7. ДВЕ УЛЫБКИ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

7. ДВЕ УЛЫБКИ

С некоторыми пациентами легко. Они появляются в моем кабинете, готовые к изменениям, и терапия идет сама собой. Иногда от меня требуется так мало усилий, что я сам выдумываю для себя работу, задавая вопросы или давая интерпретации только для того, чтобы убедить и себя, и пациента, что я – необходимое звено этого процесса.

Мари была не из легких. Каждый сеанс с ней требовал огромных усилий. Когда она впервые пришла ко мне на прием 3 года назад, ее муж был мертв уже 4 года, но она застыла в собственном горе. Застыла ее мимика, ее воображение, ее тело, ее сексуальность – весь поток ее жизни. В течение долгого времени она оставалась безжизненной, и мне приходилось выполнять работу за двоих. Даже теперь, когда ее депрессия давно прошла, в нашей работе оставалась некоторая косность, а в наших взаимоотношениях – холодность и отдаленность, которые я не в силах был изменить.

Сегодня был терапевтический выходной. Мари должен был интервьюировать консультант, и я предвкушал удовольствие побыть с ней час и при этом оставаться «свободным от дежурства».

Неделями я уговаривал ее проконсультироваться у гипнотерапевта. Хотя Мари сопротивлялась практически любому новому опыту и особенно боялась гипноза, она в конце концов согласилась при условии, что я буду присутствовать в течение всего сеанса. Я не возражал; на самом деле мне нравилась идея спокойно сидеть и предоставить консультанту, Майку К., моему другу и коллеге, выполнять свою работу.

Кроме того, позиция наблюдателя могла бы дать мне необычную возможность по-новому оценить Мари. Ведь за три года мое восприятие ее, возможно, стало стереотипным и узким. Может быть, она значительно изменилась, а я этого не заметил. Возможно, другие оценивают ее совсем иначе, чем я. Наступило время попытаться взглянуть на нее свежим взглядом.

Мари была испанкой по происхождению и эмигрировала из Мехико восемнадцать лет назад. Ее муж, которого она встретила, будучи студенткой университета Мехико, был хирургом и погиб в автокатастрофе, спеша в госпиталь по срочному вызову. Исключительно красивая женщина, Мари была высокой, величественной, с резко очерченным носом и длинными черными волосами, собранными в пучок на затылке. Возраст? Ей можно было дать лет двадцать пять, без макияжа – от силы тридцать. Но представить себе, что ей сорок – невозможно.

Мари имела неприступный вид и отпугивала многих людей своей красотой и высокомерием. Я же, наоборот, сильно тянулся к ней. Она меня волновала, мне хотелось ее утешить, я представлял себе, как обнимаю Мари и ее тело оттаивает в моих руках. Я часто спрашивал себя, насколько сильно мое влечение. Мари напоминала мне красивую тетушку, которая точно так же причесывала свои волосы и играла важную роль в моих подростковых сексуальных фантазиях. Возможно, причина была в этом. Возможно, мне просто льстило, что я – единственный защитник и единственное доверенное лицо этой царственной женщины.

Мари хорошо скрывала свою депрессию. Никто бы не подумал, что она чувствовала, будто ее жизнь остановилась, что она отчаянно одинока, что она плакала каждую ночь, что за семь лет после смерти ее мужа она ни разу не вступала в какие-либо отношения (даже личные беседы!) с мужчиной.

Первые четыре года после своей утраты Мари совсем не подпускала к себе мужчин. В последние два года, когда ее депрессия снизилась, она пришла к выводу, что единственным спасением для нее могло бы стать новое романтическое увлечение, но она была слишком горда и сурова, и мужчины считали ее недоступной. Несколько месяцев я пытался разрушить ее убеждение в том, что жизнь, настоящая жизнь, заключается лишь в том, чтобы быть любимой мужчиной. Я пытался помочь ей расширить свой горизонт, развить новые интересы, больше ценить дружеские отношения и с женщинами. Но ее вера держалась крепко.

В конце концов я решил, что эта вера нерушима, и переключил внимание на то, чтобы помочь ей научиться привлекать мужчин.

Но вся наша работа остановилась четыре недели назад, когда Мари выпала из кабины канатной дороги в Сан-Франциско и сломала себе челюсть, сильно повредив зубы, лицо и шею. После недельной госпитализации она начала восстановление зубов у хирурга-стоматолога. Мари имела низкий болевой порог, особенно в отношении зубной боли, и боялась своих частых визитов к хирургу. К тому же она повредила лицевой нерв и страдала от жестоких и постоянных болей в одной стороне лица. Лекарства не помогали, и именно для того, чтобы облегчить боль, я посоветовал консультацию гипнотизера.

Если уж в обычных условиях Мари была трудной пациенткой, то после несчастного случая она стала особенно упрямой и язвительной.

– Гипноз действует только на тупиц и людей со слабой волей. Вы поэтому мне его советуете?

– Мари, как мне убедить Вас, что гипноз не имеет ничего общего ни с интеллектом, ни с волей? Гипнабельность – это врожденная черта. Да и какой риск? Вы говорите мне, что боль невыносима – есть реальная возможность, что часовая консультация принесет некоторое облегчение.

– Вам это кажется нормальным, но я не хочу, чтобы из меня делали идиотку. Я видела гипноз по телевизору – жертвы выглядели придурками. Они думали, что плавают, будучи на сухой сцене, или что они гребут в лодке, в то время как сидели на стуле. У кого-то изо рта вываливался язык, и он не мог засунуть его назад.

