Еще одна бесконечная жизнь
Еще одна бесконечная жизнь
Д-р Павлов. — Через восемь дней после того полупроваленного оргаевского сеанса произошло событие, определившее срок жизни Антона.
Запись Лялина. Репортаж из астрала
…было или приснилось?..
Память держит все только как сон, а событие…
В первую шалую апрельскую теплынь, чреватую поцелуями и драками… Да, сколько помню, почти все мои уличные бои приходились на это время: после котов начинают беситься люди: тут же и обострения всевозможных бредов…
Сначала они меня неуклюже высмотрели.
Вечером три типа в скверике напротив подъезда покуривали, сторонясь фонаря, посматривали искоса, один показался знакомым… Некая деревянность…
Я был ко всему готов, но от Жорика ожидал большей квалификации. Плохо он их запрограммировал, хреново работали, не успевали приблизиться.
— По яйцам, Колька, по яйцам!..
Молния в челюсть — один рухнул затылком оземь, другой скрючился, пораженный тем самым приемом, который рекомендовал. Хук — покатился третий.
Я отвернулся, сбросил с кулака липкое, глотнул воздух — и в этот миг треснуло и раскололось пополам время… Кто-то из них оказался всего лишь в нокдауне, вскочил на ноги, занес заготовленную железяку — и опустил…
Я видел это уже в отлете, оттуда: били ногами в месиво из того, что было минуту назад лицом.
Из черепа, смятого, как спущенный мяч, ползло нечто студнеобразное. Торчала выломанная ключица.
С безмерной, уже завинтившейся в спираль высоты в последний раз оглянулся, увидел три серые тени над распластанным телом, пронзился болью — отчаянно извернувшись, оттолкнувшись от чего-то — рванулся вниз…
Наверное, их привел в ужас мой судорожный подъем. Нашли меня не в палисаднике, где остались кровавые следы, а у дома, у самой двери.
Вряд ли кто-либо подтащил, было поздно…
Д-р Павлов. — В сознание Антон пришел на второй неделе в больнице. Я сидел рядом. Открыть глаза он не мог, но узнал меня. Первые слова: "Не надо. Я сам… Я тебя прошу, Лар… Только сам…"
Пошел на поправку.
Публикатор. — Было ли расследование?..
Д-р Павлов. — Нам все и так было ясно.
Антон не хотел никакого суда. — "Суд уже состоялся". Я был настроен иначе, пришлось смириться.
Публикатор. — А что Оргаев?..
Д-р Павлов. — На следующий день после нападения укатил в Италию.
После выписки я старался по возможности не оставлять Тоника, временами у него жил. Но иногда он просил дать ему побыть в уединении.
В один из таких моментов и прозвучал "первый звонок". В кресле за письменным столом Антон ни с того ни с сего потерял сознание и пробыл в таком состоянии несколько часов, пока не явился я.
В машине по дороге в больницу очнулся, пытался что-то говорить, что-то мне объяснял, но речь была неразборчива, руки и ноги плохо слушались.
В больнице пришел в себя и сбежал домой.
Через неопределенные промежутки времени «звонки» начали повторяться: то кратковременный паралич, то опять потеря сознания, то слепота.
Наконец, я уговорил его обследоваться у Жени Гасилина, нашего бывшего сокурсника, профессора нейрохирургии. Женя, спасибо, ему, не стал темнить, выложил снимки и томограммы. Посттравматическая киста с аневризмой мозговой артерии. Истончение стенки.
Прорыв — в любой миг. Неоперабельно.
Как-то оттянуть исход мог бы только постоянный покой, полнейшее исключение напряжений. Практически инвалидность. За фортепиано — ни в коем случае.
Антон только присвистнул, когда услышал эти рекомендации. "А пошло оно…"
Потом по-тихому засобирался.
Пытался ответить на скопившиеся письма, у него всегда были непролазные эпистолярные долги; принимал больных, ждавших консультации, дописывал давно начатую пьесу о Моцарте, так и не успел… Играл каждый день на своем «Беккере», мне и не только…
Здесь некоторые из записок последних месяцев.
Хронологии нет, чисел он не любил.
Из последних записей Лялина
Здравствуй, душа родная, спешу к тебе…
Успею ли сказать что-то?.. Смогу?..
Ведь ЭТО еще нужно добыть, выцарапать, ведь сокровища — по ту сторону снов…
Поднялся опять заполночь, чтобы в очередной раз попытаться выкинуть на бумагу кое-что из варева, кипящего в башке. Будут, конечно, опять только крохи, только за хвостик-то и поймаешь последнюю замухрышку-мыслишку, а мысли-мыслищи, которых такие табуны (желто-красные, лилово-зеленые), опять, помахав уздами, ускачут туда — за мрак…
Сколько разговоров ведешь в эти часы, минуты, мгновения… В том и дело, что НАСТОЯЩЕЕ живет только в завременном пространстве, а вытащенное сюда, на развертку, подыхает в конвульсиях, как рыба на суше. Ну, а все-таки, все-таки — вы понимаете меня, милые — вот ты, кто сейчас читает — сейчас, сеймиг ты и чувствуешь то же самое, передается — вот этим-то моим именно кружением около да вокруг, этим ритмом невысказанности, промахиванием, ненахождением — потому что и у тебя так, именно так… Ведь слова только жалкой своей беспомощностью и вскрываются, обнажая сущее…
Я за них не держусь — поэтому мне и даются они, слова — но вот как схватить-удержать то завременное видение, те гроздья откровений, которые… Оборвалось… Как только начинаешь на слова полагаться всерьез, они и показывают кукиши.
(Кто-то из пациентов доказывал мне недавно, что «кукиш» якобы французское слово и ударение должно быть на последнем слоге: кукИш.)
