Глава 6. ОБЕЗЬЯНЬЯ ЛЮБОВЬ Приматы Гарри Харлоу

Эксперименты Гарри Харлоу с проволочными обезьянами лежат в основе психологии привязанности. Харлоу сумел показать, что детеныши обезьян более привязаны к мягкой суррогатной матери, чем к металлической, пусть и кормящей их молоком; из этого открытия родилась вся наука о прикосновениях. Эти эксперименты, многие из которых были засняты на пленку, оставляют ощущение озноба и подчеркивают то значение, которое имеет в нашей жизни близость.

«Послушание». «Конформизм». «Рассудок». «Ориентиры». Эти слова постоянно произносились, но Гарри Харлоу они не нравились. Он хотел говорить о любви. Однажды он выступал на конференции, говорил о любви, и каждый раз, как он употреблял это слово, один из ученых перебивал его и спрашивал: «Вы, должно быть, имеете в виду близость, верно?» В конце концов Харлоу, человек резкий, хоть и склонный иногда проявлять странную стеснительность, ответил: «Может быть, близость — это все, что вы знаете о любви; я благодарю Бога за то, что он не подверг меня таким лишениям».

Это было очень для него характерно: сказать такую вещь публично. Он был обидчивым и невежливым; некоторые вспоминают его с искренним отвращением, другие — с симпатией.

— Мой отец… — говорит его сын Джеймс Харлоу, — я помню, как он брал меня во все свои поездки. Он взял меня на Гавайи, где мы обедали с Грегори Бейтсоном и его гиббоном. Отец покупал мне мороженое, и мы летали на бипланах.

Однако не так уж трудно обнаружить и другую сторону медали.

— Харлоу был настоящим негодяем, он пытался поломать мне карьеру, — говорит его бывший ученик.

— Он ненавидел женщин. Он был просто свиньей, — говорит другой бывший студент; оба они попросили не называть их имен.

Но все же эта свинья в 1959 году выступила с трибуны и говорила о явлениях в науке, которые никто раньше не осмеливался упоминать. Харлоу, Набоков психологии, дал сухой статистике гемоглобин и сердце. Его эксперименты были долгими размышлениями о любви и о тех многочисленных способах, которыми мы ее разрушаем.

О детстве Харлоу известно мало. Он родился в 1905 году в графстве Фэйрфилд, Айова; тогда его звали Гарри Израэль. Его отец, Лон Израэль, был разорившимся изобретателем, а мать Мейбл, весьма целеустремленная женщина, находила городок на Среднем Западе слишком тесным. Она, как вспоминает Харлоу в своей незаконченной автобиографии, не проявляла тепла. Сын запомнил ее стоящей у панорамного окна гостиной и глядящей на улицу, где всегда была зима, небо казалось засаленным, а земля плоской; с черных ветвей деревьев падали комья мокрого снега.

Харлоу всю жизнь испытывал приступы депрессии; может быть, они начались именно там, на плоской земле, уходящей в безмерную даль, в эти долгие зимы с пасмурными днями и изредка пробивающимся солнцем, которое садилось уже в четыре часа. А может быть, дело было в расстоянии, которое разделяло мать и сына; должно быть, Харлоу тосковал по чему-то утешительному. В школе он не прижился.

— Он был странным маленьким отщепенцем, — говорит его биограф Дебора Блюм.

Единственным, чем интересовался Харлоу, были поэзия и рисование. В айовской школе изучали такие предметы, как «Управление фермой и севооборот» и «Что приготовить, чтобы мужчина был доволен». Однажды, когда Харлоу учился в четвертом классе, учитель дал классу поэтическое задание, и Харлоу очень радовался, что наконец-то окажется частью общей жизни, — пока не узнал тему сочинения: «Красота чистки зубов». Чистки зубов! В возрасте десяти лет Харлоу начал каждую свободную минуту посвящать рисованию. Склонившись над большим альбомом, высунув язык в яростном напряжении, он изображал странную и прекрасную страну под названием Язу; эта страна была населена крылатыми и рогатыми существами, и все было текучим и летучим. Когда он заканчивал картинку, он рассекал животных резкими черными линиями, делил их пополам и на четвертинки, так что животные лежали на странице окровавленными, но все же прекрасными, несмотря на вивисекцию.

Харлоу окончил школу в графстве Фэйрфилд, проучился год в колледже Рид, а закончил образование в Стэнфордском университете, где все были очень красноречивы; Харлоу, страдавший дефектом речи, стеснялся выступать публично. Никакое другое место, повторял он впоследствии, не делало его таким неуверенным в себе, как Стэнфорд. Компенсировал он это тем, что работал как лошадь. Его учителем был Льюис Термен[36], знаменитый своими исследованиями IQ, коэффициента интеллекта, который как раз тогда изучал одаренных детей. Вот и оказались в одной лаборатории Харлоу с его шепелявостью и блистательные дети, складывавшие яркие кубики и мозаики. Термен сообщил Харлоу, что из того ничего не получится, что самое большее, на что тот может рассчитывать, — это работа в каком-нибудь захолустном колледже. Однако Харлоу его уговаривал, и в конце концов Термен сказал что-то вроде следующего: «Перемените имя с Израэль на какое-нибудь другое… и тогда посмотрим, что можно сделать». Так Харлоу сделался Харлоу, и Термен в 1930 году устроил его в университет Висконсина, где посреди суши в небо, как большие голубые глаза, смотрят озера, а зимний ветер больно кусается.

Харлоу был готов отправиться, куда бы его ни послали. Шепелявя и хромая, он перешел из солнечного Пало Альто в Мэдисон, штат Висконсин. Он женился на одной из одаренных испытуемых Термена, которая теперь была уже не ребенком, — Кларе Мейерс с IQ 155, и Термен прислал им поздравление: «Я рад узнать, что великолепная наследственность Клары соединится с работоспособностью Гарри как психолога». Милое письмо, хотя, на мой взгляд, более подходит к спариванию животных, чем к союзу двух людей… Клара обладает потрясающим генетическим потенциалом, а Харлоу… что есть у него? Что есть у него? Этот вопрос преследовал Гарри Харлоу всю жизнь, он задавал себе снова и снова — и в самые темные дни, и в моменты, когда он был счастлив, — всегда подозревая, что его дарования мимолетны, что он обрел их только благодаря крепкой, упорной, удушающей хватке.