– Если бы я подумал, что подобные вещи могут случиться со мной, я бы чувствовал себя так же беспокойно, как и Вы. Но есть огромная разница между гипнозом по телевизору и медицинским гипнозом. Я точно скажу, чего Вам ожидать. Главное – никто не собирается Вами управлять. Вместо этого Вы научитесь помещать себя в такое состояние сознания, в котором сможете контролировать свою боль. Похоже, Вы все еще не умеете доверять ни мне, ни другим докторам.

– Если бы врачи заслуживали доверия, они бы подумали о том, чтобы вовремя позвонить нейрохирургу, и мой муж был бы сейчас жив!

– Сегодня здесь столько всего происходит, столько проблем – Ваша боль, Ваше беспокойство (и предубеждение) насчет гипноза, Ваш страх показаться глупой, Ваш гнев и недоверие к докторам, включая меня – я не знаю, с чего начать. Вы чувствуете то же самое? Как Вы думаете, с чего нам сегодня начать?

– Вы доктор, а не я.

Так и продолжалась терапия. Мари была ранимой, раздраженной и, несмотря на декларируемую благодарность ко мне, часто саркастической и насмешливой. Она никогда не останавливалась на одной проблеме, а быстро перескакивала с одного на другое. Временами она брала себя в руки и извинялась за свою стервозность, но неизменно через несколько минут снова становилась раздраженной и ноющей. Я знал: самое важное, что я мог сделать для нее, особенно в этот кризисный период, – это сохранить наши отношения и не позволить ей оттолкнуть меня. Поэтому я сдерживался, но мое терпение не беспредельно, и я чувствовал облегчение от того, что мог разделить эту ношу с Майком.

Я также хотел получить поддержку от коллеги. Таков был мой скрытый мотив при организации этой консультации. Я хотел, чтобы кто-то другой оценил мою работу с Мари, чтобы кто-то сказал мне: «Да, она упряма. Тебе с ней чертовски сложно приходится». Эта нуждающаяся часть меня действовала не в интересах Мари. Я не хотел, чтобы у Майка была гладкая и легкая консультация – я предпочел бы, чтобы он помучился так, как приходилось мучиться мне. Да, признаю, мне хотелось, чтобы Мари доставила Майку неприятности. Я мысленно говорил ей: «Давай, Мари, покажи свой нрав!»

Но, к моему изумлению, сеанс протекал хорошо. Мари была хорошей сомнамбулой, и Майк умело индуцировал гипнотическое состояние и научил ее, как самой погружать себя в транс. Затем он занялся ее болью, используя техники анестезии. Он посоветовал ей представить себе, что она в кресле дантиста и ей делают инъекцию новокаина.

– Представьте себе, как Ваша щека и челюсть все больше и больше немеют. Теперь Ваша щека и в самом деле совсем онемела. Коснитесь ее рукой и убедитесь, что она совсем деревянная. Представьте себе, что Ваша рука – передатчик онемения. Она немеет, когда касается Вашей онемевшей щеки, и может передавать это онемение в любую другую часть Вашего тела.

Отсюда Мари было легко сделать еще один шаг и передать онемение во все болезненные участки своего лица и шеи. Отлично. Я заметил на ее лице след облегчения.

Затем Майк поговорил с ней о боли. Вначале он объяснил функцию боли: то, как она служит предупреждением, сообщая ей, насколько сильно она сдвинула свою челюсть и насколько энергично она жует. Это необходимая, функциональная боль – в отличие от бессмысленной боли, которая вызвана поврежденными, раздраженными нервами и не служит никакой полезной цели.

Первым делом, советовал Майк, Мари нужно побольше узнать о своей боли: научиться различать функциональную боль и ненужную. Лучший способ сделать это – начать задавать прямые вопросы и серьезно обсуждать свою боль со стоматологом. Он – как раз тот, кто лучше всего знает, что происходит с ее лицом и ртом.

Утверждения Майка были удивительно ясными и произносились с должным сочетанием профессионализма и отеческой заботы. Мари и он на минуту встретились глазами. Затем она улыбнулась и кивнула. Он понял, что она получила сообщение и поняла его.

Майк, вероятно, польщенный реакцией Мари, перешел к своей последней задаче. Мари была заядлой курильщицей, и одним из мотивов, заставивших ее согласиться на консультацию с ним, была надежда на то, что он поможет ей бросить курить. Майк, специалист в этом деле, начал свое хорошо отрепетированное, блестящее выступление. Он подчеркнул три главных момента: что она хочет жить, что ей нужно тело, чтобы жить, и что сигареты – яд для ее тела. Для иллюстрации Майк предложил:

– Подумайте о своей собаке или, если у Вас ее нет сейчас, представьте себе собаку, которую Вы очень любите. Теперь представьте себе собачьи консервы, на которых написано «яд». Вы ведь не будете кормить свою собаку отравленной пищей, не так ли?

И опять Мари и Майк встретились глазами, и Мари снова улыбнулась и кивнула. Хотя Майк знал, что его пациентка ухватила мысль, он, тем не менее, продолжал развивать ее:

– Так почему же Вы не относитесь к Вашему телу так же хорошо, как Вы относились бы к своей собаке?

В оставшееся время он закрепил инструкции по самогипнозу и научил ее, как противопоставлять своему влечению к курению самогипноз и усиленное осознавание (гипервосприятие, как он выражался) того, что тело нужно ей для жизни, и того, что она отравляет его.

Это была отличная консультация. Майк сделал свою работу великолепно: он установил с Мари хороший раппорт и успешно достиг всех целей своей консультации. Мари покинула кабинет, вероятно, довольная им и работой, которую они проделали.

