Здравое отношение к франко-германскому прошлому

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Здравое отношение к франко-германскому прошлому

Я мечтал о том, как могло бы выглядеть здравое отношение к франко-германскому прошлому, если бы у нас хватило смелости честно его обсудить. История как череда претензий, которые Франция и Германия бесконечно предъявляют друг другу (1813–1945), сегодня уже не актуальна. Потомки Хлодвига (Clovis – для французов, Chlodwig — для немцев) и Карла Великого (Charlemagne или Karl der Gro?e), народы Франции и Германии, появившиеся на свет благодаря одному и тому же синтезу франкской аристократии и сохраненного церковью римского наследия, могут считать себя близкими родственниками, а то и попросту братьями. Для немцев история германских королевств, образовавшихся на развалинах Римской империи, – это часть их собственного прошлого. Средневековая Священная Римская империя мечтала возродить наследие Древнего Рима. Для французов, однако, крещение Хлодвига в Реймсе епископом Ремигием означает нечто большее, чем просто слияние двух начал, – само рождение Франции. Карл Великий перенес свою столицу из Лана в Аахен, однако в школах, которые учредил его сановник Алкуин, преподавали латынь. Да и чем была та «милая Франция», о которой перед гибелью в Ронсевальском ущелье помышлял франко-германский герой Роланд? В действительности разделение двух народов произошло по Верденскому договору (843 г.), заключенному через полтора года после того, как Карл Лысый и Людовик Немецкий обменялись Страсбургскими клятвами: первый на романском языке, а второй – на германском. Всякий знает, что братья могут быть совсем не похожи друг на друга (не забудем еще о том, что французы с востока страны по своей психологии и характеру вовсе не так далеки от своих германских соседей)[187].

Вот почему я считаю, что французам и немцам так важно вновь научиться вместе обсуждать свое общее прошлое, причем не только историю XX в., а события как минимум со времен Вестфальских договоров, завершивших Тридцатилетнюю войну.

Как утверждают немецкие историки, эти договоры позволили Франции разделить Германию и установить свое господство в Европе. Эммануэль Ле Руа Ладюри поведал мне об одном своем дружеском диалоге с Гюнтером Грассом: «Какая досада для франко-германских отношений, – сказал ностальгирующий французский историк, – что Бисмарк пожелал аннексировать Эльзас и Лотарингию!» На что немецкий писатель ему возразил: «Какая досада, что Людовик XIV пожелал аннексировать Страсбург!»

Могли ли до 1789 г. династические конфликты трактоваться как конфликты между народами? Не думаю: эльзасцы сохранили свои свободы, а их провинция внутри Французского королевства продолжала считаться «иноземной». Были ли они где-то, кроме Страсбурга, вообще привязаны к Священной Римской империи? Эльзасцы всего лишь поменяли сюзерена, и Париж был от них не дальше, чем Вена. Тем не менее после Вестфальских договоров французские армии впервые вступили на германскую территорию. Величественные руины Гейдельбергского замка напоминают о ранах, которые задолго до революции французы нанесли «Германиям».

Тем не менее Гюнтер Грасс, на мой взгляд, упускает один важный факт: Вестфальские договоры лишь положили конец религиозным войнам между протестантскими князьями и германским императором, который остался католиком. Пусть даже Мазарини в 1643 г. отправил Тюренна поддержать шведов, чтобы укрепить позиции протестантских князей, подобно тому, как в XVI в. Генрих II сблизился с протестантскими князьями, входившими в так называемую Шмалькальденскую лигу, французы не были зачинщиками Тридцатилетней войны, начавшейся на Белой горе в 1618 г. Франция стремилась разжать тиски, в которые ее заключил Карл V, правивший и в Испании, и в Священной Римской империи. Религиозные войны в Германии были ей лишь с руки, подобно тому, как великий курфюрст Бранденбурга, будущий король Пруссии, воспользовался отменой Нантского эдикта в 1685 г., чтобы привлечь в Берлин цвет французских гугенотов. Обсуждать историю наших стран было бы намного проще, если бы мы сосредоточились на том, в чем они были схожи. Истории отдельных наций нельзя отделить от судеб всей Европы, точно так же как невозможно рассуждать о Европе, игнорируя роль образующих ее наций.