Перебравшись в Мэдисон, Харлоу собирался изучать крыс, но стал работать с обезьянами — макаками резус, мелкими подвижными животными. Будучи учеником Термена, он начал с разработки теста интеллекта для обезьян, своего рода IQ для приматов; он добился большого успеха, доказав, что эти маленькие зверьки могут решать задачи гораздо более сложные, чем считали авторы более ранних исследований. Репутация Харлоу укреплялась. Мэдисонский университет отвел под лабораторию для работы с приматами здание старой фабрики, и студенты рвались в ученики Харлоу. Изучая обезьян, Харлоу изолировал детенышей от их матерей и сверстников, и именно при этом наткнулся на то, что принесло ему славу. Он исследовал головы обезьян, но оказалось, что он наблюдает их сердца, и это вызвало большой интерес. Детеныши, когда их отрывали от матерей, делались чрезвычайно привязаны к махровым полотенцам, которые устилали пол клетки. Они ложились на них, стискивали в своих крошечных кулачках, впадали в истерику, если полотенце отнимали, — в точности как человеческие младенцы, привязанные к своим любимым одеяльцам и игрушечным мишкам. Маленькие обезьянки любили свои полотенца. Почему? Это огромный вопрос. Привязанность раньше понималась исключительно в терминах пищевого поощрения. Мы любим своих матерей, потому что любим материнское молоко. Младенец тянется к матери, потому что видит ее набухшие груди и темный сосок и тут же начинает испытывать голод и жажду. Кларк Халл и Кеннет Спенс утверждали, что вся человеческая привязанность зиждется на удовлетворении потребности; голод — основная потребность, и мы стремимся ее удовлетворить; то же самое касается жажды и секса. В 1930–1950-х годах теория удовлетворения потребностей и его связи с любовью сомнению не подвергалась.

Харлоу, впрочем, начал задаваться вопросами. Он кормил детенышей из рук, из маленьких пластиковых бутылочек, и когда он убирал бутылочку, детеныши просто причмокивали и, может быть, вытирали белые капли со своих маленьких подбородков; но вот когда он пытался отобрать махровое полотенце, ну, тут обезьянки начинали кричать, словно их режут, кидались на пол и вцеплялись в полотенца мертвой хваткой. Это зрелище завораживало Харлоу. Обезьянки визжали. (А где-то в другом времени Мейбл стояла у окна, а ее сын — в двух футах от ее плюшевого, но холодного бока. Животные летали в своем особом лесу, рассеченные черными линиями, изливая синюю и красную кровь.) Харлоу смотрел на вопящих обезьянок и думал о любви. Что такое любовь? И наконец Харлоу увидел. Как пишет его биограф Блюм, лучший способ понять сердце — разбить его. Так и началась жестокая и прекрасная карьера Харлоу.

Генетическое наследие макак резус примерно на девяносто четыре процента совпадает с человеческим. Другими словами, люди на девяносто четыре процента — макаки резус и только на шесть процентов — люди. Если двинуться вверх по филогенетической шкале, то окажется, что мы примерно на девяносто восемь процентов орангутаны или на девяносто девять процентов шимпанзе, и только совсем крошечный кусочек плоти принадлежит исключительно человеку. Именно по этой причине исследователи-психологи давно используют приматов в своих экспериментах.

— Обезьяны обладают обширным языковым репертуаром и сложным интеллектом, который мы недооцениваем только вследствие своего картезианского взгляда на мир, — говорит изучавший приматов Роджер Фоутс.

Может быть, Фоутсу это и было очевидно, но Харлоу думал иначе.

— Единственная вещь, которую я ценю в обезьянах, — говорил он, — это получаемые от них данные, которые я могу опубликовать. Я нисколько их не люблю. Я никогда их не любил. Животные вообще мне не нравятся. Я испытываю отвращение к кошкам. Я ненавижу собак. Как можно любить обезьян?

Для его эксперимента понадобились проволочная сетка, ножницы по металлу, паяльник, картонные конусы, гвозди и мягкая ткань. С помощью ножниц по металлу и паяльника Харлоу соорудил проволочную мать; ее поверхность состояла из маленьких квадратиков, а спереди имелась единственная грудь. К ней крепился стальной сосок с маленькой дырочкой, сквозь которую вытекало обезьянье молоко.

Харлоу сделал и мягкую суррогатную мать, обернув махровой тканью картонный конус.

Мы изготовили суррогатную мать по инженерным принципам человеческого организма. Мы создали вполне пропорциональное обтекаемое тело, лишенное ненужных выпуклостей и конечностей. Излишеств в телосложении суррогатной матери мы избежали благодаря сокращению числа грудей с двух до одной и помещению этой единственной груди в верхней части торса, тем самым максимизировав естественные и изученные перцептивные и моторные возможности детеныша… В результате получилась мать — мягкая, теплая и ласковая, обладающая бесконечным терпением, доступная 24 часа в сутки… Кроме того, мы изготовили мать-машину с максимальным удобством обслуживания, поскольку любая неисправность могла быть устранена простой заменой черных коробочек и составных частей. Мы полагаем, что изготовили очень совершенную мать-обезьяну, хотя это мнение не разделяется обезьянами-отцами,

— писал Харлоу в статье «Природа любви», опубликованной в журнале «Америкен Сайколоджист» в 1958 году.

Итак, они начали. Они взяли группу новорожденных детенышей макаки резус и поместили их в клетку с двумя суррогатными матерями: проволочной, полной молока, и мило улыбающейся матерчатой, грудь которой была пуста. Лаборанты вели записи, в которых отразились все травмирующие особенности эксперимента: обезьянки-матери, поняв, что детенышей у них отняли, визжали и бились головами о стенки клеток; малыши стонали, когда попадали в отдельное помещение. Час за часом длился этот звериный кошмар, и вся лаборатория наполнялась вонью: жидкий стул, как писал Харлоу, указывает на высокую степень эмоционального напряжения. Клетки были перемазаны этим золотистым свидетельством горя, а маленькие макаки сворачивались клубком, высоко задрав хвостики и показывая свои крохотные извергающие жидкость задики.

Однако тут, как заметил Харлоу, начинали происходить удивительные вещи. Через несколько дней детеныши переносили свою привязанность с настоящих матерей, которые теперь были недоступны, на матерчатых суррогатных; за них они цеплялись, по ним ползали, их лица ласкали своими маленькими лапками, их ласково покусывали и проводили многие часы, сидя у них на спинах или животах. Впрочем, матерчатая мать не могла накормить их молоком, так что когда малыши испытывали голод, они кидались к стальной кормящей машине — проволочной матери, а потом, наполнив животики, бежали обратно в безопасность, которую им давала мягкая ткань. Харлоу отмечал количество времени, которое маленькие макаки проводили, питаясь, и которое уходило у них на общение с мягкой матерью, и сердце у него, должно быть, колотилось быстрее, потому что он был на пороге открытия, а потом и перешагнул этот порог.

