короче. Недавние исторические события тоже добавляют воду на мельницу высказываемой гипотезы. Когда боевые действия во время гражданской войны в бывшей Югославии поутихли, вновь стали расти в числе случаи добровольного ухода из жизни. Развал СССР (потеря политической ориентации, дезинтеграция больничного ухода, кризис экологических систем, разрыв родственных связей) стимулировал увеличение количества самоубийств в свободных республиках (Гундаров И.А. Пробуждение: пути преодоления демографической катастрофы в России. — М., 2001. — 352 с.).
Франсуа Мориак отмечал: «Писатель — это прежде всего такой человек, который не смиряется с одиночеством…Литературное произведение — всегда глас вопиющего в пустыне, голубь, выпущенный на простор с посланием, привязанным к лапке, запечатанная бутылка, брошенная в море». А если писателя загнали на каторгу, в тюрьму, в лагеря? Значит, в стране появятся дополнительные случаи возникновения шизофрении. А что писатели сами думали о каторге?
Пора обратиться к Ф.М. Достоевскому («Записки из Мёртвого дома»). Цитирую: «В преступнике же острог и самая усиленная каторжная работа развивают только ненависть. Жажду запрещённых наслаждений и страшное легкомыслие. Но я твёрдо уверен, что знаменитая келейная система достигает только ложной, обманчивой, наружной цели. Она высасывает жизненный сок из человека, энервирует его душу, ослабляет её, пугает её и потом нравственно иссохшую мумию, полусумасшедшего представляет как образец исправления и раскаяния (выделено мною).
Только в остроге я слышал рассказы о самых страшных, о самых неестественных поступках, о самых чудовищных убийствах, рассказанные с самым неудержимым, с самым детски весёлым смехом».
Есть ещё находка: «Тягость и каторжность этой работы не столько в трудности и беспрерывности её, сколько в том, что она — принуждённая, обязательная, из-под палки.
Мне пришло раз на мысль, что если б захотели вполне раздавить, уничтожить человека, наказать его самым ужасным наказанием, так что самый страшный убийца содрогнулся бы этого наказания и пугался его заранее, то стоило бы только придать работе характер совершенной, полнейшей бесполезности и бессмыслицы.
Каторжный работник иногда даже увлекается ею, хочет сработать её ловчее, спорее, лучше. Но если б заставить его, например, переливать воду из одного ушата в другой, а из другого в первый, толочь песок, перетаскивать кучу земли с одного места на другое и обратно, — я думаю, арестант удавился бы через несколько дней или наделал бы тысячу преступлений, чтоб хоть умереть, да выйти из такого унижения, стыда и муки».
«На мои глаза, во всё время моей острожной жизни, А-в стал и был каким-то куском мяса, с зубами и с желудком, и с неутолимой жаждой наигрубейших, самых зверских телесных наслаждений, а за удовлетворение самого малейшего и прихотливейшего из этих наслаждений он способен был хладнокровнейшим образом убить, зарезать, словом на всё, лишь бы спрятаны были концы в воду. Я ничего не преувеличиваю; я узнал хорошо А-ва. Это был пример, до чего могла дойти одна телесная сторона человека, не сдержанная внутренно никакой нормой, никакой законностью….
Удивляются иногда начальники, что вот какой-нибудь арестант жил себе несколько лет смирно, примерно, даже десяточным его сделали за похвальное поведение. И вдруг решительно ни с того ни с сего, — точно бес в него влез, — зашалил, накутил, набуянил, а иногда даже просто на уголовное преступление рискнул: или на явную непочтительность перед высшим начальством, или убил кого-нибудь, или изнасиловал и пр. Смотрят на него и удивляются».
Повод для удивления может дать и благородное происхождение человека, оказавшегося на каторге. Нередко его чаша оказывается горше, так как «госпожа тюрьмы» уже тут: «Человек образованный, подвергающийся по законам одинаковому наказанию с простолюдином, теряет часто несравненно больше его. Он должен задавить в себе все свои потребности, все привычки; перейти в среду для него недостаточную, должен приучиться дышать не тем воздухом…Это — рыба, вытащенная из воды на песок… И часто для всех одинаковое по закону наказание обращается для него вдесятеро мучительнейшее. Это истина… даже если б дело касалось одних материальных привычек, которыми надо пожертвовать…Всякий из новоприбывающих в остроге через два часа по прибытии становится таким же, как и все другие, становится у себя дома, таким же равноправным хозяином… Не то с благородным, с дворянином. Как ни будь он справедлив, добр, умён, его целые годы будут ненавидеть и презирать все, целой массой; его не поймут, а главное — не поверят ему. Он не друг и не товарищ, и хоть достигнет он, наконец, с годами того, что его обижать не будут, но всё-таки он будет не свой и вечно, мучительно будет сознавать своё отчуждение и одиночество».
