О третьем томе

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

О третьем томе

Судьба Иосифа Бродского - трехчастная (как у Александра Блока; бывают, между прочим, двухчастные: вспомним Тютчева, - но это к слову), - и как раз третий, так сказать, том, заокеанский, доставил ему славу.

Действительно: даже если бы остались только стихи, написанные за границей (их очень много; плюс много прозы; плюс переводы... можно поверить, что тунеядца и впрямь кто-то принуждал в отдаленной местности), Бродского все равно пришлось бы рано или поздно, и притом независимо от Шведской Академии, признать великим русским поэтом.

Он создал собственную систему стихосложения (в ней метроном не стучит) и собственную метафизику (в ней небытие первично - и определяет сознание), и ни на кого не похожий слог, в котором вырезан, как иглой на пластинке, незабываемый голос.

У него появился сквозной сюжет - точней, два пересекающихся сюжета: по горизонтали, то есть вдоль параллели, - разлука навеки, видение того берега, мысль заходит на востоке; а по меридиану она забирает вверх, к полюсу холода.

Потому что перед нами разыгран безнадежно опасный опыт существования без иллюзий, в том числе без главной - что мироздание вращается якобы вокруг некоего бесценного местоимения.

Пейзаж, интерьер, натюрморт читаются, как тексты, понятные насквозь, если разглядывать их с изнанки, из другого измерения, где нас нет - и где нисколько не лучше.

И я когда-то жил в городе, где на домах росли

статуи, где по улицам с криком "растли! растли!"

бегал местный философ, тряся бородкой,

и бесконечная набережная делала жизнь короткой.

Теперь там садится солнце, кариатид слепя.

Но тех, кто любили меня больше самих себя,

больше нету в живых. Утратив контакт с объектом

преследования, собаки принюхиваются к объедкам,

и в этом их сходство с памятью, с жизнью вещей. Закат;

голоса в отдалении, выкрики типа "гад!

уйди!" на чужом наречье. Но нет ничего понятней.

И лучшая в мире лагуна с золотой голубятней

сильно сверкает, зрачок слезя.

Человек, дожив до того момента, когда нельзя

его больше любить, брезгуя плыть противу

бешеного теченья, прячется в перспективу.

Узнали, я думаю, город, просвечивающий тут сквозь Италию? Меня долго сбивал с толку закат в другом часовом поясе; потом догадался: ведь лето солнце над Финским заливом медлит... Не исключено, впрочем, что нельзя полюбить эти стихи, пока не доживешь - хоть воображением - до момента, обозначенного последней строфой.