Потом я задумался о сеансе, на котором мы все трое присутствовали. Хотя профессионально консультация меня вполне удовлетворила, я не получил личной поддержки и признания, к которым стремился. Конечно, Майк не имел представления о том, чего я на самом деле от него хотел. Вряд ли я мог признаться более молодому коллеге в своих незрелых желаниях. К тому же, он не мог догадаться о том, насколько трудной пациенткой была Мари и какие адские усилия я на нее затрачивал – с ним она сыграла роль образцовой пациентки, возможно, из чистого духа противоречия.

Конечно, все эти чувства остались скрытыми от Майка и Мари. Затем я подумал о них обоих – их неисполненных желаниях, их скрытых размышлениях и мнениях о консультации. Предположим, через год Майк, Мари и я напишем каждый воспоминания об этом совместном сеансе. Насколько наши мнения совпадут? Я подозревал, что каждый из нас будет не в состоянии понять этот сеанс с чужой точки зрения. Но почему через год? Предположим, нам нужно написать их через неделю. Или в этот самый момент. Могли бы мы ухватить и зафиксировать подлинное и существенное содержание этого часа?

Это нетривиальный вопрос. На основании данных, которые пациенты сообщают о событиях, произошедших задолго до этого, терапевты, как они обычно полагают, могут реконструировать их жизнь: обнаружить решающие события первых лет развития, подлинную природу отношений с каждым из родителей, отношения между родителями, братьями и сестрами, семейную структуру, внутренние переживания, сопровождавшие синяки и шишки ранних лет, историю детской и подростковой дружбы.

Однако могут ли терапевты, историки или биографы восстановить жизнь с какой-либо степенью точности, если реальность одного-единственного часа и то схватить не удается? Много лет назад я провел эксперимент, в котором я и моя пациентка записывали свое мнение о каждом из наших терапевтических сеансов. Позже когда мы сравнивали, было порой трудно поверить, что мы описывали один и тот же сеанс. Даже наши взгляды на то, что были полезным, различались. Мои элегантные интерпретации? Она их никогда даже не замечала! Вместо этого она вспоминала и ценила мои личные замечания в ее поддержку [4].

В такие моменты мечтаешь об объективной оценке реальности или о каком-нибудь официальном и четком снимке сеанса. Тревожно осознавать, что реальность – не более, чем иллюзия, в лучшем случае – согласование восприятий разных наблюдателей.

Если бы мне пришлось писать короткий отчет об этом сеансе, я бы построил его вокруг двух наиболее «реальных» моментов: двух раз, когда Мари и Майк встретились глазами и она улыбнулась и кивнула. Первая улыбка последовала за рекоментацией Майка, чтобы Мари в деталях обсудила свою боль со своим хирургом; вторая была вызвана его выводом, что она не стала бы кормить свою собаку отравленной пищей.

Позже мы с Майком довольно долго обсуждали этот сеанс. С профессиональной точки зрения он считал консультацию успешной. Мари была хорошей сомнамбулой, и он достиг всех целей своей консультации. Кроме того, для него это было положительным личным переживанием после тяжелой недели, в течение которой он госпитализировал двух пациентов и имел стычку с заведующим отделением. Ему доставило удовольствие то, что я наблюдал его компетентную и эффективную работу. Он был моложе меня и всегда ценил мою работу. Мое хорошее мнение о нем много для него значило. Была своеобразная ирония в том, что Майк получил от меня то, что я хотел получить от него.

Я спросил его о двух улыбках. Он хорошо помнил о них и был убежден, что они сигнализировали о наличии связи и воздействия. Улыбки, которые появились в ключевые моменты его работы, означали, что Мари поняла и приняла послание.

Однако, давно зная Мари, я интерпретировал эти улыбки совершенно иначе. Возьмем первую, когда Майк предложил Мари получить побольше информации от своего хирурга, доктора Z. Их отношения – это целая история!

Они впервые встретилась двадцать лет назад, когда были однокурсниками в Мехико. В то время он настойчиво, но безуспешно пытался за ней ухаживать. Она ничего не слышала о нем до того, как с ее мужем не произошла автокатастрофа. Доктор Z., тоже переехавший в США, работал в госпитале, куда привезли ее мужа после несчастного случая, и был главным источником медицинской информации и человеческой поддержки для Мари в течение всего времени, пока ее муж лежал в коме со смертельной раной головы.

Почти сразу же после смерти ее мужа доктор Z., несмотря на то, что у него была жена и пятеро детей, возобновил свои ухаживания и сексуальные инициативы. Она с негодованием пресекла их, но это его не обескуражило. Он подмигивал и намекал ей по телефону, в церкви, даже в зале суда (она подала в суд на госпиталь, обвинив персонал в смерти мужа). Мари считала его поведение недопустимым и отвергала его все более резко. Доктор Z. успокоился только тогда, когда она сказала ему, что он ей противен, что он – последний мужчина в мире, с которым она завела бы роман, и что если он не прекратит ее преследовать, она сообщит его жене, женщине весьма крутого нрава.

Когда Мари выпала из кабины фуникулера, она ударилась головой и была без сознания около часа. Очнувшись от невыносимой боли, она почувствовала себя отчаянно одинокой: у нее не было близких друзей, а двое ее дочерей находились в Европе на каникулах. Когда медсестра скорой помощи спросила, как зовут ее врача, она простонала: «Позвоните доктору Z». По общему мнению, он был самым талантливым и опытным хирургом-стоматологом в этом районе, и Мари чувствовала, что слишком многое поставлено на карту, чтобы рисковать с неизвестным хирургом.