И всё же положение советских каторжников было неизмеримо тяжелее — многие умирали гораздо раньше, чем могли развиться симптомы Ш. Давайте почитаем вместе «Колымские рассказы» Варлама Шаламова. Сегодня на них можно смотреть уже и с другой стороны, не как в годы хрущёвской «оттепели» или горбачёвской перестройки. К сожалению, удел мучеников мало чему россиян научил. Демократии (народной) как не было, так и нет. Подлинный же смысл завещания Достоевского, Шаламова, Солженицына может состоять в том, чтобы показать опасный и верный путь превращения Homo sapiens в Homo schizophrenicus. Хочет ли сегодняшняя демократическая (демоническая?) власть остановить эту эволюцию?
Вот выдержки из рассказа Шаламова «Татарский мулла и чистый воздух».
«В лагере для того, чтобы здоровый молодой человек, начав свою карьеру в лагерном забое на чистом зимнем воздухе, превратился в доходягу, нужен срок поменьше — от двадцати до тридцати дней при шестнадцатичасовом рабочем дне, без выходных, при систематическом голоде, рваной одежде и ночёвке в шестидесятиградусный мороз в дырявой брезентовой палатке, при любых побоях десятников, старост, блатарей и конвоя. Эти сроки многократно проверены….На сон после тяжёлой физической работы на воздухе оставалось всего четыре часа. Человек засыпал в ту самую минуту, когда переставал двигаться, умудрялся спать на ходу или стоя. Недостаток сна отнимал больше силы, чем голод. Невыполнение нормы грозило штрафным пайком — 300 граммов хлеба в день и без баланды….
Все знали, что нормы невыполнимы, что заработка нет и не будет, и всё же за десятником ходили, интересовались выработкой, бежали встречать кассира, ходили в контору за справками. Что это такое? Есть ли это желание обязательно выдать себя за работягу, поднять свою репутацию в глазах начальства или это просто какое-то психическое расстройство «на фоне упадка питания»? Последнее более верно.
Светлая, чистая, тёплая следственная тюрьма, которую так недавно и так бесконечно давно они покинули, всем, неукоснительно всем казалась отсюда лучшим местом на земле. Все тюремные обиды были забыты. И все с увлечением вспоминали, как они слушали лекции настоящих учёных и рассказы бывалых людей, как они читали книги, как они спали и ели досыта, ходили в чудесную баню, как получали они передачи от родственников, как они чувствовали, что семья вот здесь, рядом, за двойными железными воротами, как они говорили свободно, о чём хотели (в лагере за это полагался дополнительный срок заключения), не боясь ни шпионов, ни надзирателей. Следственная тюрьма казалась им свободнее и родней родного дома, и не один говорил, размечтавшись на больничной койке, хотя осталось жить немного: «Я бы хотел, конечно, повидать семью, уехать отсюда. Но ещё больше мне хотелось бы попасть в камеру следственной тюрьмы — там было ещё лучше и интересней, чем дома. И я рассказал бы теперь всем новичкам, что такое «чистый воздух».
Если принять во внимание и огромную моральную подавленность и безнадёжность, то легко видеть, насколько «чистый воздух» был опаснее для здоровья человека, чем тюрьма. Поэтому нет нужды полемизировать с Достоевским насчёт преимуществ «работы» на каторге по сравнению с тюремным бездельем и достоинств «чистого воздуха». Время Достоевского было другим временем, и каторга тогдашняя ещё не дошла до тех высот, о которых здесь рассказано».
Ещё один подробный пересказ будет нам полезен не только для узнавания сущностных причин развития Ш., но и вывода о том, что умозрительное разделение души и тела в построении медицинских и христианских концепций — тупиковый путь, который и привёл цивилизацию на грань выживания/вымирания. Итак, читаем «Термометр Гришки Логуна»:
«Навстречу ему шла виноградовская бригада — работяги не бог весть какие, вроде нас. Состав её был точно такой, как и у нас, — бывшие секретари обкомов и горкомов, профессора и доценты, военные работники средних чинов…
Сила начальника, который бьёт меня, — это закон и суд, и трибунал, и охрана, и войска. Нетрудно ему быть сильней меня. Сила блатных — в их множестве, в их «коллективе», в том, что они могут со второго слова зарезать (и сколько раз я это видел). Но я ещё силён. Меня может бить начальник, конвоир, блатной. Дневальный, десятник и парикмахер меня ещё бить не могут.