Есть на свете бред — честный несчастный больной братец лжи, выблевывающий потроха искренности. Есть забредье, страна Истины, первозданная стихия забытия, откуда выкрадывает свои перлы клептоманка-поэзия. Больше неоткуда ей воровать, да и то часто возвращается с пустыми руками…
Итак, душа милая, Я УМИРАЮ в смысле "еще живу", и ничего траги-ипохондрического в утверждение это не вкладываю. Жить можно только посредством свершающегося умирания, и лишь общение дает нам возможность переживать себя. Вот и еще один мой кусочек в бессмертие выскочил, даруя и тебе миг вечной жизни. Бессмертие — наш с тобой общий дом, один я туда и не могу, и не хочу…
Да, лишь в общении, любым образом и посредством, бессмертно живет и здравствует голая живая душа, вся как есть.
Жизнь — только искренность, летящая к искренности, только душа-к-душе, передача души, пересыл от сущего к сущему — и ничего больше, достаточно.
Вот, кстати, тому свидетельство — нечаянная моя радость: пока я это писал тебе, перестала болеть моя голова, хотя по всем законам патофизиологии должна была разойтись до смерти.
Сие не значит ли, что возбужденный телесным недомоганием дух, искупавшись в Истине, произвел суммой своих движений исцеляющую работу?
Прощаясь с тобой сегодня, могу лишь пожелать, чтобы твоя голова после прочтения следующего моего опуса разболелась не слишком.
Чем отличается пошлость от подлости?
Интересный путь прошло значение слова «пошлый». По Далю, изначально «пошлый» значило «старый», "давний", «древний», "исконный". Старая, торная, хоженая дорога — дорога пошлая, пошлялись изрядно по ней, и в такой дороге плохого ничего не усматривалось, напротив — надежная, приведет.
С какого-то времени, однако, появляется оттенок неодобрения: «пошлый» — значит уже «устарелый», "слишком общеизвестный", «надоевший», "избитый", "вышедший из употребления", а затем и «низкий», "грубый", «вульгарный», наконец, "неприличный".
Тепловатый привязчивый запашок, исходящий из несвежих продуктов… Именно — иначе как в обонятельных категориях суть пошлости не схватить. Пошлость пахнет подкисшим пивом и вчерашними газетами, от нее несет молью, духами, противозачаточными пилюлями. Можно учуять и пот тревожности, и самодовольство, и зависть, и не допускающую в себе сомнений добропорядочность…
Пошлость пахнет протухшей наивностью.
Качество противоположное (первозданность! свежесть!), пошлость, тем не менее, из наивности и происходит. Утрата наивности и есть, собственно, пошлость. Утрата не изъятием, а распадом.
Владения пошлости — все, что лежит между неведением и мудростью, между детскостью и гениальностью — все необозримые пространства недознания, недомыслия, недочувствия. Чудище обло!..
Жалким розовым язычком болтается в пасти его то, что, пожалуй, и пошляку в грустную минуту покажется пошлостью — пошлость похабная.
Перетекая сама в себя, в развитом виде пошлость являет собой классического глиста. Фантасмагория паразитизма. Самозарождение из всего и вся.
"Подними глаза, прохожий, мы с тобою так похожи…" Искушенный пошляк знает тебя как облупленного, навязывает тебе твой тошнотно знакомый образ, уверен в твоих реакциях, ожидает аплодисментов. Кто и когда мог противостоять опошлению?..
Радуемся и плачем от умиления, встретив родную пошлость посреди горных высот: ох, ну вот, слава богу, можно расслабиться и позволительно жить: он гений, но он такой же, как мы, даже хуже. Пошлость — ложь всякой правды, смерть всякой жизни.
Вот и придется с тобой на этом проститься, Жорик Оргаев. Я виноват за тебя. Не углядел твоей черной дыры, только инстинктивно отталкивался.
Бывают у всякого безмасочные мгновения. На каком-то симпозиуме мы столкнулись в туалете, обычное замешательство: ты издал некий «фых», я отвел взгляд, с тем и разошлись.
Вот в тот миг, странно ли, ты мне наконец и открылся. Глаза у тебя навечно испуганные: слепой голый ужас безлюбого существования, ПУСТОЕ МОКРОЕ МЕСТО, по той клятве точь-в-точь…
При гениальных счетно-психологических способностях полнейшее отсутствие слуха на искренность.
Ты не понимал свободы, не слышал ее. Живопись могла бы спасти, но не ухватился.
Самозащита твоя прошла много стадий, и теперь остается только определить конечное состояние.
Ты не болен и не здоров. Ты пошл.
Пошлость и подлость — расстояние в одну букву.
Убийцей тебя не считаю. Я сам. Не справился.
И на этом навечно прекращаю о тебе думать.
С предком ночной разговор
…Время буксует, начинает медленно катиться назад, все быстрей… Рассвет зреет, проступает сквозь деревья, что напротив моего окна (в этот час с ними еще можно поговорить), прорезает занавесь… В это время из соседнего пространства всегда доносятся неудивляющие бредовые звуки: то ли кошка мяучит, то ли ребенок плачет, то ли женщина стонет…
Это умирает ночь. Рассвет становится настырным, находчивым, с пулеметной голубизной, и ворона, все та же самая, опять спросонья нехорошо выразилась, как-то полтора раза.
Общежитие призраков открывается на учет.
— Уй-Я! Предок! Уй-Я-a-a!.. Ну где ты?..
— Ан-Тон?.. Я не Уй-Я, я Ух-Ах, пора бы запомнить. Уй-Я был мой прапра...-...прапра-дедушка, не смей его беспокоить, он смерть как устал. Ну, чего тебе?
— Поговорить надо.
— Не дает покоя старику, что за болтун. Не говорить надо, а жить, я же тебя учил.
— Не ворчи, я не долго. Неизвестно, кто из нас старше. Ты умер в двадцать восемь, а мне уже сорок с гаком. Ты не умел читать, не знал арифметики…
— А ты не умеешь делать каменные топоры и бросать копье, не умеешь нюхать следы, есть не умеешь, не есть не умеешь, спать не умеешь, не спать не умеешь, бегать разучился, добывать жен никогда не научишься. Ну иди, играй.
— Подожди, а зачем ты жил?
— Опять за свое?
— Но ведь я — это ты, сам же говорил?
— Я такого не хотел.
— А какого?