Доктор Z. сдерживал свои чувства во время первых и основных хирургических процедур (несомненно, он прекрасно поработал), но во время послеоперационного лечения его понесло. Он был циничным, властным и, мне кажется, слегка садистом. Убедив себя в том, что у Мари истерически преувеличенная реакция, он отказался прописать обезболивающие и успокоительные препараты. Он пугал ее безапелляционными утверждениями об опасных осложнениях или остаточных лицевых повреждениях и угрожал бросить это дело, если она будет продолжать жаловаться. Когда я разговаривал с ним о необходимости облегчения боли, он становился задиристым и напоминал мне, что знает намного больше, чем я, о хирургической боли. Возможно, предположил он, я устал от разговоров и хочу сменить специальность. Я опустился до того, что выписал ей успокоительное тайно.

Многие часы я выслушивал жалобы Мари на боль и на доктора Z. (который, как Мари была убеждена, лечил бы ее лучше, если бы она даже теперь, с лицом, искаженным от боли, приняла его сексуальные предложения). Сеансы в его кабинете были унизительны для нее: каждый раз, когда его ассистент покидал комнату, он начинал делать непристойные намеки и часто прикасался руками к ее груди.

Не в силах помочь Мари в ее ситуации с доктором Z., я настаивал на том, чтобы она поменяла врача. По крайней мере, убеждал я, ей нужно проконсультироваться с другим хирургом-стоматологом, и называл ей имена прекрасных консультантов. Она ненавидела все то, что с ней происходило, ненавидела доктора Z., но любое мое предложение встречалось фразой «да, но…» Она мастерски владела искусством говорить «да, но» (на профессиональном языке это называется «жалобщик, отвергающий помощь»). Ее главное «но» заключалось в том, что поскольку доктор Z. начал работу, он – и только он – действительно знает, что происходит у нее во рту. Она ужасно боялась, что ее рот или лицо навсегда останутся деформированными. (Она всегда очень заботилась о своем внешнем виде, а тем более теперь, когда осталась одна). Ничто – ни гнев, ни гордость, ни оскорбительные прикосновения к груди – не могли перевесить ее потребность в косметическом восстановлении.

Было и еще одно дополнительное, но важное соображение. Поскольку кабина фуникулера накренилась, что и вызвало ее падение, она начала судебный процесс против города. В результате своей травмы Мари потеряла работу, и ее финансовое положение было ненадежным. Она рассчитывала на существенную финансовую компенсацию и боялась вступать в конфликт с доктором Z., чье важное свидетельство о степени ее повреждений и ее страданий могло бы стать решающим для победы в этом процессе.

Таким образом, Мари и доктор Z. сплелись в сложном танце, фигуры которого включали отвергнутые ухаживания хирурга, миллионный судебный процесс, сломанную челюсть, несколько выбитых зубов и прикосновения к груди. Именно в эту невероятную неразбериху Майк – конечно, не зная всего этого – внес свое невинное и резонное предложение, чтобы Мари попросила своего доктора помочь ей понять свою боль. И в этот момент Мари улыбнулась.

Второй раз она улыбнулась в ответ на столь же «хитрый» вопрос Майка: «Вы бы стали кормить свою собаку отравленной пищей?» За этой улыбкой тоже была своя история. Девять лет назад Мари и ее муж Чарльз приобрели собаку – неуклюжую таксу по имени Элмер. Хотя в действительности Элмер был собакой Чарльза, а Мари питала неприязнь к собакам, она постепенно привязалась к Элмеру, который много лет спал с ней в одной постели.

Элмер стал старым, больным и облезлым и, после смерти Чарльза, требовал так много внимания к себе, что, возможно, сослужил Мари хорошую службу – вынужденная занятость часто становится подспорьем в горе и как бы отвлекает от душевной боли на ранних стадиях. (В нашей культуре эта искусственная занятость обеспечивается устройством похорон и бумажной работой, связанной с медицинской страховкой и недвижимостью.)

После приблизительно года психотерапии депрессия Мари снизилась, и она обратилась к переустройству своей жизни. Она была убеждена, что может достичь счастья, только выйдя замуж. Все остальное представлялось ей прелюдией: все другие типы дружбы, все другие переживания были только способом убить время, пока ее жизнь не возобновится с новым мужчиной.

Но Элмер оказался главной преградой на пути Мари к новой жизни. Она была озабочена поиском мужчины, однако Элмер, очевидно, считал, что он вполне подходящий мужчина для нее. У него началось навязчивое недержание: он отказывался писать на улице и вместо этого, дождавшись возвращения домой, орошал ковер в гостиной. Никакие наказания и воспитательные меры не помогали. Если Мари оставляла его на улице, он выл не переставая, так что соседи, даже живущие через несколько домов от нее, звонили, чтобы заступиться за него, или требовали что-то сделать. Если она каким-то образом наказывала его, он отвечал тем, что пачкал ковры в других комнатах.

Запах Элмера заполнил весь дом. Он встречал посетителей у входной двери, и никакие проветривания, шампуни, дезодоранты или духи не могли его заглушить. Стесняясь приглашать гостей домой, она сначала пыталась компенсировать это приглашениями в рестораны. Постепенно она отчаялась наладить какую-либо нормальную социальную жизнь.

Я вообще не большой любитель собак, но эта казалась мне абсолютным чудовищем. Я видел Элмера один раз, когда Мари привела его ко мне в кабинет – дурно воспитанное создание, которое целый час рычало и с шумом вылизывало свои гениталии. Возможно, именно там и тогда я решил, что Элмера нужно убрать. Я не собирался позволить ему разрушить жизнь Мари. А заодно и мою.

Но тут обнаружились огромные препятствия. Дело не в том, что Мари была нерешительной. В доме обитал еще один жилец, загрязнявший воздух – квартирантка, которая, по словам Мари, питалась исключительно тухлой рыбой. В этой ситуации Мари действовала с исключительным рвением. Она последовала моему совету и вступила в открытую конфронтацию; и когда квартирантка отказалась изменить свои кулинарные привычки, Мари без колебаний попросила женщину убраться.

