2.3. Объективация психической реальности субъекта в дискурсе.

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

2.3. Объективация психической реальности субъекта в дискурсе.

В качестве системы представлений о действительности субъективная психическая реальность опосредует все формы взаимодействия человека с миром и самим собой. Любой акт личностной активности (деятельность, познание, общение, созерцание) является также и актом объективации ее модели (концепта) действительности. Универсальный характер репрезентативной функции языка, в качестве первичной моделирующей системы определяющего категоризацию явлений действительности, делает сферу речевой (дискурсивной) практики основной формой объективации психической реальности. Полученный в результате текст (дискурс) обретает статус ее эпистемологической модели.

Такая онтологизация дискурса, достаточно необычная для отечественной психологической традиции, является устойчивой чертой современного гуманитарного знания. Осуществленный в философии второй половины ХХ столетия лингвистический поворот фактически был сменой парадигмы. Новое постметафизическое мышление, отказавшееся от принципа тождества бытия и рефлексивного cogito, сакрализовавшего теоретический образ жизни, является более универсальным и прагматичным благодаря использованию метода рациональной реконструкции интуитивного, дотеоретического знания компетентных субъектов речи и действия. Классическая декартова рациональность, выделяя в качестве основного отношение человеческого сознания к чему-то такому во внешнем мире, что можно отобразить в представлении и чем можно манипулировать, рассматривала язык как нечто второстепенное, удобную систему средств представления и обобщения. В новой постмодернистской концепции коммуникативной рациональности (Ю.Хабермас) область символического, занимающего промежуточное положение между мышлением и миром, приобретает самостоятельное значение. На смену анализу субъект-объектных отношений приходит исследование отношений между языком и миром; конституирование мира приписывается уже не мышлению и логике, как у Декарта, Гегеля и Канта, и не трансцендентальной субъективности, как у Гуссерля, а грамматическим структурам (Витгенштейн). Место с трудом поддающейся проверке интроспекции занимает реконструктивная работа лингвиста.

В традиционных психологических исследованиях новые веяния захватили прежде всего сферу феноменологии социального. Утверждающая себя ныне в отечественной науке школа социальных конструкционистов декларирует следующий принцип: "Осмысление социопсихологической реальности не равнозначно “физическому знанию“ и требует принципиально иной эпистемологической модели. С этой точки зрения, научная истина не тождественна знанию о мире как он есть, которым располагает объективный наблюдатель. Соответственно, научная теория не может быть сведена к описанию этой истины избранными исследователями. Теория и истина представляют собой специфические формы дискурса, которые отражают социально-практическую локализацию своих носителей, побуждая всех членов данного социального сообщества принять вполне определенные формы социальной жизни. Критерием оценки социопсихологической теории служит не степень ее соответствия подлинному миру, а ее социальная интеллигибельность и способность генерировать новые поведенческие феномены, которые утверждают истину, проецируемую теорией" (54, с.9). Как видим, и здесь дискурс имеет приоритетный гносеологический статус.

Понятие дискурса, речи, погруженной в жизнь, одно из центральных в постмодернистской философии и ключевое для понимания процессов объективации психической реальности, заслуживает подробного рассмотрения. Подобно другим модным терминам, таким, как "ментальность" или "эпистема", это понятие часто становится жертвой произвольного словоупотребления, а широта контекстов, в которых оно фигурирует, исключает возможность интуитивного понимания его смысла. На русский язык discours переводилось как "речь", "тип речи", "то, что образует текст". Дискурс есть способ говорения и возможность сказать нечто определенным образом. Говорить могут не только люди и тексты, эта семиотическая способность закреплена также за объектами материального мира (дискурс вещей у Ж.Бодрийяра), эмоциональными состояниями (дискурс любви Ю.Кристевой), и вообще, самыми различными проявлениями человеческой природы (например, дискурсы власти, сексуальности и безумия, исследованные М.Фуко). Иногда это тип говорения – "метафорический дискурс", иногда тип дискурса устанавливается предметной областью (психотерапевтический дискурс), стилем речи (академический дискурс), художественным мировоззрением и эстетическим каноном (дискурс кэмпа у С.Зонтаг).

В строгом смысле слова дискурс – это речь, рассматриваемая вкупе с экстралингвистическими (неречевыми – психологическими, социокультурными, прагматическими) факторами ее функционирования; говорение в качестве социального акта или процесса, формы взаимодействия людей и их сознаний. Дискурс неотделим от конкретных жизненных ситуаций (светская беседа, экзамен, газетный репортаж, допрос, любовное признание), личностных и социально-психологических особенностей их участников (дискурс студента не таков, как дискурс экзаменатора; профессор Х на лекциях велеречив и многословен, а доцент У – предельно краток). В лингвистике синонимом слова "дискурс" является понятие функциональный стиль, т.е. особый тип текстов со специфической грамматикой и лексической системой. Ю.С.Степанов предлагает такое определение: "Дискурс – это "язык в языке", но представленный в виде особой социальной данности. Дискурс реально существует не в виде своей "грамматики" и своего "лексикона", как язык просто. Дискурс существует прежде всего и главным образом в текстах, но таких, за которыми встает особая грамматика, особый лексикон, особые правила словоупотребления и синтаксиса, особая семантика, в конечном счете – особый мир. В мире всякого дискурса действуют свои правила синонимичных замен, свои правила истинности, свой этикет. Это – "возможный (альтернативный) мир" в полном смысле этого логико-философского термина" (56, с.676). Мироустроительный, миросозидающий статус дискурса здесь выводится из его лингвистических свойств, однако ими, как будет показано далее, не исчерпывается.