— Как я, только лучше. Сильнее. Удачливее. Первый мой сын, мой мальчик Гин-Ах, стал таким, стал. Сильный, хороший. Был Вождем племени, Великим Шаманом. Ум-Хаз родила мне его, когда мне было семнадцать, а ей не было и пятнадцати. В десять лет без промаха метал дротик с обеих рук, в двенадцать ударом дубины сбил в прыжке саблезубого тигра, и тут подоспел я. А когда Аб-Хаб, проклятье на семя его, сожрал мою душу, Гин-Ах постиг Великое Заклинание Ум-Дахиб, моей бабки, и отомстил ему, а когда Хум-Гахум, проклятье на имя его, проклятье на весь род его…
— Хватит, сто раз слышал. Скажи лучше: зачем все это, ежели я плохой? Какой смысл?
— Дурачок, совсем тебя цивилизация загребла. Мы, как и вы, жили для своей жизни. Жили, чтобы есть Унуаху — антилопа такая, примерно с нынешнего слона. Жили, чтобы пить воду из озера Ой-Ей-Ей — вода, какая вода! — у вас такой нет. Чтобы жевать агагу — это плоды такие, вы их заменили своими невкусными наркотиками и этой безумной дрянью, от которой мой дух выворачивается наизнанку, ты много раз это со мною делал, плохой мальчишка…
— Еще зачем?
— Чтобы разить врагов и съедать их печенки. Чтобы плясать у костров и играть в дам-дам, я тебе уже показал эту игру, у тебя кое-что получалось. Чтобы Ум-Хаз была моей днем и ночью, и чтобы Ум-Дам, ее сестра — тоже моей, только моей…
— Но неужели ты не задумывался…
— Я разговаривал с Иегуагу.
— Это твой бог?
— Какой бог?.. Иегуагу был змеем с огненными глазами, днем он жил в озере Ой-Ей-Ей, а ночью летал. Он взял у меня Ум-Дам и моего брата Уй-Ая.
— Ты рассердился?
— Когда он забрал Ум-Дам, я целый день кидал в него большими камнями. А когда взял и Уй-Ая, я поклялся, что больше никогда не буду с ним разговаривать и попросил Бум-Баха убить его огненным копьем. Но этой же ночью Иегуагу прилетел ко мне и сказал, чтобы я был спокоен, потому что так надо.
— Зачем?
— Тебе этого не понять, но узнай: потомок Уй-Ая убил бы твоего деда, и ты не смог бы родиться. А от меня и Ум-Дам еще в триста восемьдесят девятом колене произошел бы тигрочеловек Курухуру, а от него детоеды, племя истребительное, после них не было бы уже людей на земле.
— Быть не может.
— Говорил — не поймешь. Я пошел.
— Погоди, дедуль, погоди. Неужели и вправду считаешь мою жизнь неудавшейся, зряшной?
— Погляжу, как умрешь.
— А если…
— Кто-нибудь да останется. У Гин-Аха было двадцать шесть сыновей, а моих, слава Иегуагу, полмира, все они твои братья, и остальные полмира тоже.
— А не можешь ли подсказать…
— Не приставай, не знаю и знать не советую. Благословляю семя твое, ну, привет.
Хамский день
…Посетил офис, потом двух пациентов, мотался, ехал в переполненном автобусе, двадцать минут стоял на одной ноге. Давно заметил, что автобус автобусу рознь, в том смысле, что при одинаковом давлении бывают разные атмосферы.
В одном сразу попадаешь в пихательную среду, из другого выскакиваешь, как из хорошей парилки, раздавленно-окрыленным. Попадаются и такие, где вполне можно вздремнуть, стоя вот так на одной пятке и оперевшись о чей-нибудь дружественно-меланхолический нос.
Решает какой-то невидимый хамский вирус, кто-то успевает его выдохнуть, и пошло-поехало… Некоторые машины следовало бы немедленно снимать с линии и подвергать психической дезинфекции.
На этот раз задал тон водитель, хам-виртуоз: то гнал как ошпаренный, то, круто тормозя, уминал публику и рывками наддавал газ — "Кх-х-роходите вперед!" — "Кх-х-освободите заднюю дверь!" — "Оплачивайте х-х-р-роезд!" — надсадные рыки из репродуктора, как щебенка… М-да, такой проезд надо не оплачивать, а оплакивать, грустно думал я.
Еще на подножке ощутил, что будет секунд через пятьдесят… И точно: сперва две прекрасноликие девы вдруг закипели, затанцевали, заскрежетали, спины их, как одноименные полюса магнитов, начали судорожно отталкиваться друг от дружки — возникла со всей очевидностью острая несовместимость спин; тут же старушка с кошелкой рухнула на кошелку с другой старушкой, старушки молча поцеловались, запищал ребенок, кто-то закашлялся, у кого-то что-то квакнуло, раздавилось, закапало, а затем…
А затем седой инвалид с палкой, резко поднявшись с места, рванулся к выходу. До выхода был метр, всего метр, но этот метр надо было пройти. И он шел, как танк — тараном пробив туннель между двумя вышеупомянутыми спинами, встретил на своем пути нечто и горячо толкнул — с силой, умноженной тормозным рывком, нечто полетело вперед и разрушило на своем пути объятия еще двух спин, одна из которых в результате обняла мою печень. Нечто оказалось таким же седым инвалидом, с такой же палкой, и проявило незаурядное присутствие духа: прыгнуло на свое место обратно, убежденно и энергично, а поскольку там уже находилось первое нечто…
— Я те толкну, я те толкну!!
— Кого ты толкаешь? Кого толкаешь?!
— А ты кого толкаешь? А? Ты!…
— !!! Ух ты…
Вокруг них, как всегда при драке, путем простой дематериализации окружающих мгновенно образовалось вакуумное пространство — задыхаясь, они были уже готовы пустить в ход палки, но размахнуться из-за тесняка не могли…
— Да прекратите же вы, стыдно! Пожилые люди! — раздался наконец чей-то срывающийся человеческий голос, кажется, мой.
— А вот ему и стыдно, он первый…
И вдруг они друг друга увидели: я это понял по остановившемуся взгляду обоих. В тишине автобус остановился, вяло открылась дверь Один вывалился; другой остался, тяжело дыша; предложили — не сел.