Но с Элмером Мари чувствовала себя в ловушке. Он был собакой Чарльза, и частица Чарльза еще жила в Элмере. Мы с Мари без конца обсуждали ее возможности. Интенсивная и дорогая ветеринарная диагностическая работа не приносила никакой пользы. Визиты к зоопсихологу и тренеру также оказались бесплодными. Постепенно она с горечью осознала (подстрекаемая, конечно, мною), что с Элмером необходимо расстаться. Она обзвонила всех своих друзей и спросила, не возьмут ли они Элмера, но не нашлось ни одного сумасшедшего, который бы согласился взять такую собаку. Она дала объявление в газете, но даже обещание бесплатной еды для собаки не вызвало ни у кого энтузиазма.

Надвигалось неизбежное решение. Ее дочери, ее друзья, ее ветеринар – все убеждали Мари усыпить Элмера. И, само собой, я сам незаметно подталкивал ее к этому решению. Наконец, Мари согласилась. Она сделала знак рукой, опустив вниз большой палец, и однажды серым утром повезла Элмера на его последний прием к ветеринару.

Однако одновременно возникла проблема на другом фронте. Отец Мари, который жил в Мехико, стал так слаб, что она подумывала о том, чтобы пригласить его жить с ней. Мне это казалось неудачной идеей для Мари, которая так боялась и не любила своего отца, что многие годы почти не общалась с ним. Фактически именно стремление избежать его тирании было главным фактором, заставившим ее 18 лет назад эмигрировать в Соединенные Штаты. Идея пригласить его жить с ней была вызвана, скорее, чувством вины, чем заботой или любовью.

Указав на это Мари, я также усомнился в том, что имеет смысл отрывать восьмидесятилетнего человека, не говорящего по-английски, от его культуры. В конце концов она уступила и организовала для него постоянный уход в Мехико.

Взгляд Мари на психиатрию? Она часто шутила со своими друзьями: «Сходите к психиатру. Они прелестны. Во-первых, они посоветуют вам выгнать вашу квартирантку. Затем они заставят вас отдать вашего отца в приют для престарелых. И, наконец, они убедят вас убить вашу собаку!»

И она улыбнулась, когда Майк старался убедить ее и мягко спросил: «Вы же не будете кормить свою собаку отравленной пищей, не так ли?»

Так что, с моей точки зрения, две улыбки Мари не означали ее согласия с Майком, а были, наоборот, ироническими улыбками, которые говорили: «Если бы Вы только знали…» Когда Майк попросил ее поговорить со своим хирургом-стоматологом, я представил себе, что она должна была подумать: «Поговорить с доктором Z.! Это верно! Хорошо, я поговорю! Когда я буду здорова и мой судебный иск будет удовлетворен, я поговорю с его женой и со всеми, кого я знаю. Я подниму об этом подонке такой шум, что у него всю жизнь будет в ушах звенеть!»

И, конечно же, улыбка насчет отравленной собачьей пищи была столь же ироничной. Должно быть, она думала: «О, я бы не кормила его отравленной пищей – до тех пор, пока он не стал бы старым и несносным. А затем я бы просто избавилась от него – раз и все!»

Когда на следующем индивидуальном сеансе мы обсуждали консультацию, я спросил ее о двух улыбках. Она очень хорошо помнила каждую.

– Когда доктор К. посоветовал мне подробно поговорить с доктором Z. о своей боли, мне внезапно стало очень стыдно. Я стала спрашивать себя, не рассказали ли Вы ему все обо мне и докторе Z. Мне очень понравился доктор К. Он очень привлекательный, как раз такой мужчина, какого я хотела бы встретить в жизни.

– А как насчет улыбки, Мари?

– Ну, очевидно, я была обескуражена. Неужели доктор К. думает, что я шлюха? Если бы я действительно подумала об этом (на самом деле – нет), я бы поняла, что это сводится к товарообмену – я ублажаю доктора Z. и потакаю его грязным и мелким чувствам в обмен на его помощь в моем судебном процессе.

– Так улыбка говорила…?

– Моя улыбка говорила… А почему Вас так интересует моя улыбка?

– Продолжайте.

– Полагаю, моя улыбка говорила: «Пожалуйста, доктор К., давайте сменим тему. Не спрашивайте меня больше о докторе Z». Надеюсь, Вы не знаете о том, что происходит между нами.

Вторая улыбка? Вторая улыбка вовсе не была, как я думал, иронической реакцией на тему заботы о своей собаке, а имела совершенно иной смысл.

– Мне стало смешно, когда доктор К. стал говорить о собаке и яде. Я поняла, что Вы не рассказали ему об Элмере – иначе он не выбрал бы для иллюстрации собаку.

– И…?

– Ну, об этом трудно говорить. Но, хотя я и не показываю этого – я не умею говорить «спасибо» – я на самом деле очень ценю то, что Вы сделали для меня за последние несколько месяцев. Я бы не справилась со всем этим без Вас. Я уже рассказывала Вам свою психиатрическую шутку (моим друзьям она очень нравится): сначала – квартирантка, затем – отец и, наконец, они заставляют вас убить вашу собаку.

– И…?

– И, мне кажется, Вы вышли за рамки своей роли доктора – я Вас предупреждала, что об этом будет трудно говорить. Я думала, психиатры не должны давать прямых советов. Может быть, Вы позволили своим личным чувствам в отношении собак и отцов взять верх!

– И улыбка говорила…?