Всеобъемлющий характер феномену дискурса придал постмодернизм. Эта философская традиция, образовавшаяся "по краям" доминирующего культурного опыта, отчетливо уловила и обозначила в качестве центральной проблемы современности тот недостаток реальности (peu de realite), который вызван к бытию расширением сферы человеческих возможностей. Господствующее положение, которое ныне занимают в универсуме логос и технэ по сравнению с архэ и физис, иначе говоря – наука, познание, искусство и техническое производство по отношению к исконным основам человеческой сущности, естественной природной жизнедеятельности, оборачивается неумолимым ускользанием реальности. Это ускользание реальности, коренящееся в массированном подчинении когнитивных моделей целесообразности наилучшего возможного исполнения, видный теоретик постмодерна Ж.-Ф.Лиотар описывает следующим образом: "Мы обладаем идеей мира (тотальности сущего), но не обладаем способностью показать какой-либо ее пример. Мы обладаем идеей простого (неразложимого на части), но не можем проиллюстрировать ее таким чувственным объектом, который был бы ее случаем. Мы можем помыслить абсолютно великое, абсолютно могущественное, но всякое представление того или иного объекта, предназначенного для того, чтобы "дать увидеть" эти абсолютные величину и мощь, кажется нам до боли недостаточным. Это – такие идеи, представление которых невозможно, они, следовательно, не дают никакого познания реальности (опыта), они налагают запрет на свободное согласование способностей... Их можно назвать непредставимыми" (30, с. 317).

Недостаток реальности компенсируется ее созиданием в процессах речи. Повседневные коммуникативные практики утверждают легитимные формы дискурса, претендующие на особый статус по отношению к другим формам описания. "Дискурс легитимации" есть попытка обоснования и оправдания определенных типов концептуализации действительности, ставящая остальные в починенное, зависимое положение. Так происходит неявное "узаконивание" определенной системы представлений не только в качестве истинных, но и в качестве справедливых, эвристичных; тем самым задается основа социальных конвенций в обществе и его отдельных установлениях и институтах. Эта социальная прагматика, представленная сложным переплетением дескриптивных (описательных) и прескриптивных (предписывающих) правил, в конечном счете определяет коллективный способ восприятия и понимания социальной действительности. Необходима особая "постмодернистская чувствительность" (термин Ж.Дерриды), чтобы уловить смысловые нюансы, привносимые легитимизирующим дискурсом в лингвистическую репрезентацию действительности.

Философия постмодернизма, последовательно абсолютизируя репрезентативную функцию языка, рассматривает знание о мире как "интерсубъективное отношение, в которое вступают способные к речи и действию субъекты, коль скоро они приходят к согласию между собой относительно чего-либо в действительности" (93, р. 525). Иными словами, дискурс рассматривается как единственная форма, в которой мир может быть познан: психологи "рассказывают" о душе, разуме, чувствах и воле, физики – об элементарных частицах, медики и анатомы – о строении человеческого естества, философы (лингвисты-постмодернисты) – о возможностях и способах такого "говорения". Соответствующие тексты очерчивают парадигму любой конкретной области научного знания. Мир открывается человеку лишь в форме дискурса, рассказа о нем.

При этом само производство дискурса приобретает черты онтологизирующей функции. Действительность есть то, о чем рассказывается – следовательно, в ней есть лишь то, о чем говорится, и нет того, о чем не сказано или запрещено говорить. Этот принцип М.Фуко именует "порядком дискурса" – системой правил, регулирующих речевые процессы и способы создания устных и письменных текстов внутри общества или какого-либо из его социальных институтов, традиций или профессиональных сообществ. "В любом обществе, – пишет он, – производство дискурса одновременно контролируется, подвергается селекции, организуется и перераспределяется с помощью некоторого числа процедур, функция которых – нейтрализовать его властные полномочия и связанные с ним опасности, обуздать непредсказуемость его события, избежать его такой полновесной, такой угрожающей материальности" (65, с. 51). Властные функции дискурса, подробно исследованные тем же Фуко на примере дискурсов медицины или сексуальности (66), имеют самое непосредственное отношение к проблеме объективации психической реальности.