— Остановку проехал… Однополчанин он мой… После этой сцены рывки сразу прекратились, машина пошла мягко…
Когда попросторнело, я пробрался к кабине, приник, всмотрелся в водителя. Молодой, сероголовый, плюгавенький. Сегодня с утра пораньше его унизили. Ночью не выспался. Не пьянствовал, нет — недавно родился ребенок, и уже давние нелады с женой. Грозное рычанье при такой цыплячьей гортани физиологически невозможно, хрипел микрофон…
Вечером кадры хамского дня провалились в запасник памяти, всплыл другой…
Час пик в метро. Помесь миксера с мясорубкой, рокочущий эскалатор, проворачивающий людское месиво… Вот уж когда физически чувствуешь себя неотъемлемой частью массы: несет, тащит, толкает пульсирующий поток потной плоти — не выпасть, не выскочить: можно почти не шевелиться ("ну куда прешь, спешишь, что ли?.."), плыть можно, наполняя себя сладкими грезами ("ну куда прешь…") — и вот — в миг, когда меня поставило на ступеньку, а я этого не почувствовал, — в этот миг Я УВИДЕЛ. Не было больше толпы толкущихся тел — где-то бесконечно далеко был этот сон, вечность назад забытый, — а здесь были ОНИ. (Мурашечный озноб, обычный мой знак…) Я увидел деревья, сделавшиеся людьми. Я увидел совершенную красоту каждого — тайну времен и неисчислимость прожитых жизней, огни новых солнц, тени погасших… И надо всем — голос огненный, океанский, органный — эскалатор продолжал двигаться, я вместе с ним, вокруг меня продолжали стоять и двигаться, двигаться и стоять…
Слушайте — как же это… Ведь только же что…
Домой шел обычным маршрутом. Телефон-автомат. В темноте не было видно, кто там, но некие вибрации выдавали интенсивную деятельность, и, когда я прошел мимо, из кабины вослед вывинтился голосок:
— Я не не-ервничаю… Так если ж он по-хамски сделал, так я ж то-оже по-хамски сделаю…
И впрямь Земля — ад какой-то другой планеты.
Ухмылка вечности
Любовь к незнакомым родным, к Тому или Той, кого не знаю и люблю — вот что держит живое…
Слышишь ли, видишь ли меня, мой Неведомый?..
Детская глупость: вычислять доли мгновения перед ухмылкой вечности, проверять часы, не опаздываешь ли. (И ты, наверное, так же?..)
Собираться — всегда пора. Но вдруг прав ребенок, чувствующий себя не гостем Вечности, а хозяином?..
Магия портрета
Не зря древние боялись магической силы рисунка, не зря верили, что художник, нарисовавший портрет человека, овладевает его душой…
Что такое портрет?
Чья-то душа, говорящая через художника? Или сам художник, говорящий свое через другую душу?..
Не важно, — важно лишь, чтобы портрет был живым и только — чтобы был настоящим…
К выдуманному герою романа, к существу сказочному или аллегорическому, требование наше всегда одно и неукоснительное: чтобы его можно было себе представить, поверить — что где-то есть такой, что вот мог бы быть…
Чтобы живым был хоть малюсенькой черточкой, за которую с пьяной радостью зацепится благодарное воображение…
Джоконда являет нам исполнение этого требования в сверхчеловеческой полноте. Она живее оригинала, живее всех своих созерцателей и живее автора, своего тайного близнеца.
Она перескочила в другое измерение.
В страстной этой тяге — поверить искусству — сталкиваются в нас жажда жизни и ее неприятие. Мы не хотим быть только собой, мы жаждем узнавания через неузнаваемость. Мы желаем стать своими ненаписанными портретами.
О простом человеке и его сложности
Так называемый простой народ не был простым никогда, был только глупый миф о его простоте.
Не было никогда человека, не загруженного историей и не искривленного современностью. Были охотники, земледельцы, ремесленники, были рабы и рабовладельцы, мужики, дворня, были образованные и необразованные — но не было бескультурных.
Необразованные несли через века собственную культуру. Это были, прежде всего, люди местные.
Индустриализация перетапливает их в повсеместных. Время стремительно погребает остатки "почвы".
Остаются общечеловеческие начала, общечеловеческие болезни и безымянные духи Вечности.
Сегодня "простым человеком" можно считать ребенка до полугода. Далее перед вами уже человек современный и сложный. Во множественном числе этот человек образует массу недообразованных, не помнящих родства дальше второго поколения, не имеющих ни сословных, ни профессиональных, ни духовных традиций людей, все более повсеместных по культуре и все более местных но интересам.
И внук крестьянина, и потомок царского рода имеют ныне равную вероятность осесть в категорию тех, за кем русская литература еще с прошлого века закрепила наименование обывателя. Он практически одинаков и в Китае, и в Дании, и в Танзании.
Он занят собой — своими нуждами, своими проблемами. Как и в прошлые века, мечется между духовностью и звериностью, рождает и свет, и тьму…
"Я люблю тебя, человечек", — шепчет ему Бог.
Он не слышит…
О тщете усилий и нечаянности удач
Господи, для чего Тебе этот сумасшедший мир? Как попускаешь?.. Дерутся все: негры с белыми, арабы с евреями, коммунисты с капиталистами, коммунисты с коммунистами, арабы с арабами, евреи с евреями, негры с неграми, христиане с христианами…
Боже! Зачем?
Бывают моменты черной тоски от тщеты усилий — человеческих усилий, направленных на человека же. На читателей, на зрителей, на пациентов. На детей, на потомков. На себя самого.
Все зря, все не впрок. Не в коня корм!
Историческая оскомина. Сколько вдохновения и труда, сколько мученичества, сколько страстного убеждения — и внапраслину все. Как издревле — убивают, обманывают, пьют, калечатся и калечат…
Непробиваемая порода.
Или не зря?.. Или все-таки не совсем зря?..
Ведь при всем бессилии обратить массу — что-то все-таки остается у единиц?.. Что-то передается, как-то срабатывает?.. Эстафета — только от лучших к лучшим, но вдруг — и НЕ ТОЛЬКО к лучшим?..