— Мы не удивились, когда обнаружили, что комфорт, который приносит контакт, является базисом таких переменных, как привязанность и любовь, но мы не ожидали, что он полностью заслонит такой фактор, как питание; действительно, различие оказалось настолько большим, что заставило предположить: главная функция кормления — обеспечение частого и тесного телесного контакта детеныша с матерью.

Тем самым Харлоу установил, что любовь произрастает из прикосновения, а не из вкуса; именно поэтому, когда молоко у матери пропадает, как это неизбежно случается, ребенок продолжает ее любить, распространяя эту любовь, воспоминание о ней вширь, так что любые взаимоотношения в дальнейшем оказываются воспроизведением, вариантом этих ранних тактильных впечатлений.

— Безусловно, — пишет Харлоу, — не молоком единым жив человек.

1930–1950-е годы были ледниковым периодом в воспитании. Знаменитый педиатр Бенджамин Спок рекомендовал кормить детей по расписанию; Скиннер рассматривал ребенка в терминах паттернов подкрепления и наказания, так что если вы хотели, чтобы малыш перестал плакать, вам следовало прекратить поощрять его, беря на руки. В знаменитых книгах Джона Уотсона о воспитании детей было написано: «Не балуйте их. Не целуйте их, укладывая спать. Лучше кивните и пожмите ребенку руку, прежде чем выключить свет».

Что ж, Харлоу собрался отправить всю эту чушь в мусорную корзину и заменить ее истиной, которая состояла в том, что вам никогда не следует пожимать ребенку руку, а вот обнимать его нужно почаще. Прикосновение жизненно важно, оно не балует, а спасает, и тут годится любое прикосновение. «Любовь к настоящей и к суррогатной матери выглядят очень сходно, — писал Харлоу. — Как показывают наши наблюдения, привязанность детеныша обезьяны к настоящей матери очень сильна, но ей ничем не уступает любовь, которую в условиях эксперимента детеныш проявляет к суррогатной матери из ткани».

В то время лабораторию Харлоу охватило великое возбуждение. Исследователи обнаружили главную переменную в возникновении любви и отвели второстепенное место другой переменной — кормлению — как имеющей минимальное значение; все это они могли показать наглядно, с помощью графиков. В Мэдисоне стояла зима, очень холодная зима, и деревья, покрытые наледью, напоминали хрустальные люстры. Студенты смотрели, как падает снег, как на подоконниках окон в лаборатории образуются сугробы, и чувствовали, что пришло время открытий.

Харлоу и компания усматривали в «комфорте, который даст контакт», главный компонент любви. Несомненно, существовали и другие компоненты, например, движения или черты лица. Когда мы рождаемся, мы видим лицо матери как серию двигающихся теней, треугольников, накладывающихся друг на друга; мы видим завиток, который, возможно, является волосами, пуговку, которая, возможно, является носом или соском — разобраться трудно. Мы открываем глаза и смотрим вверх, и перед нами женское лицо на Луне, улыбающаяся нам планета с прекрасными голубыми пятнами на ней.

Наверняка, предположил Харлоу, лицо — это еще одна переменная, определяющая любовь. Первые суррогатные матери имели примитивные лица с черными велосипедными отражателями в качестве глаз. Теперь Харлоу поручил своему лаборанту, Уильяму Мейсону, сделать действительно хорошую маску обезьяны. Планировалось взять еще одного детеныша макаки, дать ему красивую суррогатную мать и посмотреть, какую привязанность малыш будет к ней испытывать. Однако предназначенный для эксперимента детеныш родился раньше, чем была готова маска, поэтому в спешке обезьяненок был помещен в клетку с мягкой суррогатной мамашей, которая в качестве лица имела просто гладкую поверхность, лишенную каких-либо черг. Ни глаз, ни носа — ничего; только это, похоже, значения не имело. Маленькая обезьянка обожала безликую мать, целовала ее и покусывала. Когда совершенная обезьянья маска — такая красивая, такая интересная — была закончена, малышка не пожелала иметь с ней дела. Исследователи попытались приделать к суррогатной матери голову с маской, но детеныш в ужасе завизжал, забился в угол клетки и стал там раскачиваться, вцепившись в собственные гениталии. Исследователи придвигали фигуру матери в маске ближе и ближе, и в конце концов детеныш протянул руку и повернул «голову» к себе той стороной, на которой не было маски. Только тогда он осмелел и проявил готовность играть. Сколько бы раз ни поворачивали суррогатную мать «лицом» к детенышу, он всякий раз поворачивал материнскую голову пустой стороной к себе, предпочитая лицо, лишенное черт, в отношении которого произошел импринтинг. Многие называли эксперименты Харлоу жестокими — он отнимал детенышей у матерей, он заменял их проволочными конструкциями с острыми сосками, выслушивал безутешные крики приматов и наблюдал, как детеныши льнут к манекенам, потому что это все, что у них есть; да, может быть, это было жестоко. Однако есть нечто мощное и положительное в том, что Харлоу дал нам: точное знание того, что наши потребности сложнее, чем просто голод, что мы любой ценой добиваемся близости, что мы ни капли не ценим общепризнанную красоту и всегда будем считать первое лицо, которое увидели, самым милым — как бы далеко по ступеням эволюции мы ни спустились.

Все это происходило в конце 1950–1960-х годов. Харлоу изучал любовь, хоть сам и разлюбил. Он вечно был в своей лаборатории. Клара с ее высоким IQ сидела дома с двумя малышами, пока ее супруг ночь за ночью проводил на старой фабрике, придумывая тест за тестом для обезьян. В Мэдисоне стояла холодная, холодная зима, а у Харлоу начался роман.

— Поэтому-то мои родители и разошлись, — говорит старший сын Харлоу, Роберт Израэль. — Все было очень просто: у отца начался роман.