Прежде чем вплотную подойти к психологическому анализу этой проблемы, стоит взглянуть, как она поставлена и рассматривается в постмодернистском дискурсе. Это, во-первых, чрезвычайно любопытно, а во-вторых, позволит мне избегнуть обвинений в некритическом заимствовании чуждых отечественной традиции методологических приемов. Для этого необходимо обратиться к работам самого Фуко, оказавшего огромное влияние на сознание и модус мышления, способ восприятия ("оптику зрения") действительности в современном европейском гуманитарном познании, а также обобщающему исследованию творчества признанного "археолога гуманитарных наук", содержащего классификацию и объяснение его основных идей, понятий и концепций, выполненному Ж.Делезом (27). Читая их, делаешься лучше, но не раздуваешься от гордости за это.

Работу по изучению результатов репрезентации мира в дискурсе его обитателей Делез называет деятельностью архивариуса. Фуко, этот "новый архивариус", занимается только высказываниями о реальности, не принимая во внимание пропозиции; он исследует языковую реальность, а не различения между действительным, виртуальным и латентным содержанием фраз, описывающих действительность. Исследование текущего положения дел требует изучения истории идей, с помощью которых оно может быть описано и истолковано. Фуко называет это археологией знания. Однако Делез точнее выразил сущность и специфику анализа дискурсивных практик[22], подметив их субъективизирующий характер: "Глупо утверждать, что Фуко заново открыл или снова ввел потаенного субъекта, после того, как он его отверг. Субъекта нет, есть лишь порождение субъективности: субъективность еще необходимо было произвести, когда для этого пришло время, именно потому, что субъекта не существует" (27, с. 13). Субъект (познающий, мыслящий, понимающий) есть прежде всего субъект некоторого дискурса, и этот дискурс всецело определяет эпистемологические характеристики субъекта. Субъективность зависит, производится речью. Архивариус, в отличие от историка, изучает не то, что и как происходило (или происходит) в мире, а то, как об этом говорят и пишут свидетели событий.

Модусы импликации субъекта в дискурсе Фуко связывает с феноменами прерывания бесконечного процесса накопления знаний. По его мнению, эпистемологический анализ должен основываться не на автономности языка и способов языковой референции, а на исследовании детерминирующей роли исторических и социальных систем, переходы между которыми суть разрывы в преобразующей работе теоретической мысли. Эти разрывы Фуко рассматривает как место проявления субъектного начала, вносящего новый способ действия в привычные релятивные последовательности телеологических схем. Иначе говоря, присутствие субъекта познается не по линейной логике и прагматике описаний реальности, а по разрывам и "прорехам" последних.

Субъект подобен не ткачихе, производящей ровное полотно знания и понимания, а вооруженному мечом воину, разрывающему это полотно в тех местах, где оно не конгруэнтно его субъективному представлению о мире. История мысли, познания и философии множит разрывы и взыскует прерывности, тогда как сама мысль, движущаяся и развертывающаяся, обладающая устойчивыми психологическими структурами, таких разрывов избегает. Личность – совсем не то что документ, первая есть субъект интерпретации, второй – ее объект. Дискурс выступает в качестве основы того и другого, интерпретирующей инстанции и интерпретируемой области, означаемого и означающего одновременно – в зависимости от точки зрения его автора.

Такая трактовка субъекта совпадает с системой представлений структурного психоанализа. Авторские функции, выделенные Фуко, аналогичны механизмам "первичного процесса", определяющего режим деятельности бессознательного и тем самым намечающего практическую схему структурной организации данных опыта. Статус субъекта определяется артикуляцией последнего в совокупности означающих, составляющих дискурс, а функция "автор" распределена между субъектом и Другим (в лакановском понимании смысла этого термина).

Эпистему (доминантную гносеологическую идею) творчества Фуко можно назвать текстуализацией мира. "Структура прежде всех других структур", по законам которой конституируются и функционируют все элементы универсума, носит у него бессознательный языковый характер, предопределяя весь континуум мышления и поведения людей определенной эпохи. Сводя все виды человеческой активности к системе дискурсивных практик в рамках определенного проблемного поля, Фуко рассматривает "набор текстов", описывающих действительность, как полноценную ее модель. В основе последней – специфическое языковое мышление, "всюду проникающая дискурсивность", которая неосознаваемым для человека образом предопределяет нормы его восприятия окружающего мира, деятельность, объекты познания, систему ценностей и т.п.

"Дискурсивные отношения, – пишет Фуко, – не являются внутренне присущими дискурсу, они не связывают между собой концепты и слова, не устанавливают между фразами и пропозициями дедуктивные или риторические структуры. Вместе с тем отношения, которые его ограничивают или навязывают ему определенные формы, или принуждают выражать определенные вещи, не являются и чем-то внешним по отношению к дискурсу. Все они в каком-то смысле располагаются в пределе дискурса, они предлагают ему объекты, о которых он мог бы говорить, они определяют пучки связей, которым дискурс должен следовать, чтобы иметь возможность говорить о различных объектах, трактовать их имена, анализировать, классифицировать, объяснять и проч. Эти отношения характеризуют не язык, который использует дискурс, не обстоятельства, в которых он разворачивается, а самый дискурс, понятый как чистая практика" (64, с. 47, выделено мною – Н.К.).