Существенно: что удается — то не намеренно, а как-то нечаянно и побочно, само…
В этом и чуется воля Высшая, и отсюда приходишь к мистической надежде, к молитве.
Да, надо действовать, действовать вопреки…
Смех небесный
Кто же Ты, сделавший эту хрупкую плоть вулканом своей энергии? Сколько, о, сколько ее пронеслось уже через слово мое, через клавиши — океан, мощь разрывающая…
Дай же, Господи, изойти, пошли нестерпимое!..
Не отпустишь, знаю. На службе. Не для того ли оставляешь меня, вопреки всему, молодым, свежим, как будто сегодня только начинающим жить. Как благодетельно насилуешь волю, как снисходителен к потугам самонадеянного умишки. Слышу небесный смех — вот он ты, дурачок — удивляйся, живи!
О, легче…
Мама зовет
Проснулся от сновидения. Видел маму, листал какой-то альбом, повествующий о ее болезни, с большим количеством цветных вкладышей. Текст был давно знакомый, я был кем-то вроде научного консультанта и, холодно комментируя, вдруг заметил живое, искаженное болью выражение одной из фотографий — глаз будто вывернут… Ужалила жуть, проснулся с криком раздираемой пуповины…
— Мама!.. Зовешь на помощь?.. Или приходишь?..
Я скоро, еще чуть-чуть…
Касания: детские рисунки на песке Вечности
Тайна мира познается только исследованием души. Как называется исследующий — художником, писателем, музыкантом, ученым, врачом, философом, богословом или вовсе никак — не имеет значения.
Мы все вокруг Одного, все в Едином.
Я был одним из исследующих. Я к чему-то приблизился, но, как и все, не успел достигнуть. До откровения иногда оставалось совсем чуть-чуть, казалось даже, что оно посещало, но не успевал впиться… Может быть, я теперь уже весь в Этом.
Может быть, это Тот, Кого зовут Богом — не знаю — но Это являлось и улетало, и было Главным, и было невыносимо прекрасно и невместимо…
Мы приходим только к известному. Но да будет известно, что известное — не известно, оно и есть Тайна, всякой душе предстающая в ином виде. Тайна мира — тайна души — является нам то как вдохновение, то как выводы беспристрастного размышления, то как долг, то как совесть, то как любовь. Мне дано было все это испытать. Но не имел счастья — СПОЛНА. Не примите за ненасытность. Не о краткости срока, отпущенного мне, сожалею, но лишь о безответственности в пользовании.
О душевной лености; о бессилии порвать путы сует и соблазнов; о недостаточной напряженности творческой воли; о нехватке отваги в любви и вере, о лживости, залезшей в подкорку; о темной глупости эгоизма; о недостойности самого себя…
Поверьте, не поза кающегося и не мазохистическая гордыня. Простое старание быть точным.
Хочу, любимые, чтобы вы знали и о том, чего я касался — верней, что касалось меня, к чему имел посланность, что обещалось… Хочу, чтобы знали о чуде, которое было мной, — хоть и только как недовыполненное обещание, — и затем лишь, чтобы смогли ближе узнать чудо СВОЕ — каждый свое.
Всю жизнь я и рвался к вам вот за этим — чтобы помочь приблизиться каждому к самому себе.
И больше всего мешал своему делу, конечно, я сам. Жаждал восхищения вашего, да, кололся им, как наркотиком, не мог жить без него, даже сию минуту еще дожигаюсь на этой энергии…
Но, видит Бог, не могу себя упрекнуть и в отсутствии дара восхищаться другими. С этим тоже не мог совладать, до самозабвения. Восторг, восхищение дарованьем соперника побеждали во мне и зависть, и ревность. Именно восхищение, то и дело ослепляя, мешало всю жизнь любить истинно, то есть трезво.
В моей жизни — именно в жизни, а не в той ее искусственно выкусываемой частности, которая людоедски именуется «творчеством» — был всего лишь один способ, которым я сделал, что сделал, и стал тем, чем стал.
(В основном топтался на месте, но все же какие-то шажки и прыжки удавались…)
Способ этот испытан, всеобщ — но, быть может, в рассказе моем мелькнет что-то свежее.
Назову приблизительно, заимствуя термин: в-себя-смотрение, интроспекция. Близко, какими-то боками: «интуиция», "медитация"…
He могу сказать, что никем не интересовался, кроме себя, но воспринимал — только через себя — в том числе и в таких, казалось бы, далеких от самосозерцания деятельностях, как гипноз, музыкальные импровизации или рисованье портретов.
Как раз здесь интроспекция бывала наиболее напряженной и приносила плоды в виде точного попадания в другое существо, в иные миры…
Все, что есть живого, любовного, угадывающего в моих книгах, рисунках, стихах, музыке — вытащено, выловлено, высмотрено из себя.
Глядя в себя, художественно и научно описывал всевозможные личности, типы, характеры, персонажи. Списывая со своих внутренностей, сочинил множество пациентов и докторов, друзей и врагов…
Но — небесный пунктир! — Очень часто моя выдумка вскоре являлась мне воплощенной в реальности, и это внушало подчас мистический ужас.
Пациентку К., обожженную без лица, описанную в одной из моих книг, повстречал на другое утро после ее сочинения — в метро, на станции, где живу, — идущую на меня прямо, такую в точности, как мне пригрезилась — в той же одежде, того же роста, с той же походкой и выражением…
Совпадения? Просто совпадения, каких уймы, самых фантастических совпадений?..
Согласен: да, совпадения. Но вот только что это случайные совпадения — с этим не соглашусь.
Ничего не значащих совпадений не может быть — каждое совпадение о чем-то дает нам знать. Не могу выразить это четко, но верю, что неслучайность случайного будет доказана наукой Всебытия, которая объяснит, наконец, и телепатию, и ясновидение…
Люблю только живое в литературе — дыхание, голос, смех, пульс, мускул, запах строки… Непереводимое, недолговечное… Не долго, но вечное!
А в сфере идей (не путать с идеологией) всегда был отъявленным коммунистом — не признавал никакой собственности. Спокойно и радостно брал чужое и позволял брать свое. Мечтаю быть разочарованным до последней ниточки.