Как-то настал праздничный день, а нас в праздники сажали под замок — это называлось праздничной изоляцией, — и были люди, которые встречались друг с другом, познакомились друг с другом, поверили друг другу именно на этих «изоляциях». Как ни страшна, как ни унизительна была изоляция — она была легче работы для заключённых пятьдесят восьмой. Ведь изоляция была отдыхом — пусть минутным, а кто бы тогда разобрался, минута или сутки, или год, или столетие нужно нам, чтобы вернуться в прежнее своё тело — в прежнюю свою душу мы не рассчитывали вернуться. И не вернулись, конечно. Никто не вернулся.
Колонизация края требует твёрдой линии в создании всяких препятствий к отъезду, государственной помощи и постоянного внимания приезду, завозу на Колыму людей. Эшелон заключённых — просто наиболее простой путь обживания новой трудной земли.
К нам подошёл Зуев, десятник.
— У меня к тебе просьба. Не приказ! Напиши мне заявление Калинину. Снять судимость. Я тебе расскажу, в чём дело.
Трудно мне было писать, и не только потому, что загрубели руки, что пальцы сгибались по черенку лопаты и кайла, и разогнуть их было невероятно трудно. Можно было только обмотать карандаш и перо тряпкой потолще, чтобы имитировать кайловище, черенок лопаты. Когда я догадался это сделать — я был готов выводить буквы.
Трудно было писать, потому что мозг загрубел так же, как руки. Потому что мозг кровоточил так же, как руки. Нужно было оживить, воскресить слова, которые уже ушли из моей жизни. И, как я считал, навсегда… Я не мог выжать из своего иссушенного лагерем мозга ни одного лишнего слова. Не мог заглушить ненависть. Я не справился с работой и не потому, что слишком велик был разрыв между волей и Колымой, не потому, что мозг мой устал, изнемог, а потому, что там, где хранятся прилагательные восторженные, там не было ничего, кроме ненависти. Подумайте, как бедный Достоевский все десять лет своей солдатчины после Мёртвого дома писал скорбные, слёзные, унизительные, но трогающие душу начальства письма. Достоевский даже писал стихи императрице. В Мёртвом доме не было Колымы. Достоевского постигла бы немота, та самая немота, которая не дала мне писать заявление Зуеву».
Примеров возникновения и развития клиники шизофрении в местах изоляции благодаря вневременному подвигу писателей-мучеников (а вовсе не докторов, молчаливых наблюдателей) сегодня накоплено уже предостаточно. Просто надо захотеть видеть, читать и понять. А если прислушаться к тем, кто умеет постигать мир не только во время испытания страстями? Наш современник И. Гарин писал: «Сознание и подсознание, разум и интуиция неотделимы, а если отделены, то это симптом болезни». («Воскрешение духа». — М.: Терра, 1992. — 640с.)
Для тех, кто только хочет знать больше, поясню: «сознание» — современное представление о «духе-душе», а «подсознание» — соотносится с понятием «тело». Таким образом, так называемый научно-медицинский подход, ещё несколько столетий назад, благодаря Декарту, отделившему душу от тела, создаёт предпосылки для возвращения к предкам, в шизофрению. Но ведь и полвека назад Ролло Мэй говорил: «Многие психотерапевты отмечают, что число пациентов, проявляющих шизоидные черты, неуклонно растет. «Типичное» для нашего времени психическое затруднение — не истерия, как во времена Фрейда, а шизоидный тип, то есть человек, который отделен, оторван, утратил привязанность, имеет тенденцию к деперсонализации и выражает свои проблемы смысловыми интеллектуализациями и техническими формулировками» (May Rollo. Existence: A new Dimension in Psychiatry and Psychology. - New York: Basic Books, 1958. - P. 56).
В журнале «Психология. Пермь» (2010, № 19) опубликовано интервью известной общественной деятельности России, домашней акушерки Е. Ломоносовой с психологом, ректором Московского института христианской психологии А.В. Лоргусом, где он, в частности сказал: «Развитие [современных детей] дисгармонично, оно интеллектуально. К сожалению, это общемировой процесс в наших постхристианских цивилизациях. Он негармоничен, потому что развивает интеллект и не развивает эмоциональную сферу личности. Поэтому у нас гораздо больше становится шизоидов. Посмотрите на 14-летних вундеркиндов, поступивших в ведущие вузы, где развивают теоретическую физику, математику, программирование. Они почти все — шизофреники. Их охотно берут в эти заведения, потому что шизофреники чрезвычайно эффективны. Они нестандартно смотря на мир, но они — больные. Как раз об этой проблеме — американский фильм «Игры разума», об использовании больного человека «оборонкой»».