Как явствует из изложенного, работы Фуко открывают целую философскую традицию осмысления мира как системы дискурсивных практик и порождаемых ими текстов. Сходных и почти столь же радикальных представлений придерживается другой классик структурализма и постмодерна – Р.Барт. Вводя системообразующее для анализа дискурса и текста понятие письма, Барт рассматривает последнее как специфическую форму реализации намерений автора, поначалу укорененных и замкнутых в пределах нейтральной языковой природы, превратить свой текст во всеобъемлющий знак и – шире – в способ выбора определенного типа человеческого поведения. "Язык и стиль – слепые силы; письмо – это акт межчеловеческой солидарности. Язык и стиль – объекты; письмо – функция: оно есть способ связи между творением и обществом, это литературное слово, преображенное благодаря своему социальному назначению, это форма, взятая со стороны ее человеческой интенции" (7, с.312). Различные типы письма являются разными способами закрепления тех или иных социокультурных представлений, причем дешифровка последних осуществляется, по Барту, с учетом коннотативной семантики составляющих текст слов и выражений.

Рассматривая письмо и текст как полноценные аналоги социальной (семиотизированной) действительности, Барт подчеркивает принципиальную многозначность входящих в них элементов. Любой текст, указывает он, обладает двумя планами (планом содержания и планом выражения), и каждый из них может выступать в качестве элементов вторичной семиотической системы, экстенсивной по отношению к первой. В результате перед читателем две системы, как бы вставленные одна в другую, но в то же время и различные. Если план содержания служит означающим по отношению к плану выражения, то это коннотативная семиотика, в противоположном случае мы имеем дело с метаязыком. Таковы два основных пути удвоения знаковых систем:

Коннотация Метаязык

Коннотативные и метаязыковые смыслы имеют латентный характер (Барт пишет, что они паразитируют на словах и выражениях естественного языка), они множественны и "летучи" – могут с легкостью изменяться, переходить друг в друга; зачастую коннотативная семантика полностью преобразует первичный смысл высказывания или текста. В силу своей изменчивой природы такие дополнительные, добавочные значения и смыслы открывают громадный простор для ничем не стесненного семиозиса. Именно учет коннотативной семантики лежит в основе весьма эффективного способа терапевтического воздействия, основанного на бартовской парадигме текстового анализа (см. 31, гл. 9).

Метаязыковый уровень дискурса образует "сплошную нерасчлененную массу", миф, который, по мнению Барта, выполняет в современном обществе идеологические функции. "Идеология как таковая воплощается с помощью коннотативных означающих, различающихся в зависимости от их субстанции. Назовем эти означающие коннотаторами, а совокупность коннотаторов – риторикой: таким образом, риторика – это означающая сторона идеологии" (7, с. 316). Барт показывает, что идеологические образования имеют характер мифа. Мифологические структуры коренятся в коннотативной семантике дискурса. Коннотативные смыслы образуют элементы, узоры структуры, невидимость которых отнюдь не отменяет их действенности. Проведенный Бартом анализ современных мифов, точнее – мифосозидающей функции нынешнего массового сознания показал, сколь важное место в этом процессе занимает бессознательное.

Функциональное назначение такой мифологизации действительности является двояким. С одной стороны, бессознательно миф направлен на деформацию реальности и имеет целью создать тот образ мира, который совпадал бы с нереалистическими ожиданиями носителей мифологического сознания; с другой – миф чрезвычайно озабочен сокрытием собственной идеологичности. Как указывает Р.Барт, всякая идеология хочет, чтобы ее воспринимали не как одну из возможных точек зрения на мир, а как единственное (ибо единственно правильное) его восприятие. Имплицитный, само собой разумеющийся характер мифологизации реальности связан с тем, что социально-политический миф, как и любой другой, “стремится выглядеть не “продуктом культуры“, а “явлением природы“; он не скрывает свои коннотативные значения, он их натурализует и потому вовсе не случайно паразитирует на идеологически нейтральных знаках естественного языка: вместе с наживкой, которой служат эти знаки, он заставляет потребителя проглатывать и крючок идеологических смыслов“ (7, с.18).

Формируемая мифом модель мира есть еще одна форма объективации психической реальности как всего, что кажется людям реальным или несет в себе силу реальности. Мифологизация действительности с легкостью и незаметно для субъекта трансформирует любую объективную картину событий. Миф “бесконечно суггестивен“, подчеркивает Барт, – у мифа, как известно, имеются формальные границы, но нет субстанциальных. Мифом может стать все, что покрывается дискурсом. Любые, самые фантастические представления о реальности могут явно или скрыто опосредовать мировоззрение и мировосприятие. Однако в качестве субститута смысла любая мифологема обладает чувственной реальностью, ведь мифологическое мировосприятие – это древнейшая форма концептуализации действительности. Смысловое пространство мифа является завершенным, им постулируется определенная система представлений, он превращается в форму, форма же “не уничтожает смысл, а лишь обедняет, дистанцирует, держит в своей власти. Смысл вот-вот умрет, но его смерть отсрочена: обесцениваясь, смысл сохраняет жизнь, которой отныне и будет питаться форма мифа“ (7, с. 82).