Собственнический инстинкт в сфере духа должен быть вытравлен до нуля, иначе человекам так и придется остаться зверьми. Чем духовней, чем выше — тем меньше частного. Кто, в самом деле, осмелится утверждать свою собственность на Бога?
(Есть, однако, такие универсально ревнивые личности, которые и к Богу относятся как к персональной зубной щетке.)
Отсюда и любимейший мой идеал Безымянности Добра, к которому я пришел путем множества откровенных духовных краж…
Но — возвращаясь к интроспекции — совершенно необходимо, чтобы заимствуемое уже было своим. Пушкин весь состоит из заимствований, обворовал всех, кого мог, но у него нет чужого ни капельки.
Мысль или чувство, выраженные другим, его слово, его острота, его сумасшествие, его глупость — все это и любое прочее должно давать, при правильном восприятии, некий знак тождества.
Знак этот может иметь вид восторга, благоговения, смеха, согласия, ужаса — много ликов, в том числе зависть, но только белая или в крапинку…
И вот в миг, когда он появляется, этот знак — все: это уже твое, пользуйся как душе угодно.
В худшем случае будет вторичность, которой то и дело грешили и величайшие — а в европейской поэзии, наверное, все после Гомера. Но если нет знака — а ты все-таки хапаешь из практических соображений, то тогда ты есть вор, плагиатор, подлец, душегубец — и всего того хуже — бездарь.
Случись чудо: кто-то по-своему гениально перепишет "Евгения Онегина" — мы должны пасть ниц перед небесами. Только честность перед собой, не проверяемая никем, кроме Бога, может дать санкцию на присвоение. Идея — особа эмансипированная, горе тому, кто попытается ее приковать…
Жажда запечатления, неутолимая жажда…
Детские рисунки на песке вечности…
Вот чем я болел и болею, вот что унес…
Выпарились волоски честолюбия, место на лесенке не вопрос больше. Но остервенелая жажда, но безумная ненависть к небытию! — здесь, сейчас, среди вас и дальше хочу остаться! Хочу быть, смеяться, рычать, дурачиться!.. Ну что делать, если отсутствие так беспредельно противно моей природе?..
Всю жизнь пытавшийся быть затворником, имею в виду отсутствие не физическое. Но и физическое тоже - в том, что относится к духовному существу. Вот моя нынешняя физиономия, ее скоро не будет, ее уже нет, только эти плоскенькие фотографии и видеокадры… Ну — что?.. Жалко и вон того маленького, которого не стало еще раньше… Это не сентиментальность, любимые, это восстание. Не знаю, как этот, бредово сейчас строчащий, а вон тот, маленький, за пианино, за книжкой — заслуживал БЫТЬ ВСЕГДА.
Наша истинная любовь к себе — любовь грустная.
Тот, маленький, успел подарить вам несколько рисунков. И я прошу вас за него их сохранить, иногда рассматривать. Особенно две картинки — одну карандашную, где много зверюшек (нарисована в 5 лет) и другую — акварель, где то ли закат, то ли восход, и задумчивый человек в лодке (нарисована в 9 лет).
Это не творчество. Это настоящее…
Живая прелесть, стремительная сладость умирания, пронзительное очарование! — Кто чувствует это, как я, тот понимает и тоску, и смертельную ярость. Уберечь, дать жить дальше, запечатлеть!.. Все на свете твое — и все не твое — ибо ты умираешь.
Цветение агонии… Я был создан, чтобы видеть, слышать, вдыхать, мыслить, двигаться, изобретать, обнимать. Я не был карточным игроком. Во мне напрочь отсутствовали свойственные большинству природные притупляющие защиты, ограничители, делающие существование более или менее переносимым. Не умел ни к чему привыкать, уравновешивался только за счет попыток ума, ненадежно.
Долго боялся живых цветов в сорванном состоянии — некоторые думали, что не люблю, я же просто не мог выносить криков умирания красоты, и одна роскошная роза вызвала однажды что-то вроде эпилептического припадка…
…Раздарить жизнь свою — что ж еще?.. Как успеть?.. Я в слезах сейчас, потому что не успеваю выразить благодарность. Чтобы только назвать тех, кому я обязан жизнью и счастьем, нужна еще одна жизнь, еще одна бесконечная жизнь…
Последний сквозняк
Шелестящее шевеление дубовых листьев на люстре… Прошлой осенью я пристроил их там, еще не увядшие, чтобы электричество не рвало глаз.
Никогда не опасался сквозняков, наоборот, приветствовал, даже сам устраивал. Но сейчас дует непонятно откуда, сию минуту все было смирно…
Сквозняк усиливается, качается уже откровенно люстра, начинает дребезжать; взлетела и разметалась по углам, как стая летучих мышей, копирка, выплюнулся из пепельницы пепел с окурками, ухнуло что-то в кухне, как всегда бывает при набегах грозы, заверещал обалдело будильник…
Надо все-таки высунуться, а вдруг…
Тихо, ни облачка… Зажглись кое-где окна, фонари еще медлят. Над дальней рекламной крышей троица уток пересекла розовеющий сверхзвуковой хвост; это селезни-холостяки летят на ночевку обычным своим маршрутом, на Порфирьевские пруды.
Антициклон обязался стоять недвижно до полнолуния, а у меня ветер мечется по всем направлениям, ходит ходуном, дует из стен, из мебели, из-под пола и с потолка… Лопнула лампа… Еще одна… Люстра грохнулась… Сизая змея с искрами обвинтилась вокруг комбайн-системы Стерео-Люкс, непринужденным рывком смешала все в планомерную кучу, подняла к потолку, потолкала там и вышвырнула в окно — телевизор, впрочем, вернулся обратно, еще не выключенный, произнес змеиным голоском:
…загадочный гад гадящий наугад…
…штепсель шикарный шарахнуло шоком -
…и разлетелся вдребезги.
Все понятно, намеками это уже бывало: домашний смерч — сквозняк всесторонний, спиральный взрыв энтропии, вихревой пробив измерений.