– Боже, до чего Вы настойчивы! Улыбка говорила: «Да-да, доктор К., я поняла. А теперь давайте быстрее перейдем к другому предмету. Не расспрашивайте меня о моей собаке. Я не хочу, чтобы доктор Ялом выглядел плохо».

Ее ответ вызвал у меня смешанные чувства. Неужели она была права? Неужели я позволил вмешаться своим личным чувствам? Чем больше я думал об этом, тем больше убеждался, что это не так. Я всегда испытывал теплые чувства к своему отцу и обрадовался бы возможности пригласить его жить в моем доме. А собаки? Это правда, что я не симпатизировал Элмеру, но я знал, что меня не интересуют собаки, и строго следил за собой. Любой человек, который познакомился бы с этой ситуацией, посоветовал бы ей избавиться от Элмера. Да, я был уверен, что действовал так лишь в ее интересах. Следовательно, мне было неловко принимать от Мари ее благородную защиту моего профессионализма.

Это выглядело какой-то конспирацией – как будто я признавал, что мне есть что скрывать. Однако я также осознавал, что она выразила мне благодарность, и это было приятно.

Наш разговор об улыбках открыл такой богатый материал для терапии, что я отложил свои размышления о разном восприятии реальности и помог Мари исследовать свое презрение к себе за то, что она пошла на компромисс с доктором Z. Она также выразила свои чувства ко мне с большей откровенностью, чем раньше: свой страх зависимости, свою благодарность, свой гнев.

Гипноз помог ей переносить боль в течение трех месяцев, пока ее поврежденная челюсть не зажила, стоматологическое лечение не завершилось и лицевые боли не утихли. Ее депрессия снизилась, а гнев уменьшился; но, несмотря на все эти улучшения, я все же не смог изменить Мари так, как мне хотелось. Она осталась гордой, несколько критичной и сопротивлялась новым идеям. Мы продолжали встречаться, но у нас, казалось, становилось все меньше и меньше тем для обсуждения; и, наконец, несколько месяцев спустя мы согласились, что пора завершать работу. Мари приходила ко мне во время незначительных кризисов каждые несколько месяцев в течение следующих четырех лет; и с тех пор наши жизни больше не пересекались.

Процесс длился три года, и она получила до обидного маленькую сумму. К тому времени ее гнев по отношению к доктору Z. уже иссяк, и Мари забыла о своем решении опорочить его. В конце концов она вышла замуж за пожилого добродушного человека. Я не уверен, что она когда-нибудь снова была по-настоящему счастлива. Но она никогда больше не выкурила ни одной сигареты.

Эпилог

Консультация Мари – это свидетельство ограниченности знания. Хотя Мари, Майк и я присутствовали на одном сеансе, каждый из нас вынес из него совершенно различный и непредсказуемый опыт. Этот сеанс можно представить как триптих, каждая часть которого отражает точку зрения, потребности и заботы своего автора. Возможно, если бы я сообщил Майку больше информации о Мари, его часть картины больше напоминала бы мою. Но проведя с ней сотни часов, о чем я мог бы ему рассказать? О своем раздражении? О нетерпении? О сожалении, что вел себя с ней заносчиво? О своем удовлетворении ее прогрессом? О своем сексуальном влечении? Об интеллектуальном любопытстве? О своем желании изменить взгляды Мари, научить ее самопознанию, мечтам, фантазиям, расширить ее кругозор?

Но даже если бы я провел с Майком многие часы, рассказывая обо всем этом, я все же не смог бы адекватно передать свое переживание Мари. Мои впечатления о ней, мое нетерпение, мое удовлетворение – не совсем такие, как у других людей. Я пытаюсь схватить нужное слово, метафору, аналогию, но они никогда не срабатывают; в лучшем случае они остаются слабым приближением к тем ярким образам, которые лишь однажды промелькнули в моем сознании.

Ряд искажающих призм блокирует понимание другого. До того, как был изобретен стетоскоп, врачи слушали звуки человеческой жизни, прижимая ухо к грудной клетке пациента. Представьте себе два сознания, перетекающие друг в друга и передающие мысленные образы непосредственно, как парамеции обмениваются клеточным веществом: это и было бы совершенным союзом.

Возможно, через тысячи лет такой союз будет возможен – окончательное противоядие изоляции, окончательное искоренение частной жизни. Что касается нашего времени, существуют непреодолимые препятствия для такого психического совокупления.

Во-первых, существует барьер между образом и языком. Мы мыслим образами, но для общения с другими вынуждены трансформировать образы в мысли, а мысли – в слова. Этот путь – от образа к мысли и языку – очень коварен. Происходят потери: богатая, сочная ткань образа, его необыкновенная пластичность и текучесть, его личные ностальгические эмоциональные оттенки – все утрачивается при переходе от образа к языку.

Великие художники пытаются передать образ непосредственно с помощью намеков, метафор, с помощью лингвистических приемов, направленных на то, чтобы вызвать у читателя похожий образ. Но в конце концов они понимают неадекватность своих средств стоящей перед ними задаче. Послушайте жалобу Флобера в «Мадам Бовари»:

«Между тем, правда в том, что полнота души может иногда переполнить мелкий сосуд языка, ибо никто из нас никогда не может выразить в полной мере своих желаний, мыслей или печалей; и человеческая речь похожа на разбитый горшок, на котором мы отбиваем грубые ритмы, под которые могли бы танцевать медведи, в то время, как хотели бы сыграть музыку, способную растопить звезды».

Другая причина, по которой мы никогда не можем полностью узнать другого, в том, что мы сами выбираем, что раскрыть. Мари хотела от Майка помощи в неспецифической, безличной области – контроль за болью и прекращение курения, – и поэтому предпочла не раскрываться перед ним. Из-за этого он неправильно истолковал смысл ее улыбок. Я знал о Мари и о ее улыбках больше. Но и я истолковал их смысл неправильно: то, что я знал о ней, было лишь небольшим фрагментом того, что она могла бы рассказать мне или самой себе.