Бартовская модель психической реальности как мифа, образованного коннотативной семантикой дискурса, оказала заметное влияние на ряд других постмодернистских концепций. В частности, можно проследить определенную аналогию между нею и трансцендентальной теорией генерирования смыслов Ж. Делеза. Называя смысл несуществующей сущностью, Делез рассматривает его как поверхностный феномен, существующий как бы на границе между вещами (явлениями) и высказываниями, описывающими их. Смысл – это отношение, связь между событиями и возможностью рассказать о них, язык смыслов у Делеза опирается на безличное и индивидуальное поле, которое нельзя определить как поле сознания. Оно создается сингулярностями, по поводу которых философ пишет следующее: "Сознание – ничто без синтеза объединения, но последнего не существует без Я, точки зрения Эго. Напротив, то, что не выступает ни как индивидуальное, ни как личное, является источником сингулярностей, поскольку они занимают поверхность бессознательного и обладают подвижностью, имманентной способностью само-единства через кочевое, случайное распределение, которое радикально отличается от фиксированных и оседлых единств сознания. Сингулярности – это подлинные трансцендентальные события. Не будучи ни индивидуальными, ни личностными, они заведуют генезисом индивидуально-личного начала, его самоактуализацией и самоосуществлением. Только теория сингулярных точек позволяет выйти за пределы единства личности и анализа индивидуального, как они существуют (или производятся) сознанием (24, с.131, перевод отредактирован мною – Н.К.).

Как видим, смысл у Делеза – эффект не только поверхностный, но и локальный. Вместо традиционной трехфункциональной теории знака (денотация - манифестация - сигнификация) он вводит четвертую функцию или отношение означающего к означаемому и называет ее смыслом. Смысл – выражаемое в предложении – это "бестелесная, сложная и не редуцируемая ни к чему иному сущность на поверхности вещей"; главное требование к языку как средству выражения смысла – динамичность, свойство неограниченного расширения семантики и синтаксиса, бесконечная вариативность связей между означаемым и означающим. Совокупность сингулярностей (сингулярных точек) задает структуры и серии, через которые может быть выражен смысл. Его парадоксальная[23] логика использует плавающее означающее, которое ассимилирует любой факт или суждение и открывает возможности бесконечного умножения смысла, и утопленное означаемое, которое, хотя и задается означающим, но при этом не познается, не определяется и не реализуется. "Мы имеем здесь дело со значением, лишенным самим по себе смысла и, следовательно, способными принять на себя любой смысл, то есть со значением, чья уникальная функция заключается в заполнении зазора между означаемым и означающим" (Там же, с.70).

То, что у Делеза смысл в качестве эффекта актуально производится (он никогда не изначален, но всегда есть нечто причиненное, порожденное), ставит вопрос о субъекте этого эффекта. Им будет "всегда конституирующийся" субъект высказывания; фундаментальная проблема смысла – кто говорит? кто есть субъект дискурса? Делез, указывая на существование трех типов дискурса (индивидуальности, личности и социального (как всеобщего), ставит вопрос о существовании четвертого дискурса, называя его "четвертым лицом единственного числа". По его мнению, это дискурс иносказания, иронии, юмора (укорененных в сексуальности, которая для Делеза, как и для большинства структуралистов, есть первичная основа любой символической активности). Смысл, как и юмор или ирония – это "искусство поверхностей и сложной связи между двумя поверхностями... Начиная с собственно сексуального равноголосия, юмор высвобождает десексуализированное Единоголосие – единоголосие Бытия и языка – всю вторичную организацию в одном слове" (24, с.297). Иными словами, логика смысла задана сложной системой взаимосвязей ("переплетений") между первичными (бессознательными) и вторичными психическими процессами, а субъект определяется как артикулирующая (путем соответствующей организации дискурса) смысл инстанция. Каждый такой акт обладает характеристиками сингулярности, поэтому на первый план выходят последовательности, серии событий и высказываний о них, так что субъект приобретает специфическую дискретно-континуальную природу.

Конечно, взгляды Делеза, изложенные в "Логике смысла", трудно разделить (а иногда и просто понять) психологу, далекому от структурно-аналитической парадигмы рассмотрения сознания как системы вторичных механизмов, надстраивающихся над бессознательным субъекта, а его самого – как структурированную символическим порядком "точку говорения", место (инстанцию), из которой производится речь. Однако в своей следующей работе, написанной совместно с Ф.Гваттари (90), Делез высказывает еще более необычную теорию субъекта и свойственных ему способов конституирования собственной реальности.