Покуда дубленка расправляется с чайной посудой, пока чайник с отбитым носом кончает с собой в унитазе, как и было давно задумано, а в ванной бьется в судорогах душевой шнур, шипящий петлей удушая пиджак, я сузившимися глазами взираю на неотвратимо надвигающуюся со стороны санузла пенную мутно-коричневую жижу с растворяющимися в стиральном порошке чеками, сберкнижками, телефонными счетами, дипломами, почетными грамотами…
Все нормально, потоп как потоп. Прямо на меня плывет приглашение на заседание редколлегии журнала "Трезвость и воспитание"… Три рецептурных бланка, на одном набросок поэмы «Антропоид»… Повестка в товарищеский суд…
Снизу давно стучали по радиатору, сразу в четыре раскаленных стука, звонили и барабанили в дверь, надрывался, как и тысячу лет назад, телефон…
Воздух остановился.
Полтергейст в доме. Франция, 19 век. По документальному свидетельству.
Энтропоид
поэма доктора Лялина
Публикатор. В древнем мире Гермес считался богом общения, покровителем путешественников, торговцев, воров и всяческого перемещения в пространстве и времени. Называли его еще вестником богов и «психологом» — душеводитепем.
Гермес препровождай души умерших в иные обители и поселял души блуждающие в незанятые тепа.
В одном из своих воплощений, по мифу, Гермес бып человеком и положил начало эзотеризму.
Гермеса можно считать и мистическим покровителем психотерапии — она ведь и есть одоление разобщенности, хаоса одиночеств, застоя и "мерзости запустения" — энтропии в человеческих душах.
Что же до энтропои - да, то это, как вы сейчас развернуто убедитесь, научно-поэтический термин доктора Лялина, обозначающий издревле известный разряд существ, именуемых в просторечии нежитью.
Рассказ в поэме ведется от лица Гермеса — он повествует подробно об одном из своих душеводительских путешествий.
Осенний мир, где пыльным сплошняком лежалый лист в библиотеках преет, и сонный дух, устав ходить пешком, не зная солнца сам себя не греет, осенний мир, где ангелы грешны и не узнать торопятся друг друга, был мне знаком,
Я добывал там сны.
А с нами славен город Теменуга, в Клоаке Облаков державный центр одноименной пылевой планеты.
Плутон дал знать о повышеньи цен.
В сандалию — сикстинские монеты, полет через Гасингу и Моргас, и я на месте.
Здешний обитатель родится с фонарями вместо глаз: свет тускл, зато энергии не тратит.
На небосводе никаких светил не водится.
Захожие кометы закон о Поле Зренья запретил как самые недобрые приметы.
Размытость очертаний без углов - всеобщий признак, равно характерный для улиц, для жилищ и для голов сквозняк с их содержимым.
Вечный равномерный всесильный дождь. Внимающий туман.
Здесь все мерещится — и голоса, и лица, и кладбище, и пылевой фонтан на площади, где каждый звук ветвится как лабиринт…
Из дождевых дрожжей выводятся искусственные души, а на развилках уличных траншей по праздникам развешивают уши…
На Сером Рынке топчется толпа.
— Берите сон. Недорого, два карма!
— Восьмое приключение пупа!
— Кому нужна твоя абракадабра?
— Пан-секс желаете? Любой фасон!..
Приметил типа в пепельной хламиде, а он меня.
— Что зыришь, пупсик?
— Сон, что я увидел сон…что я увидел…
— Ясно, ты нездешний. Откуда приморгал?
— Издалека, тридцатый зодиак.
— А я-то, грешный, не раскусил… Нога твоя легка, я вижу, а рука?
— Смотря по ноше.
А голова твоя не тяжела?
— Такой, как ты, горазд и укокошить.
— А ты психолог. Хоть и не со зла, но подшутить не вздумай, сам уснешь на этом месте. Сон придет не сладкий, а вечность обеспечу.
— Ты не врешь, я вижу, ты персон и вправду хваткий. Клянусь восьмой дырой моих кальсон…
— Кончай травить. Выкладывай игрушки.
Мне нужен сон, что я увидел сон, что я увидел сон…
— Своей подружки, сказал бы сразу, чем клопа за ус тянуть. Я угадал?
— Ни в коей мере.
— Тогда скажи ясней.
На всякий вкус товар имею и по всякой вере. Меня тут знают…
— А, ладонный знак, квадратное сердечко… Энтропоид?
— Так точно. Ваш покорный вурдалак.
— А сколько же товар твой нынче стоит?
— Смотря по категории. Растяг, фактура, густота, накал, подсветка…
Сон высосать, милочек, не пустяк, не кровушка тебе и не конфетка, того гляди, вспорхнешь. Опасный спорт, мозги синеют, портится фигура. Зато уж и добычка первый сорт, известно, у меня губа не дура.
— В цене сойдемся. Вот валютный лист. Мне нужен чистый сон. Теперь ты понял?
— Свят-свят.
Да ты, дружок, контрабандист.
— А ты подумал, ангел? Вор в законе, герой потустороннего труда.
Я повидал картинки и почище, чем ваша дефективная звезда, но, видишь ли, один приятель ищет забвения обид — приличный срок вмостырили за шалости в натуре…
(Не аппетитно, скажем между строк, без крыльев подыхать в звериной шкуре, обслуживая кукольный театр, в движенье приводимый сапогами.)
По должности он как бы педиатр и учит кукол шевелить мозгами.
Но с этими детьми, как ни хитри, прыг-скок, ура-ура, и снова скисли.
— Ему бы вставить наши фонари да отсосать флакончик лишних мыслей…
— Цыц, комментатор. Волю бы тебе, ты б высосал весь мир с дерьмом впридачу.
У друга ум, как видишь, не в губе, а я напрасно времени не трачу.
Приятель Прометей попал впросак за огонек в болоте человечьем.
Я развлекал его и так, и сяк, и, наконец, у Зевса свистнул печень, приладил на поклевку для орла.
Пичужка сдохла. Много было яду в печенке этой. Давние дела…
— Сработано по высшему разряду. Уж верно, наследил, голубчик?
— Ша, не хочешь ли дыру в билетик членский? Я угадал, что ты, антидуша, продашь мне сон младенческий.