Клара осталась с двумя детьми и впоследствии вышла замуж за строителя, с которым и жила в трейлере на юге страны. Харлоу едва ли это заметил. Да, у него была женщина — мы не знаем, кто она такая, возможно, студентка, — но главное, у него была та, кого он называл Железная Дева. Железная Дева представляла собой особую суррогатную мать, придуманную Харлоу: она выставляла шипы и обдавала детенышей струями холодного воздуха, такими сильными, что малыши с визгом отлетали к стенкам клетки. Это, утверждал Харлоу, была злая мать, и ему было интересно узнать, что же теперь произойдет

С этого момента Харлоу начал приобретать зловещую репутацию. Теперь он из ученого сделался сказочным персонажем — вроде жестокой мачехи из сказок братьев Гримм или Железной Девы из волшебного леса, от которой разбегались деревья. Почему Харлоу хотелось увидеть подобные вещи? Защитники животных называют его просто-напросто садистом. Я этого не думаю, хотя и не знаю, что двигало Харлоу, какие переменные. Может быть, у Мейбл были острые шипы? Это слишком просто. Была ли природа Харлоу изначально, физиологически ориентирована на трудности? Возможно, но тоже, пожалуй, слишком просто. Повлияло ли на него то, что ему пришлось увидеть? Харлоу служил в армии и в Нью-Мексико был свидетелем того, как производились атомные взрывы. Он видел зловещие грибообразные облака, черные осадки, ужасающе яркий свет. Обо всем этом он никогда не писал.

Но вот о Железной Деве Харлоу писал почти со злорадством. Он сделал несколько разновидностей: одни злые матери обрушивали на детенышей потоки холодной воды, другие кололи их. Но каковы бы ни были мучения, Харлоу видел, что малыши не утрачивали привязанности к суррогатным матерям; их ничем нельзя было отвратить от них. Боже мой, до чего же сильна любовь! Над вами издеваются, но вы ползете обратно. Вас обдают холодом, но вы все ждете тепла от того же негодного источника. Такое поведение нельзя объяснить частичным подкреплением; есть только темная сторона прикосновения, реальность отношений между приматами, которая заключается в том, что объятие может оказаться смертельным, — и это печально. Однако все же я нахожу в этом и красоту: мы — создания, которые не теряют веры. Мы будем строить мосты, против всякой вероятности успеха мы будем строить мосты: отсюда — туда, от меня — к тебе. Подойди поближе!

Как и Милграм, Харлоу имел вкус к драматическим, лирически извращенным поворотам, так что он снимал на пленку обезьянок, обнимающих своих матерей, холодных и злых железных дев. Эти фильмы — впечатляющие демонстрации отчаяния, и Харлоу не боялся показывать их. Он знал, что популяризация науки содержит в себе элемент искусства, элемент развлечения.

В 1958 году Гарри Харлоу был избран президентом Американской психологической ассоциации, удостоен большой чести. Он отправился в Вашингтон, готовый выйти на трибуну и показать свои фильмы об обезьянах. Харлоу ликовал. К тому времени он женился вторично, на коллеге по имени Маргарет Куэнн, которую он называл Пегги. Он стоял на кафедре в похожем на пещеру конференц-зале, оглядывая толпу серьезных ученых, и говорил:

— Любовь — великолепное чувство, глубокое, нежное, приносящее радость. Из-за его интимной и глубоко личной природы некоторые считают ее неподходящим для экспериментального исследования предметом. Однако каковы бы ни были наши чувства, принятая нами как психологами на себя миссия — проанализировать все аспекты поведения человека и животных и изучить входящие в них переменные… Психологи, по крайней мере те из них, кто пишет учебники, не только не обнаруживают интереса к возникновению и развитию любви или привязанности, но словно и не знают о ее существовании.

Это было замечательное выступление, приуроченное к значительному событию: Харлоу знал, как преподнести себя. В свой доклад он вставлял отрывки из черно-белого фильма; на экране появлялись словно рожденные научной фантастикой суррогатные матери и льнущие к ним детеныши-макаки. Свою речь, которую он назвал «Природа любви» и впоследствии опубликовал в журнале «Америкен Сайколоджист», Харлоу умело завершил крещендо:

Я буду благодарен, если завершенные и планируемые исследования окажутся сочтены вкладом в науку, но я также много думал о возможных их практических приложениях. Социоэкономические потребности настоящего, грозящие усугубиться в будущем, привели к тому, что американские женщины все больше заменяют мужчин в науке и производстве. Если эта тенденция сохранится, перед нами со всей серьезностью встанет проблема должного воспитания детей. В предвидении этого следует порадоваться тому, что американские мужчины обладают всеми поистине важными качествами, позволяющими им на равных конкурировать с женщинами в этой важнейшей области. Мы теперь знаем, что работающие женщины не нужны у себя дома в качестве кормящих матерей; вполне возможно, что в будущем уход за новорожденным будет рассматриваться не как необходимость, а как роскошь, форма привилегий, доступная, возможно, только представительницам высших классов. Однако какой бы путь ни выбрала история, приятно знать, что мы теперь соприкоснулись с природой любви.

Я представляю себе момент пораженного молчания, сменяющегося бурными аплодисментами. Харлоу поднимает руки: достаточно! (Пожалуйста, продолжайте!) Продолжение последовало. Харлоу представил данные, которые ясно показывали: матерчатая суррогатная мать важнее для малышей, чем кормящая, и вполне может заменить настоящую; детеныши «любили» ее, хорошо развивались в ее присутствии, играя и исследуя окружающую среду. Вскоре после того как Харлоу произнес свою речь, Висконсинский университет в Мэдисоне выпустил пресс-релиз, озаглавленный «Презираемое материнство». Тему подхватила пресса. А Харлоу? Что ж, его карьера шла в гору, охватывая теперь уже не только чисто профессиональные сферы, но и культуру в целом. Он появился на телевидении в программе «Сказать правду», компания CBS сняла о нем документальный фильм, комментировавшийся Чарльзом Коллингвудом. Его главное содержание, адресованное женщинам, и огорчало, и радовало: с одной стороны, ваши дети в вас не нуждаются; с другой — выходите из дома и будьте свободны. Это был выстрел, нацеленный в феминисток, но выстрел шумный, путаный, многослойный, распространявший одновременно любовь и сожаления — мощную комбинацию.

У Харлоу было еще двое детей от его второй жены. Хотя Пегги занимала достойное место в психологии, она, как и Клара, отказалась от работы ради того, чтобы растить детей. Впоследствии Харлоу говорил:

— Обеим моим женам хватило здравого смысла не бороться за свободу женщин; они понимали, что мужчина важнее всего.

Сначала родилась Памела Харлоу, потом ее младший брат Джонатан. Теперь эти дети — люди среднего возраста. Памела живет в Орегоне и изготавливает металлические скульптуры, суровые и впечатляющие. Джонатан работает с деревом: среди прочего делает маленькие сосновые ящички, которые продает в лавки, торгующие изделиями ремесленников.

— Ящики… — говорит он.