"Анти-Эдип" Делеза и Гваттари, имеющий характерный подзаголовок "Капитализм и шизофрения", является классическим образцом маргинального текста, который медленно внедряется в пространство нового, с большим трудом дающегося способа чтения. Как и большинство шедевров постмодерна, таких, как "Ризома" или "Тысяча плоскостей" тех же авторов, "Транспарентность Зла" Ж.Бодрийяра, "Тюрьма языка" Ф.Джеймисона или "Отсутствующая структура" У.Эко, "Анти-Эдип" трудно отнести к сугубо философским, психологическим, семиотическим или социологическим работам. Вряд ли разрабатываемая Делезом и Гваттари процедура шизоанализа укладывается в модную некогда нозологическую клеточку "фрейдо-марксизма". В настоящей книге, окормляемой психолингвистическими и структурно-семиотическими рамками, "Анти-Эдип" удобно рассматривать в качестве фундаментального структурно-аналитического исследования желания.

Категория желания является одной из базовых в постмодернистском дискурсе; это понятие трактуется больше в лакановском, а не фрейдистском духе, как желание реального, о котором субъект ничего не знает. Желание бессознательно, это нечто, отчуждаемое от потребности вытеснением, оно не может выразиться в запросе, обращенном к другому человеку. "Феноменологии, развивающейся на базе аналитического опыта, свойственно вскрывать в желании парадоксальный, девиантный, неустойчивый, эксцентрический характер, отличающий желание от потребности, – пишет Ж.Лакан. – Безусловность запроса желание замещает "абсолютным" условием: в такое условие разрешается то, что в доказательстве любви не признавало удовлетворения потребности. И поэтому желание не аппетит к удовлетворению, не запрос любви, но разность от вычитания первого из второго, собственно, феномен их раскола (Spaltung)" (36, с.143). В таком понимании желание выступает как важнейший детерминирующий фактор по отношению к дискурсу, поскольку, чтобы быть удовлетворенным, оно должно быть выраженным, признанным в регистре символического или хотя бы воображаемого. Интерсубъективный опыт, в котором желание достигает признания (а в субъекте, соответственно, воцаряется та "толика реальности", которую желание поддерживает по отношению к символическим конфликтам и воображаемым фиксациям) есть опыт речевой, опыт специфически организованных дискурсивных практик.

Делез и Гваттари, разделяя постмодернистские представления о субъекте как некотором специфическом индивидуальном паттерне источников и форм активности, образующемся, происходящем, конституирующемся в ходе определенных процессов, предметом своего исследования сделали способы производства субъективности, выработав для него особый дискурс, одновременно психиатрический и политический, и отказавшись в то же время от примата дискурса над любыми недискурсивными предпосылками языка. Последнее связано с попыткой ускользнуть от того, что они называют диктатом означающего; выразить невыразимое, оставшись за пределами ограничений, накладываемых любыми средствами выражения – вот задача, которую сами авторы декларируют следующим образом: "Означающее? Да оно нам просто ни к чему... Принудительная и исключительная оппозиция означающего и означаемого одержима империализмом означающего, возникающего с появлением машины письма. В таком случае все по праву приводится к букве. Таков закон деспотического перекодирования. Мы имеем здесь следующую гипотезу: означающее – это знак великого Деспота (эпохи письма), который, исчезая, оставляет отмель, разложимую на минимальные элементы и на упорядоченные отношения между ними. Эта гипотеза объясняет тиранический, террористический, кастрирующий характер означающего" (30, с. 402).

Иными словами, "Анти-Эдип" есть попытка описать глубинную психическую реальность субъекта с помощью языка, в котором означающее не работает. Бессознательное не означивается ("для нас бессознательное ничего не значит, равно как и язык"). Для этого авторы используют нечто вроде спинозистской теории языка, в рамках которой потоки, содержание и выражение обходятся без означаемого. Они пытаются выйти за пределы разрыва между субъектом высказываний и субъектом высказываемого.

Такая позиция объясняется тем властным характером, который приобретают в любом обществе или культуре способы выражения желания и, соответственно, формы его удовлетворения. Любой способ выражения, любое означающее артикулирует желание. Желание реального, о котором субъект ничего не знает, превращается в желание чего-то (социально-экономические, политические, идеологические, эстетические системы конкретно указывают – чего именно). Тогда единственный способ утвердить индивидуальную субъективность – это ускользнуть от любых означивающих систем, помочь своему реальному "просочиться" сквозь мельчайшие фильтры социальной власти. Для этого необходимы "активные и позитивные линии ускользания, которые ведут к желанию, к машинам желания и к организации субъективного поля желания... Давать потокам проскользнуть под социальными кодами, пытающимися их канализировать, преградить им путь" (90, р. 399-400).