— Вселенский?.. Шедевр моей коллекции!..
— Держи.
— Хо-хо, беда, любезный… Нету сдачи, а разменять здесь негде…
— Не дрожи, считай, что нужник твой вперед оплачен. Открой девятый зонд.
На чей-то глаз похож: был этот невесомый шарик с неведомой волной… Он сделал пасс, еще один, еще…
Волну нашарил мизинцем скользким, выгнувшись как кот… Сияние возникло, девять нот — и дух заговорил:
— Я не упорствовал, все мне сразу стало понятно, младенцу: гонят туда же, откуда пришел.
Для чего же, за землю цепляясь, путь удлинять и небеса оскорблять криком неблагодарным?..
Вы, в корчах слепого страха ползающие, узнайте: это ошибка, дальше своей колыбели никто не уйдет, нежным рукам себя укачать позвольте и спите тихо…
— Он самый, да…
Он все постиг и не познал стыда…
Доверчивость!.. Немыслимая жалость влечет меня к тебе… Я помню звук - те девять нот, которыми рождалась Вселенная на кладбище наук, я видел этот миг…
Великий Логос распался, рухнул, сам себя поправ.
Ткань Истины, как ветошь, распоролась, и сонмище наоборотных правд плоть обрело в потугах самозванства: Добро и Зло, Начала и Конца, Вражда и Дружба, Время и Пространство, две мнимости, уроды-близнецы…
То был финал магического цикла: смерть Знака и зачатье Вещества.
Но раньше ты, Доверчивость, возникла.
Беспечная, как первая трава, ты собрала безликие частицы в земную твердь и звездный хоровод, ты повелела встретиться и слиться враждующим корням огней и вод…
Живая кровь в сосудах мирозданья, Доверчивость! — я твой слуга с тех пор, как застонало первое страданье в ответ на первый смертный приговор…
— Что ж, по рукам? Законная работка. Уж как давился, чтоб не оклемать, язык вспотел. А как дымилась глотка… Не просто, братец, душу вынимать!
Я расплатился честно. Восемь тысяч сикстинских стигм сварилось вместе с ним в зловонной слизи. Искру Феба высечь пришлось на эту мразь… Теперь летим.
Явись, дитя! Нисторгнуто заклятье, тот сон ошибкой был, добычей лжи.
Прижмись ко мне, прими судьбы объятье - да здравствует бессмертие души!
Змеистый луч скользнул как полотенце, вспорол тумана мертвенную взвесь, и теплое светящееся тельце к руке моей прильнуло.
Вот он весь — младенец мой, украденное чудо, готовое опять произрасти. Летим, дитя, летим скорей отсюда. Я спас тебя, а ты меня прости…
Жужжащий звук над рыночной толпою услышали, описывая круг:
— Глядите-ка, глядите!.. Энтропоид!
— Не может быть! — Ей-ей!
— Ни ног, ни рук…
— А кто ж его?.. — Да тут один…
— Догнали?
— А как же. За усы отволокли…
Они на небо глаз не поднимали. Они себя увидеть не могли.
Осенний мир, хранилище испуга, бесцветный дождь, моргающий как трус… Прощай, туманный город Теменуга, прощай, сюда я больше не вернусь.
Антоново дерево
рассказ доктора Павлова
Лыткин пруд за Сокольниками, мало кто знает это название.
Возвышение, холмики.
Пруд маленький, но так расположен, что кажется морем — с той точки.
Дерево. Не знаю какое. Большое.
Ствол не очень толстый, но как бы это сказать… Всегдашний. Теплый даже в мороз.
Слегка наклонен, а корень приподнят снизу, так что если встать, спиной прислонясь, само держит, обнимает со всех сторон.
С этой точки вода сливается с небом, взгляд растворяется, шумы уходят.
Особенное пространство, отдельное.
Такие места есть всюду, даже на Садовом кольце. Их проходят, проезжают, заплевывают, а им ничего не делается, они есть.
Вы замечали, может быть?.. Иногда вдруг на самом людном месте посреди улицы сидит себе кошка и никто не гонит ее, или ребенок играет, а вокруг как бы прозрачное ограждение.
Первичные существа чувствуют точно, границы этих пространств для них совершенно четки.
Это, как Антон говорил, природные противосуетные ниши: пространства преобладания тонкого мира над нашим толстым, жлобским, загаженным.
Мы ходили на ту точку изредка, вечерами — побыть, постоять в живой неподвижности. Антон медитировал, а я просто отключался, но не совсем, потому что дерево это и мне что-то сообщало.
Одиннадцатого ноября я поехал к Антону после работы. Подъехал к его дому, что близ Чистых Прудов, и не изменил привычке — заглушив мотор, секунд семь посидеть в машине, даже если спешу.
Вылезаю. Стемнело уже. Небо ясное, сухо, свежо. На душе спокойно как никогда. В окне антоновом легкий свет, как и обычно, горит настольная лампа.
И вмиг откуда-то знание, что свет этот одинок.
Поднимаюсь, шагов не чувствую.
Какая-то невесомость и ощущение, будто это он поднимается, а меня нет…
Ключ от его квартиры всегда со мной, открываю. Сразу втянуло внутрь, как пылинку, и сразу к лампе.
Записка. Рукой Антона одно слово: там.
Ехал невероятно медленно, бесконечно, хотя везде попадал на зеленый и жал на полную, обогнал две «скорых», свистели постовые, на кругу у Сокольников занесло, вырулил на сантиметр от автобуса…
Он стоял там, как всегда. На той точке.
Упасть нельзя, дерево держит.
Я не сразу подошел.
Надо было еще постоять.
Потом я сказал себе и ему: "Ну, давай".
Подошел.
Дотронулся до дерева. Теплое.
Шелохнулось что-то наверху, упал кусочек коры.
Потом все было просто.
…а дальше?
Опусти мои ресницы и Книгу Бытия закрой…
Начни свою с нечитанной страницы.
Открылась?..
Видишь — за горой беззвучно тает ломтик солнца, у края синего колодца в изломе золотых лучей зрачок звезды вот-вот проснется…
Послушай, как бежит ручей…