Однажды я работал в группе с пациентом, который в течение двух лет терапии редко обращался ко мне прямо. Однажды Джей удивил меня и других членов группы, объявив («признавшись», как он выразился), что все когда-либо сказанное им в группе – его обратная связь с другими, его самораскрытие, все его сердитые или утешающие слова – на самом деле говорилось ради меня. Джей воспроизвел в группе опыт своей семьи, где он тосковал по отцовской любви, но никогда не мог попросить о ней. В группе он участвовал во многих драмах, но всегда на заднем плане было мое отношение. Хотя он делал вид, что говорит с другими членами группы, он говорил через них со мной, постоянно ища моего одобрения и поддержки.

После этого признания все мои представления о Джее были взорваны. Я думал, что хорошо знал его неделю, месяц, шесть месяцев назад. Но я никогда не знал подлинного, тайного Джея, и после этого признания вынужден был перестроить его образ, сложившийся в моем сознании, и приписать новый смысл прошлым впечатлениям. Но этот новый Джей, это подменное дитя, надолго ли он останется? Сколько времени пройдет, пока не созреют новые тайны? Пока он не вскроет этот новый слой? Я понял, что, вглядываясь в будущее, увижу там бесконечное число Джеев. И никогда не смогу поймать «настоящего».

Третье препятствие полному пониманию другого относится уже не к познаваемому, а к познающему, который должен проделать ту же процедуру, но уже в обратном порядке: перевести язык в образ – то есть в тот текст, который душа может прочесть. Совершенно невероятно, чтобы образ «получателя» совпал с первоначальным душевным образом «отправителя».

Ошибки перевода сопровождаются ошибками, вытекающими из нашей предвзятости. Мы искажаем других, навязывая им наши собственные излюбленные идеи и схемы, что прекрасно описано у Пруста:

«Мы заполняем физические очертания существа, которое видим, всеми идеями, которые мы уже выстроили о нем, и в окончательном образе его, который мы создаем в своем уме, эти идеи, конечно, занимают главное место. В конце концов они так плотно прилегают к очертаниям его щек, так точно следуют за изгибом его носа, так гармонично сочетаются со звуком его голоса, что все это кажется не более чем прозрачной оболочкой, так что каждый раз, когда мы видим лицо или слышим голос, мы узнаем в нем не что иное, как наши собственные идеи».

«Каждый раз, когда мы видим лицо… мы узнаем в нем не что иное, как наши собственные идеи», – эти слова дают ключ для понимания многих неудавшихся отношений. Дэн, один из моих пациентов, ходил на занятия медитацией, где практиковалась трепоза – форма медитации, при которой двое людей несколько минут держатся за руки, смотрят друг другу в глаза, погружаются в глубокую медитацию друг о друге, а затем повторяют то же самое с новым партнером. После множества подобных взаимодействий Дэн мог ясно различать партнеров: с одними он не чувствовал сильной связи, тогда как с другими ощущал крепкую связь, столь мощную и неразрывную, что был убежден, что вступил в духовное общение с родственной ему душой.

Всякий раз, когда Дэн обсуждал подобные переживания, я вынужден был сдерживать свой скептицизм и рационализм: «Духовное общение, как бы не так! То, что мы здесь имеем, Дэн, это аутистические отношения. Вы не знаете этого человека. Вы, как сказал бы Пруст, заполняете это существо теми свойствами, о каких Вы мечтаете. И влюбляетесь в свое собственное творение».

Конечно, я никогда не выражал своих чувств открыто. Не думаю, что Дэн захотел бы работать с подобным скептиком. Но я уверен, что внушал свою точку зрения многими косвенными путями: ироническим взглядом, временем, затрачиваемым на комментарии и вопросы, моим увлечением некоторыми темами и равнодушием к другим.

Дэн понял эти намеки и в свою защиту процитировал Ницше, который сказал где-то, что когда вы встречаете кого-то впервые, вы знаете о нем все; при следующих встречах вы ослепляете себя до уровня собственной мудрости. Ницше был для меня большим авторитетом, и эта цитата заставила меня задуматься. Возможно, при новой встрече бдительность ослаблена; возможно, человек еще не решил, какую маску надеть. Может быть, первое впечатление более верное, чем второе или третье. Но это очень далеко от духовного соединения с другим. Кроме того, хотя Ницше и был пророком во многих областях, он явно не являлся экспертом в межличностных отношениях – разве был когда-нибудь более одинокий человек?

Неужели Дэн прав? Мог ли он какими-то мистическими путями открыть что-то важное и истинное о другом человеке? Или он просто заполнял своими собственными идеями и желаниями очертания, которые находил привлекательными только потому, что они вызывали ассоциации с чем-то уютным, родным и теплым?

Мы никогда не сможем проверить ситуацию с медитацией, потому что, как правило, такие занятия проводятся при условии соблюдения «правила молчания»: запрещена любая речь. Но несколько раз Дэн встречался с женщинами в реальной жизни, они смотрели друг другу в глаза и он переживал духовное слияние. За редким исключением он убеждался, что этот духовный союз – всего лишь мираж. Женщина обычно оказывалась сбитой с толку или напуганной его предположением, что между ними существует какая-то глубокая связь. Часто Дэну требовалось довольно много времени, чтобы это понять. Я часто чувствовал себя жестоким, когда противопоставлял ему мой взгляд на реальность.