Ящики…

Что-то пошло не так. Происходило что-то нехорошее. Суррогатная мать из ткани была не хуже настоящей, прикосновение было главным для обезьяньего сердца, и все же… В течение следующего года Харлоу заметил, что детеныши матерчатой матери не процветают — и это после того, как он сделал такое заявление перед научной общественностью! Когда Харлоу открывал клетки, чтобы макаки могли поиграть и образовать пары, они проявляли яростную необщительность. Самки нападали на самцов; они явно не имели никакого представления о правильных позах для спаривания. Некоторые из детенышей, «воспитанных» матерями из ткани, начали проявлять что-то похожее на аутизм: они раскачивались и кусали себя, так что на их черных руках расцветали раны и кровь сочилась сквозь шерсть, как яркий сок. Одна из таких обезьянок сжевала свою руку целиком… Что-то — теперь Харлоу это видел, — что-то было ужасно, ужасно неправильно.

— Конечно, он был разочарован, — говорит биограф Харлоу Дебора Блюм. — Он думал, что выделил единственную переменную, определяющую материнское воспитание, — прикосновение, и что эта переменная, так сказать, перемещающаяся: ее может обеспечить любой. Он сделал об этом публичное заявление, а тут, через год, увидел, что его обезьянки совсем свихнулись.

Репортер из «Нью-Йорк таймс» явился в Мэдисон, чтобы написать о судьбе детенышей, выросших «под присмотром» мягкой суррогатной матери, и Харлоу отвел его в лабораторию, где он увидел раскачивающихся, бьющихся головой о стенки клеток, отгрызающих собственные пальцы макак.

— Признаюсь, — сказал Харлоу, — я сделал ошибку.

Лен Розенблюм, один из студентов Харлоу, а теперь признанный исследователь приматов, говорит:

— Так мы и поняли, что существуют и другие переменные; дело было не только в прикосновении и не только в лице. Мы предположили, что какую-то роль играет и движение. Мы изготовили суррогатную мать, которая могла раскачиваться, и выросшие рядом с ней малыши оказались почти нормальными — не совсем, но почти. Мы тогда объединили качающуюся мягкую суррогатную мать с получасом в день игры детеныша с живым сверстником, и это сделало детеныша совершенно нормальным. Это означает, что для любви важны три переменные: прикосновение, движение, игра, — и если вы это обеспечиваете, то приматы получают все, что им нужно. — Розенблюм еще раз повторяет, что детенышу нужно было всего полчаса в день игры с живой обезьяной. — Это поразительно, — продолжает Розенблюм, — как немного нужно нашей нервной системе для нормального развития.

В некотором смысле я рада это услышать. Я делаю вывод: очень трудно испортить жизнь собственному ребенку. Немножко попрыгать, надеть мягкий свитер и всего тридцать минут в день посвятить настоящим обезьяньим развлечениям. Такое доступно любой матери: ленивой, работающей, проволочной, железной, — все мы можем это! Харлоу сказал, что можем…

Но почему, если открытия Харлоу — такие обнадеживающие, такие говорящие только о любви, они вонзаются в наши внутренности, как один из шипов его экспериментальной Железной Девы? Почему результаты исследований привязанности заставляют нас ежиться?

И это происходит не только с вами или со мной. Ежился сам Харлоу. У него снова начались романы — быть верным одной женщине он был не в состоянии; к тому же, обнаружив, что «воспитанные» суррогатными матерями макаки проявляют признаки аутизма, он начал сильнее пить. Зимой в Висконсине дни такие короткие, и вечер быстро прогоняет тусклый свет — остается только желтое сияние в стакане. Харлоу испытывал ужасное, ужасное давление. Он помнил аплодисменты на своем публичном выступлении и должен был поддерживать марку. Он боролся и между 1958 и 1962 годами опубликовал много статей. Он мужественно признался в том, что «выращенные» суррогатными матерями детеныши страдают эмоциональными нарушениями, и указал, какие переменные важны, чтобы избежать такого исхода, — кроме прикосновений, движение и толика живой игры. Для доказательства этих положений ему потребовались наблюдения за десятками детенышей.

— Гарри всегда должен был превзойти себя, — говорит Хелен Лерой, его ассистентка. — Он всегда высматривал следующий пик, который нужно покорить. — Как и другие люди со сходным характером, он покорял свои пики с бурдюком вина, ручкой на изготовку и в обществе демона, постоянно его подхлестывавшего. Шепелявить он так никогда и не перестал. Энн Лендерс начала писать о нем в своей колонке советов матерям. Каким будет его следующий эксперимент? Его жена слегла с раком груди — карциномой — и из сосков у нее начала сочиться зловещая жидкость. Ей оставалось жить всего несколько лет. Харлоу только еще больше погружался в работу. Где смог бы он преклонить голову? Выросшие при суррогатных матерях макаки сходили с ума и бессмысленно что-то бормотали. Опубликованные результаты работ Харлоу начали влиять на промышленность, производящую детские товары: особенное распространение получили «кенгуру» и рюкзачки, в которых родители могли носить детей, и это добавило тепла в то, как мы воспитываем малышей. Уильяма Сирса, знаменитого проповедника проявления привязанности к детям, педиатра, советующего родителям спать вместе с детьми, всегда будучи с ними рядом, создал Харлоу, знает тот об этом или нет. Приюты, социальные службы, родильные дома — все они радикально изменили свою политику, отчасти под влиянием данных, полученных Харлоу. Его заслуга есть и в том, что теперь мать и дитя не разлучаются сразу после рождения ребенка. Повлияли работы Харлоу и на отношение сотрудников приютов к детям: подкидышу мало бутылочки с молоком, его нужно брать на руки, качать, смотреть на него, улыбаться. То, что сделали Харлоу и его коллеги, изучая привязанность, помогло нам стать более человечными: у нас теперь есть целая наука о прикосновениях. Некоторыми достижениями Харлоу обязан жестокости, и в этом заключается парадокс.

Болеть раком всегда тяжело, но в 1960-е годы это было еще тяжелее, чем теперь. На теле больного черными чернилами рисовали мишень для радиоактивного облучения. Химиотерапия была примитивна; от капельниц, огромных зеленых бутылок с трубками, тянущимися к игле в вене, пациент мучился жаром и тошнотой. Харлоу и его жена ездили в клинику несколько раз в неделю. Надеюсь, он держал ее за руку. Должно быть, он видел, как врач готовит шприц к инъекции, выгоняет из него воздух, и капля лекарства, описав изящную дугу, разбрызгивается по плиткам пола. Пегги наклонялась над тазиком, который держал Харлоу, и в тазик в мучительных спазмах извергалось содержимое ее желудка.