Совокупность всех возможных (как дискурсивных, так и недискурсивных) форм проявления и реализации желания Делез и Гваттари называют желающим производством (production desirante), оно образовано множеством действий желающих машин или машин желания[24] (machine desirante). Субъект же мыслится как связующий элемент между "машинами-органами", носителями (точнее, производителями) безличных желаний и "телом без органов" – своего рода потенциальной возможностью определенной модальности желания. Это может быть, например, тело деспотии, капитала, дискурса, пищи и т.п., соответственно субъект, установивший с ними связь, желает власти, денег, говорить, есть и пр. Таким образом, у Делеза-Гваттари субъект предельно бессознателен, он есть момент связи механизма желания с возможностью, сама эта связь, а не то, что возникает, оформляется, конституируется в момент осознания и удовлетворения желания.

Более того, субъект не конституируется отдельными актами связывания, посредством них процесс желания записывается на поверхности тела без органов. Через запись таких возможностей конституируется само тело без органов. Так возникают принятые в культуре схемы вожделения, предопределяющие, кого (или чего), как и в каких ситуациях может возжелать субъект. В силу своей неосознаваемости, скрытости, абстрактности, нефигуративности они обладают поистине зачаровывающей силой: человек знает, чего он хочет, и ощущает силу своего желания, но сплошь и рядом не способен ответить на вопрос, почему хочет именно этого, именно такого. Так "машина желаний" превращается в "машину волшебства".

Другой, альтернативный путь – это упомянутая выше траектория ускользания. Субъект скользит по "телу без органов", не прикрепляясь к нему своими желаниями. Желание как бы просачивается сквозь "тело без органов", в любой момент времени субъект может удовлетворить желание, испытывая при этом наслаждение не от того, что он получил, приобрел, усвоил или проявил, а от ощущения "Это же я...", "это мое...". Это бессознательное удовлетворение от чистой субъектности присуще тому, что Делез и Гваттари называют "холостой" или "безбрачной машиной". В ней происходит возвращение отторгнутого "желающего производства", т.е. самовоспроизводство бессознательного. Субъект производится не в процессе объективации психической реальности бессознательного, а в процессе воспроизведения этой реальности вне рамок любых социальных структур, и узловым моментом такого процесса является ни с чем не сравнимое ощущение самотождественности. "Это же я, никакой, ничей, равный лишь себе самому..." Человеческая экзистенция протекает естественно, бытие утрачивает телеологический характер – подобно тому, как природные явления и процессы не преследуют никаких специальных целей, они просто есть. Так же и субъект в качестве "безбрачной машины" просто есть, в качестве "желающей машины" хочет быть, а под властью "чудодейственной машины" должен и вынужден быть таким, как культурный эталон, записанный на том либо другом "теле без органов".

Концепция субъекта у Делеза и Гваттари близка пониманию субъектности у М.Фуко. Однако Фуко рассматривал процесс становления субъекта не в качестве необусловленного допредикативного акта, а как выбор среди возможных альтернатив, представляемых конфигурацией различных жизненных практик (техник существования). Такие "само-техники" и составляют онтологию субъекта, однако по своей природе они являются возникшими из социально нормативных (заданных эпистемой, властью, сексуальностью) элементов группового и индивидуального опыта. По мнению Фуко, современная эпистема смещает акцент познания сущности субъекта к постепенной утрате, "растворению" последней в качестве некоторой субстанции, так что в результате последующих изменений форм и способов познания человек может исчезнуть, как исчезает лицо, начертанное на прибрежном песке. Последняя фраза, знаменитая концовка книги "Слова и вещи", стала своеобразной эмблемой постструктуралистского понимания субъекта как формы, образованной соотношением сил – внутренних, исходящих из его субстанциальности, и внешних, задающих и предопределяющих способы ее выражения и, следовательно, существования.

Обобщая вкратце современные философские и психологические воззрения на природу и сущность человеческой экзистенции, можно заключить, что центральным моментом последней является проявление своей субъектности в мире, и прежде всего перед лицом других людей. Формы и способы такого проявления чрезвычайно разнообразны, их континуум простирается от утверждения до отрицания ("взять отказом, вычеркнуться из зеркал" – М.Цветаева).

Человек в своей сущности есть то, что он думает о мире и о себе самом, то, как он мыслит себе все окружающее, как он к нему относится, понимает, интерпретирует. Все это составляет ту субъективную психическую реальность, в которой живет каждый индивидуум, и практически любой акт человеческой активности является актом объективации последней. Субъективная реальность объективируется в различных формах деятельности и социальной активности личности, в ее общении и взаимодействии с другими людьми, в ее отношении к ценностям культуры. Каждый акт объективации представляет для личности экзистенциальную ценность, ибо воспроизводит и утверждает ее в качестве уникального, неповторимого субъекта, обладающего возможностью свободного выбора проявления собственного Я. Особенно важны и значимы те аспекты объективации психической реальности, целевая функция которых состоит в саморепрезентации (самораскрытии и самопредъявлении) своей индивидуальности другим людям, Значимым Другим. Эта цель далеко не всегда осознается личностью (а зачастую скрывается или вытесняется), однако ее малейшее ущемление воспринимается и переживается как фрустрация экзистенциального типа.