– Дэн, эта необыкновенная близость, которую Вы чувствуете к Диане, – может быть, она обещает возможность отношений в будущем, но посмотрите на факты. Она не отвечает на Ваши звонки, она живет с мужчиной, и теперь, когда их отношения распались, собирается переезжать к кому-то другому. Послушайте, что она говорит Вам.

Изредка женщина, в глаза которой Дэн заглядывал, испытывала такую же глубокую духовную связь с ним и они влюблялись друг в друга – но всякий раз любовь проходила очень быстро. Иногда она просто болезненно угасала а порой превращалась в грубые и ревнивые обвинения. Часто Дэн, его любовница или они оба заканчивали депрессией. Какими бы ни были хитросплетения его любовных отношений, окончательный результат был всегда одним и тем же: никто не получал от другого того, чего хотел.

Я убежден, что во время этих первых встреч, когда их увлечение только завязывалось, Дэн и его партнерша обманывались в том, что видели друг в друге. Каждый из них видел отражение своего собственного умоляющего, тоскливого взгляда и принимал его за желание и любовь. Оба они были птенцами со сломанными крыльями, каждый из которых пытался летать, ухватившись за другого. Люди, чувствующие пустоту, никогда не исцеляются, соединяясь с другим нецелостным, неполным человеком. Наоборот, две птицы со сломанными крыльями, объединившись, совершают весьма неуклюжий полет. Никакой запас терпения не может помочь им лететь; и, в конце концов, они должны расстаться и залечивать раны по отдельности.

Невозможность познать другого связана не только с проблемами, которые я описал – глубинными структурами образа и языка, намеренной и ненамеренной человеческой скрытностью, слепотой наблюдателя, – но и с необыкновенным богатством и сложностью каждого отдельного человека. В то время как для распознавания биохимической и электрической активности мозга предпринимаются грандиозные научные проекты, поток переживаний каждого человека настолько сложен, что всегда будет опережать любую новейшую записывающую технологию.

Джулиан Барнс в блестящей и остроумной манере проиллюстрировал в «Попугае Флобера» непостижимую человеческую сложность. Автор поставил перед собой цель открыть подлинного Флобера, человека из плоти и крови, который скрывается за привычным образом. Не удовлетворенный традиционными биографическими методами, Барнс попытался постичь сущность Флобера, используя косвенные методы: обсуждая, например, его интерес к поездам, животных, к которым он имел склонность, или разные способы (и цвета), которые он использовал, описывая глаза Эммы Бовари.

Барнсу, конечно, не удалось уловить квинтэссенцию личности Флобера и в конце концов он поставил перед собой более скромную задачу. Посетив два музея Флобера – один в доме его родителей, другой в доме, где он жил в зрелые годы, – Барнс увидел в каждом чучело попугая, который, по заявлению сотрудников обоих музеев, был прототипом Лулу, попугая из «Простой души». Эта ситуация расшевелила исследовательское любопытство Барнса: черт возьми, хоть он и не смог отыскать настоящего Флобера, но, по крайней мере, сможет установить, какой из двух попугаев настоящий!

Внешний вид обоих попугаев не помог: они походили друг на друга, как две капли воды; и к тому же оба совпадали с опубликованным Флобером описанием Лулу. Далее, в одном из музеев пожилой смотритель представил доказательство подлинности попугая. На его жердочке был штамп «Музей Руана»; затем он показал Барнсу фотокопию квитанции, подтверждающей, что Флобер более ста лет назад взял напрокат (и затем вернул) попугая из муниципального музея. Окрыленный близостью разгадки, автор поспешил в другой музей, но обнаружил лишь, что на жердочке у конкурирующего попугая стоит точно такой же штамп.

Позднее он поговорил со старейшим из ныне живущих членов «Общества почитателей Флобера», который и рассказал ему подлинную историю попугаев. Когда создавались оба музея (спустя много лет после смерти Флобера), каждый из директоров независимо от другого пошел в муниципальный музей с копией квитанции в руке и попросил попугая Флобера для своего музея. Каждого директора провели на огромный склад чучел животных, где находилось по меньшей мере пятьдесят внешне одинаковых чучел попугаев! «Выбирайте», – предложили каждому из них.

Невозможность идентификации подлинного попугая положила конец вере Барнса в то, что «настоящий» Флобер или еще кто-нибудь «настоящий» может быть найден. Но многие люди так никогда и не обнаруживают бесплодность таких поисков и продолжают верить, что если бы у них было достаточно информации, они могли бы описать и объяснить человека. Всегда существовали разногласия между психологами и психиатрами по поводу значимости личностного диагноза. Некоторые верят в успех начинания и посвящают свою карьеру достижению еще большей точности нозологической классификации. Другие, к которым я отношу и себя, сомневаются, что диагноз можно принимать всерьез, что его можно считать чем-то большим, чем простой набор симптомов и поведенческих черт. Несмотря на это, мы находимся под все возрастающим давлением (больниц, страховых компаний, правительственных учреждений), заставляющих нас определять человека диагностической фразой или пронумерованной категорией.

Даже самая либеральная система психиатрической классификации накладывает границы на бытие другого. Если мы относимся к людям с полной уверенностью, что можем их определить, мы никогда не увидим в них те части – жизненно важные части, – которые выходят за рамки наших определений. Продуктивные отношения всегда подразумевают, что другой никогда не познаваем до конца. Если бы меня вынудили приписать Мари официальный диагностический статус, я бы последовал формуле, предписанной в DSM-IIIR (современный психиатрический диагностический и статистический справочник) и вывел бы точный и официально звучащий диагноз, состоящий из шести частей. Но я знаю, что он не имел бы ничего общего с настоящей, живой Мари – Мари, которая всегда удивляла меня и ускользала от понимания, – Мари двух улыбок.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.