— То были темные, темные годы, — говорит сын Харлоу Джонатан, которому было одиннадцать, когда его мать заболела, н семнадцать, когда она умерла. Пегги на глазах становилось все хуже, рак делал свое чудовищное дело, распространяясь с груди на легкие и печень; женщина стала желтой, как шафран, ее улыбка превратилась в оскал, и зубы выглядели странно острыми, как у обезьяны, сумасшедшей обезьяны. Так я себе это представляю. Все должно было быть ужасно, потому что и без того опасное пьянство Харлоу делалось все более тяжелым. Студенты вспоминают, что им часто приходилось уводить его из местного бара и доставлять домой. Коллеги рассказывают, что не раз на конференциях, проходивших в отелях, им приходилось укладывать его в постель; Харлоу не мог оторвать тяжелой головы от подушки.

Шли годы, и первые макаки, «выращенные» суррогатными матерями, взрослели. Они так и не научились ни играть, ни спариваться. Однако самки достигли зрелости, у них стали созревать яйцеклетки. Харлоу хотел получить от них потомство, потому что у него родилась новая идея, возник новый вопрос. Какими матерями окажутся эти выросшие без матери обезьянки? Единственный способ узнать это заключался в том, чтобы добиться оплодотворения. Но проклятые упрямицы не желали задирать хвосты и подставлять свои мохнатые зады. Харлоу попытался сажать к ним в клетки старших и многоопытных самцов, но обезьянки вцеплялись им в морды. Наконец Харлоу придумал приспособление, названное им «рамой для изнасилования»: привязанная к нему самка не могла воспротивиться тому, чтобы на нее залез самец. Эта уловка принесла успех; двадцать самок забеременели и произвели на свет потомство. В статье, опубликованной в 1966-м году и озаглавленной «Материнское поведение макак резус, лишенных в детстве материнского ухода и общения со сверстниками», Харлоу сообщил о полученных результатах. Часть таким образом осемененных самок убили своих детенышей, другие были к ним индифферентны, только немногие вели себя «адекватно». Это также очень важное открытие, но я по крайней мере не уверена, дает ли оно нам новое знание или просто подтверждает, ценой жизни многих обезьянок, то, что мы и так знаем интуитивно.

Роджер Фоутс убежден, что полученная Харлоу при экспериментах по депривации информация не только очевидна, но и нежелательна.

— Харлоу никогда не ссылался на Давенпорта и Роджерса, — говорит Фоутс. — Еще до Харлоу Давенпорт и Роджерс сажали шимпанзе в ящики, и когда они увидели, к чему это приводит, больше так никогда не делали.

— Проблема с Харлоу заключается в том, — говорит исследователь приматов Лен Розенблюм, — как он описывает свои находки. Он делает все, чтобы заинтриговать публику. — В связи с этим Розенблюм рассказывает о наполовину печальном, наполовину юмористическом эпизоде. Харлоу получал очередную награду перед большой аудиторией психологов. Среди присутствующих были три монахини — в белых одеяниях, белых чепцах, с тяжелыми распятиями на груди. Поднявшись на кафедру, Харлоу увидел монахинь, но это не помешало ему в своем докладе использовать снимки двух совокупляющихся обезьян. — Он посмотрел в упор на монахинь, — рассказывает, усмехаясь, Розенблюм, — и объявил: «Вот самец залез на самку и читает ей проповедь». Бедные монахини только ежились. Казалось, они совсем исчезли под своими белыми покрывалами.

— Это был Харлоу во всей красе, — продолжает Розенблюм. — Он всегда хотел задеть аудиторию. Он никогда не говорил «животные были усыплены» — всегда «убиты». Почему он не мог назвать «раму для изнасилований» приспособлением, ограничивающим подвижность животного? Если бы не такие выходки, он не имел бы сегодня такой неоднозначной репутации.

Несомненно, Харлоу тяготел к драматическим эффектам, но я все же думаю, что Розенблюм ошибается. Дело, в конце концов, не в том, как мы называем приспособления, а в том, что мы с их помощью делаем с животными. Движение за права животных возникло отчасти из-за экспериментов Харлоу. Каждый год Фронт освобождения животных проводит демонстрацию перед Центром изучения приматов Мэдисонского университета. Участники демонстрации сидят, выражая «шива», в окружении тысяч игрушечных медведей. Мне это кажется абсурдным — и еврейское слово «шива», означающее «горе», и игрушечные медведи. Это придает смешной вид чему-то вовсе не смешному, а именно вопросу: имеют ли психологи право использовать животных для исследований? Следует признать заслугу Харлоу в том, что благодаря ему этот вопрос всплыл на кипящую поверхность экспериментальной науки.

Роджер Фоутс — психолог-исследователь и одновременно защитник прав животных, что представляет собой редкое сочетание. Он живет в Вашингтоне, маленьком горном городке, где деревья всегда зелены и влажны от капель дождя, а земля, пахнущая листьями, плодородна. Фоутс проводит большую часть времени со своим другом шимпанзе Уошо, которая пьет по утрам кофе и любит играть в перетягивание каната. За те годы, что Фоутс изучает животных, он привязался к ним и никогда не смог бы причинить им вред в интересах науки. Фоутс исследует, как шимпанзе овладевает языком, — эта область науки не требует ножей и крови.

— Любой исследователь, который готов принести своих животных в жертву науке, обладает сомнительной моралью, — говорит Фоутс.

Уильям Мейсон, в 1960-х годах учившийся у Харлоу, а теперь занимающийся изучением приматов в Калифорнийском университете в Дэвисе, говорит, что совсем не уверен, будто цель оправдывает средства. Мейсон утверждает, что никогда не мог вполне совместить свои желания ученого-экспериментатора, работающего с животными, с собственными этическими принципами. Другими словами, Мейсон считает, что неправильно причинять животным страдания, но все же видит резоны для этого.

Защитники прав животных не испытывают двойственных чувств. Они представляют собой яростную и целеустремленную группу, постоянно называющую Харлоу в своих публикациях фашистским палачом. Если отвлечься от возбужденных воплей и попытаться понять суть дела, выясняется, что защитники прав животных утверждают: использование животных при исследованиях дает очень мало надежной информации. Особенно часто упоминается фиаско с талидомидом. В 1950-е годы талидомид испытывался на животных и не обнаружил тератогенных эффектов, но когда препарат стали принимать люди, дети рождались с серьезными уродствами. Человеческий вирус иммунодефицита, введенный шимпанзе ради изучения течения болезни, не вызвал у обезьян никаких симптомов заболевания; пенициллин ядовит для морских свинок; аспирин вызывает врожденные уродства у мышей и крыс, а для кошек он — смертельный яд. Что касается обезьян, что ж, может быть, они и очень похожи на людей, но нашими копиями вовсе не являются: мозг макаки резус в десять раз меньше человеческого и развивается гораздо быстрее. Детеныш макаки резус рождается с мозгом, размер которого составляет две трети взрослого, а человеческий ребенок — с мозгом, который вчетверо меньше взрослого мозга. Так насколько можно и можно ли вообще распространять данные, полученные на представителях одного вида, на другие? Ответ, конечно, будет зависеть от того, кого вы спросите. Никто не станет отрицать, что обезьяна — модель человека, а модель представляет собой аппроксимацию в изучаемой области. Однако аппроксимация — хитрое словечко, которое раздувается и съеживается в зависимости от того, кто его интерпретирует.