Немецкое национальное чувство будет пробуждено Французской революцией и Наполеоном. Конечно, уже в 1784 г. мы читаем у Гердера рассуждения о том, что французская культура склонна к интеллектуализму, суха и манерна и даже, что французский язык искусствен, – этот тезис в 1807–1808 гг. будет подхвачен Фихте в его знаменитой «Речи к немецкой нации».

Однако немецкое национальное чувство действительно пробудится в 1806 г. после битвы при Йене и разгрома прусской армии, созданной великим Фридрихом. В том же году Наполеон после победы при Аустерлице распустил Священную Римскую империю германской нации. «Освободительные войны» 1813 г. помогут немецкому национальному чувству выкристаллизоваться вокруг Пруссии, возрожденной ее великими реформаторами: Штейном, Гарденбергом и Гнейзенау. Два года спустя Блюхер и его прусаки нанесут армии Наполеона смертельный удар при Ватерлоо. Когда перечитываешь Фихте, ясно видишь, что он конструирует немецкую нацию как зеркальное отражение Франции. Он противопоставляет изначальный, «первичный» язык германцев (die Ursprache) и французский – деградировавшую позднюю латынь. Отсюда недалеко до идеи Volk – для Фихте, хотя он и остается человеком Просвещения, немецкий язык оказывается самым надежным путем к постижению универсального (этот тезис в свое время развивал и Лейбниц).

Несмотря на то, что немецкое национальное движение возникло как реакция на Наполеоновскую экспансию, оно изначально было демократическим. В первой половине XIX в. Франция под влиянием мадам де Сталь продолжала видеть в Германии прежде всего нацию, не знающую равных в философии, искусствах и науках. Образ, созданный писательницей, отсылал к уже ушедшей эпохе – обществу германских князей и их придворных времен Наполеона. Гёте, умерший в 1832 г. в Веймаре, был последним, кто воплощал дух и стиль мысли, не затронутые политическими борениями того времени. Немцы дали ему прозвище «великий язычник». В своих «Беседах с Эккерманом» он замечал, что французы, конечно, народ с острым умом, но… «им недостает благочестия». Наблюдение тем более точное, что прозвучало издалека: у французов действительно нет чувства трансцендентного. Из всех народов они наименее религиозны, так, словно бы их национальный характер был сформирован картезианством и философией XVIII в. И это свойство не может не затруднять общения со столь религиозным или по крайней мере сосредоточенным на рефлексии народом, как немцы.

Рождение национального чувства, первые шаги романтизма, суть немецкой философии природы (Шеллинг) и истории (Гегель) полностью ускользнули от мадам де Сталь и французов в целом. Книга «О Германии» Генриха Гейне, опубликованная через двадцать пять лет после одноименного труда Жермены де Сталь, гораздо точнее описывает и тоньше улавливает дух романтической литературы и господствовавшее тогда в Германии настроение: «Вы, французы, в течение последних пятидесяти лет постоянно были на ногах и потому устали; мы, немцы, сидели до сих пор у письменного стола и комментировали старых классиков и хотели бы слегка поразмяться»[188]. Он продолжает: «Немецкая философия есть важное дело, касающееся всего рода человеческого»[189]. И далее в письме к издателю: «Немцы никогда не отказываются ни от одной идеи. […] В этой методичной стране все должно быть доведено до конца, сколько бы времени это ни требовало». И в заключение главы под названием «От Канта к Гегелю»: «Немецкий гром… грянет […]. В Германии будет разыграна пьеса, по сравнению с которой Французская революция покажется лишь безобидной идиллией»[190].

Французы, к которым обращался Гейне, почти что его услышали, оставшись верны картине, нарисованной мадам де Сталь. Стоило Тьеру в 1840 г. начать разглагольствовать о «возвращении» Франции к ее «естественным рубежам» на левом берегу Рейна, как в Германии появились две патриотические песни: «Die Wacht am Rhein» («Стража на Рейне») Макса фон Шнекенбургера и «Deutschland ?ber alles» («Германия превыше всего») Гофмана фон Фаллерслебена. Франция ответила двумя поэмами: задиристым стихотворением Альфреда де Мюссе «Nous l’avons eu, votre Rhin allemand…» («Он был нашим, ваш немецкий Рейн…») и пацифистским творением Альфонса де Ламартина «La Marseillaise de la paix» («Марсельеза мира»). Тьер был отправлен в отставку и заменен на Гизо, и эта краткая песенно-поэтическая перестрелка быстро была позабыта.

Германские симпатии французской элиты и интеллигенции (Бальзак, Нерваль, Гюго, Ренан и др.) сохранялись вплоть до войны 1870–1871 гг.