Среди других форм объективации психической реальности субъекта приоритетное положение занимают процессы языковой репрезентации действительности. Язык в качестве первичной моделирующей системы является универсальным средством структурирования и передачи внутреннего опыта, стержневым феноменом культуры и, как считает ряд авторитетных философско-психологических традиций нашего времени, основой всех форм познания человеком мира и самого себя. Для языка характерно одновременно господствующее и незаметное положение. Господствующее постольку, поскольку слова получили задачу и возможность представлять опыт – переживания, чувства и мысли. Но представлять не означает выражать, давая четкий перевод, изготавливать какой-то дубликат, который в своих внешних формах может в точности воспроизвести мысль или переживание. Язык представляет их так, как психическая реальность представляет себя сама. Для того, чтобы использовать язык, вдохнув в него жизнь изнутри, требуется не существенный или изначальный акт означивания, а существующая в сердцевине внутреннего опыта присущая ему способность представлять самое себя, то есть анализировать себя, располагаясь часть за частью под взглядом рефлексии, и отсылать себя к своему заместителю (вербальным репрезентациям), который его продолжает.

Никакой знак не возникает, никакое слово не высказывается, никакое предложение никогда не имеет в виду никакого содержания вне пространства психической реальности, которая отстраняется от себя самой и раздваивается, объективируясь в эквивалентных семиотических структурах. Значения и смыслы не укореняются в мире, у которого они заимствовали свое содержание; сами по себе они выходят в пространство дискурса, структура которого изоморфна психической реальности субъекта. Слова, языковые формы не образуют тонкой пленки на поверхности внутреннего опыта; они пронизывают мысли и представления, присутствуют в них. Язык гораздо ближе к психической реальности, которую он должен выразить и обнаружить, он не является ей параллельным, он включен в ее сеть и воткан в саму ее ткань[25]. И тем самым он становится незаметным, невидимым, его собственное бытие сводится к его роли в объективации психических содержаний. Поэтому наиболее непосредственно процессы объективации субъективной психической реальности представлены именно в речи, в различных формах и типах дискурса субъекта.

И содержательная, и динамическая (функциональная) сторона субъективной реальности включает, наряду с сознательными, целый ряд бессознательных, неосознаваемых аспектов. Соответственно и процесс объективации психической реальности не свободен от целого ряда таких факторов. Наряду с бессознательной детерминацией со стороны психических содержаний в структуре этого процесса присутствуют неосознаваемые влияния привычных, автоматических форм и способов языкового выражения внутреннего опыта субъекта. Экспериментальное психолингвистическое исследование процессов психического моделирования реальности и ее объективации в дискурсе (на примере выборки людей с различной степенью удовлетворенности собственной жизнью) представлено в Приложении 1.

В качестве одного из проявлений бессознательной феноменологии язык образует вместилище установок и традиций, "немых привычек мысли", темного духа лингвокультур, он содержит в себе знание и память, которые даже не осознаются в качестве таковых. Выражая свои мысли и переживания словами, над которыми они не властны, влагая их в языковые формы, специфика которых от них ускользает, люди полагают, что их речь им повинуется, не ведая о том, что они сами подчиняются ее требованиям и законам. Грамматические структуры языка оказываются априорными предпосылками всего, что может быть высказано. Истина дискурса оказывается в плену у лингвистики. Отсюда – то специфическое направление, по которому вынуждена двигаться аналитическая мысль, изучающая процессы объективации психического в дискурсе субъекта: не от изучения того психологического содержания, которое выражают языковые конструкции, но через анализ формирующих порядок дискурса языковых форм к выявлению лежащих в их основе и за ними неосознаваемых содержаний.

Процесс объективации субъективной психической реальности в качестве способа утверждения индивидуальной субъектности требует ответного понимания. Последнее, в свою очередь, сопровождается аналогичными формами личностной активности со стороны других людей; в своей совокупности такая система взаимно скоординированных дискурсивных практик составляет основу человеческой коэкзистенции. Если же процессы объективации и понимания рассогласованы, или последнее отсутствует в качестве экзистенциального отклика на самопредъявление и самораскрытие субъекта, то это переживается им как тотальная жизненная фрустрация, экзистенциальное одиночество и аномия. В менее острых формах такая ситуация становится источником разнообразных личностных и психологических проблем. Она всегда присутствует в качестве жизненного фона у людей, которые обращаются за помощью к психотерапевту.

Психотерапия, в большинстве случаев представленная речевым общением в процессе межличностного (диадического или группового) взаимодействия, основана на возможности преобразования субъективной психической реальности и способов ее объективации. Эффективность психотерапевтического воздействия во многом зависит от глубины и правильности понимания терапевтом содержания и структуры психической реальности клиента, а также ошибок и неточностей, сопровождающих процессы ее моделирования и объективации. А поскольку психотерапия в большей степени, чем любые другие виды психологической практики, является дискурсом, речью, погруженной в жизнь, то ее исследование будет ни чем иным, как психологическим анализом дискурса, точнее – обширной системы дискурсивных практик, составляющих семиотическое пространство психотерапии.