Защитники животных вроде Роджера Фоутса и Алекса Пачеко могли бы сказать, что мозг обезьян — негодная аппроксимация человеческого мозга и получаемые данные не оправдывают всех мучений и боли, грязи и гноя, которые мы взваливаем на лабораторных животных. Однако, например, Стюарт Зола-Морган, известный исследователь памяти из Калифорнии, полагает, что мозг обезьяны — ларец с сокровищами, и благодаря его изучению можно понять, как работает человеческий разум. Зола-Морган исследует ум приматов с помощью скальпеля и пинцета, чтобы обнаружить области, ответственные за запоминание, простое запоминание телефонных номеров, и за лирические воспоминания, формирующие саму нашу жизнь: пикник в лесу, вкус сливочного сыра, запах норкового манто вашей матери.

Хирургические исследования Зола-Моргана углубили наше понимание памяти. Это не вызывает сомнений. Память — главное в нас, она делает нас теми, кто мы есть, одушевленными мыслящими существами. И все же, чтобы получить эти знания, Зола-Моргану приходится давать наркоз своему пациенту-обезьяне, потом перетягивать ей шею шнуром, чтобы лишить мозг поступления крови, дожидаться, пока клетки мозга не начнут испытывать кислородное голодание, а потом приводить обезьяну в чувство, чтобы теперь исследовать ее способность вспоминать. Через некоторое время обезьяна «приносится в жертву», и ее мозг исследуется: нужно найти пострадавшие области, поврежденные, мертвые зоны, побелевшие, отмершие участки.

— Я думаю, что жизнь человека более ценна, чем жизнь животного, — говорит Зола-Морган. В интервью, данном Деборе Блюм, он продолжает свою мысль: — Мы действительно обязаны хорошо ухаживать за лабораторными животными, но разве жизнь моего сына не дороже жизни обезьяны? Мне даже не нужно задумываться над ответом на этот вопрос.

Ну а мне нужно. Я посвящаю этому вопросу много размышлений. Для меня совершенно не очевидно, что человеческая жизнь по определению ценнее жизни животного, — нет, совершенно не очевидно, когда я вижу дельфина, выскакивающего из воды и пускающего фонтан из дыхала. Ведь исчезновение какого-то вида вследствие изменений окружающей среды недет к исчезновению следующего, поэтому даже к одноклеточным водорослям в океане мы должны относиться с уважением: они в буквальном смысле слова удерживают нас на плаву. Вот об этом я и думаю сейчас, в этот самый момент. Птицы на карнизе моего дома свили гнездо и вывели птенцов, и теперь те широко раскрывают клювики, требуя пищи. Мне не нравится вспоминать о шнуре, который перетягивает шею обезьяны. Меня смущают Железная Дева и «рама для изнасилования», несмотря на все знания, которые с их помощью были получены. Что ж, возможно, Харлоу они тоже смущали. Несмотря на все его высказывания о том, что он не любит обезьян и вообще животных, некоторые из его студентов думают, что характер его работы начал действительно его беспокоить. Годы шли, пил он все больше; должно быть, что-то — многие вещи — беспокоило его.

В 1971 году жена Харлоу Пегги умерла. Примерно в это же время он был награжден Национальной медалью за заслуги в науке. Его глаза казались потухшими, над ними тяжело нависли веки; на бледных анемичных губах была еле заметная улыбка. Накануне награждения он сказал Хелен Лерой:

— Теперь не осталось ничего, к чему я мог бы стремиться.

Дела у него шли все хуже и хуже. Без жены Харлоу не мог приготовить себе еду, вымыться, постелить постель… Он понимал, что достиг вершины своей карьеры, что стоит на самом высоком и трудно постижимом пике, откуда единственная дорога оттуда ведет только вниз.

— Мне приходилось готовить отцу, — говорит Джонатан. — Без мамы он был совершенно беспомощен.

Харлоу заставлял себя приходить в лабораторию, где все эти клетки громоздились одна на другую, где сквозь решетки было видно пасмурное небо и где пахло пометом. Пометом… Он так устал. «Рама для изнасилования». Помет. Крики боли и суррогатные матери из проволоки и из махровой ткани… они должны были тогда казаться ему особенно ужасными. Ткань, которую покусывали обезьянки, наверное, походила на наждак, раздражала кожу.

Да, Харлоу так устал… На занятиях со студентами невероятная, непреодолимая усталость наваливалась на него, и он не мог противиться сну. Посередине беседы со студентами Харлоу опускал голову на стол и засыпал. Было так легко уснуть на столе… просто закрыть глаза и позволить голосам убаюкать себя.

Он плохо себя чувствовал. Для всех окружающих было очевидно, что он разваливается на части и нуждается в восстановлении. Вскоре после болезни и смерти жены Харлоу отправился в клинику Майо в Миннесоте, где получал электрошоковую терапию. Теперь он сам был лабораторным животным, привязанным к столу, с обритой головой, с гелем, нанесенным на виски и веки; тело его ему больше не принадлежало. Теперь электрошоковая терапия хорошо разработана; в те годы это были просто бегущие по проводам разряды, воспламеняющие вялые нейроны. И Харлоу, получивший анестезию и вымытый до стерильности, получал процедуры, которые можно было бы назвать экспериментальными, потому что никто не знал, какое действие они производят, почему и как и производят ли вообще. Его тело дергалось. Он приходил в себя с ватой во рту и без всяких воспоминаний, а где-то его жена и мать прогуливались по городку на Среднем Западе, в небе которого летали крылатые существа.

Потом Харлоу покинул клинику. Лечение было закончено. Он вернулся в Мэдисон, и его сотрудники говорили, что он уже никогда не был прежним. Врачи объявили, что он выздоровел, но говорил он медленнее, перестал шутить и вроде бы стал мягче. Без жены он чувствовал себя потерянным. Он позвонил Кларе Мейерс в ее трейлере в Аризоне.

— Вернись, — сказал он ей.