Я уже говорил, цитируя Клода Дижона, о том, как потрясло Францию поражение и сколь мощный комплекс неполноценности оно породило. Именно в этот период правые и крайне правые взяли на вооружение идею нации, которая до того ассоциировалась исключительно с наследием Французской революции, только революционное прочтение истории они заменили на реакционное: землей и мертвыми у Барреса; католической и римской идентичностью, направленной против разлагающих национальный дух меньшинств (евреев, протестантов, масонов), у Шарля Морраса. Для Морраса отрицание универсалистских ценностей будет важнее, чем антигерманизм, что ярко проявится в 1940 г., когда он поддержал Петена. Парадоксальна судьба организации «Аксьон франсез», которую израильский историк Зеев Штернхал считает прародительницей фашизма. На мой взгляд, фашизм большим обязан Жоржу Сорелю, чем Шарлю Моррасу. В 1940 г. французский национализм, во второй раз столкнувшийся с поражением и, что важнее, со своими внутренними противоречиями, рухнет на взлете. Автор книги «Киль и Танжер» ясно покажет, что его ненависть к Республике была сильнее, чем обожествление Франции и германофобия.

Поражение 1940 г. стало для многих французов, которые через него прошли, таким несмываемым унижением, что простить Германию было для них почти что немыслимо. Этот крах, который нельзя понять, не учитывая тот накал социальной и идеологической борьбы, которая раздирала довоенную Францию, вызвал у переживших его поколений мощнейший приступ антигерманизма. Его истоки как в самом поражении, так и в оккупации с ее тяготами. Чувство унижения – это сила, которая многое в истории объясняет. Однако и на этом берегу Рейна временная дистанция меняет восприятие прошлого и позволяет взглянуть на крушение Франции в 1940 г. как на эпизод «европейской гражданской войны» – этот концепт гораздо лучше подходит ко Второй мировой войне, чем к Первой. Война 1914–1918 гг. была воспринята как «европейская гражданская война» лишь узким кругом интеллигенции (Стефаном Цвейгом, Роменом Ролланом). В отличие от нее Вторая мировая действительно была не только конфликтом наций, но и столкновением идеологий, опиравшихся на различные политические и социальные силы. Эта гражданская война затронула также и Францию. Как писал, сравнивая поражения 1870 и 1940 гг., американский историк Майкл Говард[191], «генералы XIX в., так же, как их преемники 1940 г., стремились во что бы то ни стало избежать социальной революции, пусть даже ценой национальной капитуляции». Францию не случайно называют «страной Революции»: как показал Анри Гильмен, ее буржуазия все так же продолжала страшиться народа, на который ей с 1792 по 1794 г. пришлось опереться, чтобы завоевать власть. Вспомним о том, как один из идеологов национал-социализма в 1940 г. заявил, что поражение Франции стало также (а возможно, и в первую очередь) поражением идей 1789 г. Для тех французов, кто сделал выбор в пользу сотрудничества с немцами, это решение было мотивировано, скорее, не классовыми, а идеологическими соображениями, пусть даже Пьер Лаваль в 1941 г. дал ему национальное обоснование: «Европа будет немецкой. Если мы хотим, чтобы Франция нашла свое место в завтрашней Европе, ей следует быть на одной стороне с Германией».

Через семьдесят лет после окончания Второй мировой войны страсти поулеглись. На обоих берегах Рейна историческая дистанция позволяет не позабыть пережитое, а вместе взглянуть на то прошлое, «которое не желает уходить в прошлое». Как и в Германии в 1933 г., во Франции Гитлер воспользовался сообщничеством консервативных классов. Он использовал Петена, как до того использовал Гинденбурга. А режим Виши, точно так же, как и нацистский, стремился стереть все следы существования Республики. У каждого народа, конечно, своя история. Однако общие рамки интерпретации позволяют отказаться от черно-белых оценок и клише.

Национальные истории Франции и Германии так давно и так тесно переплелись, что мы должны вместе понять, через что прошли в свете тех вызовов, которые, хотим мы этого или нет, вот уже целый век стоят перед миром. Ни один народ не может двигаться дальше, если не обретет разумное самоуважение. Это касается как немцев, так и французов, которые друг друга гораздо лучше поймут, если взглянут на прошлое в длительной исторической перспективе, а это требует сменить сам масштаб рассмотрения.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.