Как иностранные слова вредят любви.
Как иностранные слова вредят любви.
Необщительность зовут «некоммуникабельностью» на той русской латыни, из которой чуть ли не наполовину состоит нынешний язык науки. Иностранные слова ордами вторгаются сейчас в русский язык, они захватили — оккупировали — множество чужих земель, и это вторжение, пожалуй, одна из главных сторон нынешнего кризиса языка.
Язык науки — а во многом и печати, радио, телевидения, — стал как бы метисом, помесью русско-иностранных слов.
Иностранные слова двояко действуют на родной язык. Во-первых, они обогащают его — обогащают названиями, которых нет в родном языке («нервы», «поэт», «кризис»), и это главная причина, по которой язык притягивает к себе иностранные слова. Такое обогащение языков — важнейший закон их жизни, благодатная норма, и оно идет тем сильнее, чем сильнее межнациональные связи. Вполне возможно, что в будущем такие связи станут еще теснее, и языки будут смешиваться, «интернационализироваться» еще глубже.
Но именно поэтому и нужно, чтобы обогащение языков не обедняло их духа, не рождало в людях и в языках психологические и эстетические изъяны.
Бывает, что иностранные слова и обогащают и обедняют язык — обогащают своим смыслом, а обедняют звучанием — как, скажем, слова «психология», «экстрасенс», «синхрофазотрон»[41]. Когда таких слов мало, их чужеродность не очень отравляет дух языка, а смысловая польза от них больше, чем психологический и эстетический вред.
Но когда таких слов много, дух чужеродности в языке резко нарастает, и родной язык начинает как бы отдаляться, отчуждаться от тебя. С началом НТР иностранные слова стали вторгаться к нам лавинами, причем чаще всего они или тяжеловесны, или некрасивы, чужеродны по звучанию. И самое главное — для многих из них, может быть для большинства, есть «эквиваленты» («равнозначцы», ровни) — русские слова с одинаковым смыслом[42].
Нынешняя публичная речь — как поле, полное сорняков: на каждый колос пшеницы приходится колос овсюга, и мы не восстаем против нашествия чужеземцев, не объявляем им освободительную войну.
Сейчас в мире есть три подхода к иностранным словам. «Восточное гостеприимство» — как, скажем, в нашей академической психологии и философии, когда двери открыты почти каждому пришельцу. («Психологический журнал» и «Вопросы философии» можно понять только со словарем иностранных слов — такое там половодье латинизмов и англицизмов).
«Железный занавес», или «граница на замке» — как в Исландии: ни одно иностранное слово не получает там въездной визы, все без исключения переводятся на исландский язык. Это, пожалуй, обратная крайность «восточному гостеприимству», и она похожа на наш славянофильский пуризм XIX века (пуризм — от лат. «пурус», чистый — «очистительство», движение за чистоту языка). Туристы выступали почти что против всяких иностранных слов, даже против тех, которые обогащали язык. Они, как язвили о них, вместо «франт в галошах идет по бульвару в театр» писали: «хорошилище идет по гульбищу на ристалище в мокроступах»…
По-моему, самый разумный подход — «золотую середину» — пытается проводить французская Академия литературы и искусства. Раз в несколько лет она составляет списки чужеземных слов, которые не советует применять в официальном языке, на радио, телевидении, в школе[43]. Давным-давно, пожалуй, стоило бы создать стражу языка и у нас, и хорошо бы, наверно, чтобы тон в ней задавали глубокие и умные ревнители русского языка, а не поверхностные «русофилы».
Наводнение слов-чужеземцев — беда прежде всего не для языка, а для человеческой психологии. Страшен, по-моему, именно психологический вред людям от ненужных иностранных слов; тут лежит, пожалуй, главный корень дела, но его-то не видит нынешний поверхностный пуризм, да и вообще всякий внепсихологический подход к языку.
Публичный язык (особенно язык учебников, радио и телевидения) лепит по своему образу и подобию обыденную речь сотен миллионов людей, особенно ребят, молодежи. Его мертвенная сухость превращает в живой труп нашу обыденную речь, отнимает у нас радости и наслаждения от языка — от его сочности, точности, образности.
В родном языке каждое слово — сплав смысла и образа, гибрид значения и чувства. Мы говорим «стол» — и в нас безотчетно вспыхивает чувство чего-то стоящего, в подсознании мелькает смутное эхо от каких-то родственных слов. Мы говорим «тьма», и звук слова будит в нас мгновенное ощущение чего-то тяжелого, холодного, может быть, неприязненного. Мы говорим «веский», и в нас радостно высвечивается отблеск от слова «вес»…
Каждое слово проносится сквозь нашу душу как мгновенная комета, у которой есть ядро — смысл и есть хвост — переживание этого смысла, ощущение от него.
Все мы знаем, что язык — орудие общения, но он не меньше — орудие ощущения. Мы воспринимаем язык двуедино: сознание улавливает смысл слова — ядро кометы, подсознание — «подсмысл», подтекст — хвост кометы. Каждое слово действует на нас видимо и невидимо, каждое, как камешек в воде, рождает круги в сознании и в подсознании, в мыслях и в чувствах. Это двуединое влияние — нормальный психологический механизм, и через него язык дает нам и знание жизни, и ощущение от нее.
Жизнь, видимо, держится на наслаждении жизнью — это, пожалуй, ее самый простой и самый могучий корень. Все проявления жизни, все ее веточки растут из радостного ощущения жизни, и когда живительные потоки радости мелеют, это мелеет главная жизненная сила, которая поддерживает жизнь.
Иностранное слово для нас — часто бесхвостая комета, одно только смысловое ядро без шлейфа чувств. Вернее, это касается большинства слов научной и публично-официальной речи. Среди иностранных слов, и научных, и бытовых, много приятных или красивых по звучанию, и на них как бы наброшена вуаль загадочности, романтическая дымка: планета, энергия, кратер… Такие слова тоже обогащают язык психологически, несут в себе светлый заряд ощущений.
Но чаще всего научное или официальное слово (реконструкция, адаптация, тенденциозный) — это голое, мертвое слово, вокруг него не светится тот ореол ощущений, который окружает каждое родное слово и который рождается в раннем детстве. Такое иностранное слово действует на нас только своим смыслом, и у пего не сдвоенная, а половинная жизнь: оно для нас — только сухая информация, голое сообщение — без ощущения.
И принимает его в нас одно только сознание, а в подсознании — на том месте, где должна была проблеснуть мгновенная радость узнавания, молниеносный хоровод намеков — в этой немой пустоте вспыхивает болезненное ощущение чужеродности, горечь обманутых ожиданий — горечь от того, что не сработал механизм языковой радости — исключительно важный, рожденный еще в младенчестве психологический механизм.
Языковая радость — одна из центральных именно человеческих радостей, одна из главных душевных пружин, которые выращивают в человечке человека. И пред-людей, наверно, эта радость делала людьми не меньше, чем радость от труда. И тем катастрофичнее нынешнее вымирание языковой радости: ее нехватка, наверно, с той же силой расчеловечивает людей, с какой сама эта радость очеловечивает их…
Данный текст является ознакомительным фрагментом.