Прошедшие годы были нелегкими и для Клары. Ее сын утонул в реке рядом с трейлером. Ее второй муж умер. Вдовец и вдова соединились и еще раз обвенчались. А Термен? Что он думал на этот раз? Его одаренные дети, все как один с таким высоким IQ, так много обещавшие, мало чего достигли в жизни. Ну да это другая история.

Мы почти закончили. Харлоу и Клара, рука об руку. Они вернулись к началу, только за это время интересы Харлоу несколько изменились. Он больше не хотел изучать депривацию материнского воспитания. В 1960-х годах произошел подъем биологической психиатрии и появилась надежда на то, что лекарства смогут помочь при психических заболеваниях. Это заинтересовало Харлоу. Может быть, он надеялся, что в случае нового приступа депрессии ему поможет таблетка, а не электрошок. Может быть, он уже принимал какие-то таблетки, и они не очень-то помогали. В любом случае он хотел выяснить, что вызывает депрессию и что ее излечивает; поэтому он снова обратился к своим макакам резус.

Он разработал изолированную камеру, в которой обезьянка сидела скрючившись, пригнув голову, неспособная пошевелиться и ничего не видя. Эксперимент продолжался до шести недель; животное кормили через отверстие внизу камеры, закрытое специальным экраном. Это приспособление Харлоу назвал «колодцем отчаяния». Что ж, ему вполне удалось создать модель психического заболевания. Животные, выпущенные из «колодца отчаяния», обладали разрушенной психикой, страдали тяжелыми психозами. Что бы Харлоу ни делал, вернуть их в прежнее состояние не удавалось. Лекарства не нашлось, не было ни близости, ни утешения.

Харлоу умер от болезни Паркинсона. Он не мог остановить дрожь во всем теле.

Куда бы я ни пошла, всюду есть животные. По забору прыгает белка. Слизень, огромный и непристойный, выполз из сада и нежится на бетонной ступеньке. Тронь его, и пальцы станут липкими от слизи. Коты орут под окном. Белая собачка пробралась к нам во двор и лежит, вылизывая розовую лапку. Мне хотелось бы завести обезьяну, но мой муж говорит, что это неудачная идея. Он работает в лаборатории и говорит, что от обезьян воняет. Я отвечаю ему, опустив книгу, которую читаю, — «От научения к любви» Харлоу:

— Ты и представления не имеешь, как я люблю обезьян. — К моему собственному удивлению, в моем голосе звучит глубокое чувство, если не страсть.

— Уж не превращаешься ли ты в защитницу животных? — спрашивает муж.

— Вот что я тебе скажу, — говорю я. — После того как я прочла, что этот человек делал с обезьянами и что делают с ними теперь: заражают их иммунодефицитом, вызывают у них опухоли мозга, — а ведь это наши кузены! — я могу сказать: я против экспериментов на животных. Это неправильно. Харлоу был неправ. Все исследования на обезьянах, начатые с его подачи, неправильны.

— Значит, ты хочешь сказать, — говорит мой муж, — что если тебе придется выбирать между лекарством для нашей Клары и жизнью обезьяны, ты предпочтешь обезьяну нашей малышке?

Я знала, что этим кончится. Именно против таких доводов возражал Харлоу и возражает Зола-Морган: наши человеческие жизни несоизмеримо ценнее, а эксперименты на обезьянах дают информацию, которая помогает лечить людей.

— Конечно, я выбрала бы Клару, — медленно говорю я, — но это потому, что девяносто девять процентов меня — обезьяна, а любая обезьяна выберет своего детеныша. — Только одного я не могу объяснить мужу: может быть, девяносто девять процентов моих поступков определяются инстинктом, животными импульсами или любовью млекопитающего, но все-таки один процент меня родился не в джунглях и этот единственный процент осознает, что причинять боль одному живому существу каким-то образом означает причинять боль всем. Этот один процент, возможно, то самое место, где обитает мои разум, и разум говорит мне, что ничем не оправдано причинение страданий разумному существу, особенно если нужные сведения могут быть получены и другими способами.

Что представляет собой, гадаю я, тот один процент в нас, который не шимпанзе, те четыре процента, которые не орангутан, те шесть, которые не макака резус? Хотелось бы мне это знать. Может быть, именно там живет наша душа? Не кусочек ли ангела, не частица ли Бога позволяет нам видеть лес за деревьями, весь огромный сложный гобелен жизни? Это такой маленький процент, так трудно уместиться там, где мы — люди и тем самым несем ответственность.

Сегодня я отправляюсь в лабораторию, где изучают приматов. Основанный Харлоу в Висконсине центр все еще работает, в нем порядка двух сотен обезьян; я еду в другой, расположенный в Массачусетсе. Описывать его я не буду: об этом говорилось достаточно. Здесь лекарство, смерть и открытия соседствуют бок о бок. Клетки стоят одна на другой, в каждой сидит пара обезьян. В помещении пахнет чистящим средством и собачьим кормом. Я встаю на колени перед одной из клеток н просовываю руки между прутьями решетки. Обезьянка подходит и касается, как лошадь, губами, сухими и бархатными, моей ладони. Я вспоминаю, что однажды, когда Харлоу ночью работал с обезьянами, он случайно запер себя в клетке. Он сидел там несколько часов и не мог выйти. Висконсинское небо было беспросветным; где-то вдалеке веселилась компания молодежи.

— Помогите! — кричал Харлоу между прутьями. — Помогите! Помогите! — Наконец кто-то услышал; Харлоу к этому моменту замерз и был испуган.

— Можно мне подержать обезьянку? — спрашиваю я своего сопровождающего. Он разрешает, и я не могу поверить своему счастью — мне позволено взять в руки саму человеческую историю, плейстоцен, неолит, пусть динозавры и вымерли задолго до того. Я прижимаю к себе маленький рыжий комок меха. Это молодое животное. Оно обвивает своими невероятно мягкими руками мою шею. Сердце обезьянки колотится быстро: она боится. Боится меня?

— Ш-ш, — говорю я обезьянке, моей обезьянке, я смотрю в морщинистое личико, личико младенца и старика одновременно, в печальные влажные глаза, и неожиданно я ощущаю, что это самого Харлоу я держу в руках. Забавно — реинкарнация Харлоу в виде обезьяны… Это смешно и не смешно. Я глажу жесткую головку и смотрю на линии жизни на розовой ладони. Они, извиваясь, ведут в Висконсин, в маленький домик в Айове, ко многих амбициям и желаниям. Зверек ежится в моих руках.

— Успокойся, — шепчу я ему и пытаюсь прижать его к себе теснее, так тесно, как только могу.