5. Нараяна
5. Нараяна
Бог-младенец, прототип удивительного младенца-сироты, находится в глубоком родстве с первичной стихией, и поэтому его смысл во всей полноте раскрывается тогда, когда лоном богоявления является вода.
Когда мы вспоминаем богоявление Куллерво, «сидящего на хребте волн с удочкой из меди, и его умение расчищать леса, мы сразу замечаем его близость с маленьким медным человечком во второй руне «Калевалы». Но помимо этого совершенно очевидно, что Куллерво был вовсе не недомерком «ростом до колен» или даже с пядь, а гигантом, для которого воды в озере едва хватило на два ковшика, «если ж все его измерить, хватит, может быть, на третий». Во второй руне происходят такие же события, и более того, существует поразительная параллель к этому гигантизму, который кажется несовместимым с детством героя, в другой знаменитой мифологеме. Индийский Маркандея, вечно юный отшельник, неожиданно встретился с таким чудо-ребенком на исходе минувшего и начале настоящего космического года. Об этом рассказывается в Маркандеясамасаяпарване «Махабхараты»:
Мудрый отшельник бродил над поверхностью мирового океана и пришел к дереву наягродха (Ficus indica), в ветвях которого лежал «маленький мальчик». Мальчик пригласил отшельника отдохнуть внутри себя. Маркандея рассказывает что произошло потом20:
Бог предлагает мне место для отдыха внутри себя. Я утомлен своей долгой жизнью и бессмертным существованием. Он открывает рот, и меня затягивает туда с непреодолимой силой. Я вижу в его животе весь мир с его землями и городами, с Гангом и другими реками, с морем; четыре касты, и каждая занята своим делом; львов, тигров и диких свиней; Индру и все божественное собрание, рудр, Адитью, отцов, змей и слонов - словом, все, что я только видел в мире, я вижу в его животе, когда брожу там. Более ста лет я брожу по нему и не найду конца его телу; потом я взываю к богу, и тут же ветер подхватывает меня и выбрасывает из его рта. И снова я вижу его сидящим в ветках дерева наягродха, одетого в желтые одежды, со знаками божества на нем.
Этот бог-младенец, являющийся богом вселенной,- Нараяна, и согласно индийской этимологии, «он - тот, который живет в воде».
Хотя многое в этой истории - в духе индийского мира, например, подробное описание и философический характер, это не мешает нам ясно видеть мифологическую схему. Описание божества - ребенка и гиганта в одно и то же время,- плывущего в пустынном мировом океане, достаточно прозрачно. В менее философском мире финских лесорубов образный стиль - иной, хотя схема та же. Мы уже встречались с ней в варианте с Куллерво, но нам еще предстоит познакомиться с ней же в варианте с «маленьким медным человечком».
Вяйнамейнен, прародитель шаманов, поднимается из океана при зарождении мира и встречает чудо-младенца, мы можем назвать его финским соответствием этрусского Тага. Имя ребенка, Сампса («Самсон»), вероятно, намекает на его гигантскую силу.
Пеллервойнен, сын поляны, это Сампса, мальчик-крошка, он засеет землю, он рассыпать может семя!
Он насаждает на земле деревья и среди них - дуб, который позже поднимется к небесам и закроет солнце и месяц своими ветвями. Гигантское дерево должно быть повалено, и Вяйнамейнен обращается к могуществу воды. Здесь мы видим финского собрата индийского Нараяны:
Вот выходит муж из моря, богатырь из волн поднялся; не из очень он великих, не из очень также малых: он длиной с мужской палец, ростом - в меру женской пяди. Был покрыт он медной шапкой, сапоги на нем из меди, руки в медных рукавицах, чешуей покрытых медной, медный пояс был на теле, и висел топор из меди: с топорищем только в палец, с лезвием в один лишь ноготь.
Старый, верный Вяйнамейнен так подумал и размыслил: «Видом он похож на мужа богатырского сложенья, а длиной в один лишь палец, вышиной едва с копыто!» Говорит слова такие, молвит сам такие речи:
«Что ты, право, за мужчина, что за богатырь могучий? Чуть покойника ты краше, чуть погибшего сильнее!»
И сказал морской малютка, так морской герой ответил: »Нет! Я муж на самом деле, богатырь из волн могучих. Дуба ствол пришел срубить я, расщепить здесь дуб высокий».
Старый, верный Вяйнамейнен говорит слова такие: «Но, как видно, ты не создан, сотворен не для того ты, чтоб сломать здесь дуб огромный, злое дерево обрушить».
Но едва сказал он это, взор едва к нему направил, как малютка изменился, обратился в великана! В землю мощью ног уперся, головою держит тучи; с бородою по колено, волосы висят до пяток; между глаз косая сажень, шириной штаны у бедер - в две сажени, у коленей - в полторы, у пяток - в сажень. Великан топор свой точит, лезвие острит острее на шести кусках кремневых, на семи точильных камнях. Вперевалку зашагал он, тяжкой поступью затопал, он шагал в штанах широких, развевавшихся от ветра. С первым шагом очутился на земле песчаной, рыхлой, со вторым он оказался на земле довольно черной, наконец, при третьем шаге, подошел он к корням дуба. Топором он дуб ударил,- лезвием рубил он гладким. Раз ударил и другой раз, в третий раз он ударяет, искры сыплются с железа, а из дуба льется пламя; гордый дуб готов склониться, вот уж громко затрещал он. И вот так при третьем взмахе смог он дуб свалить на землю, смог сломать он ствол трещавший, сто верхушек опрокинуть. Положил он ствол к востоку, бросил к западу верхушки, раскидал он листья к югу, разбросал на север ветки...
Только дуб свалился наземь, только гордый ствол был срублен, снова солнце засияло, засветился прекрасный месяц, в небесах простерлись тучи, снова весь простор открылся и радуга охватила небо.
Вторая руна «Калевалы», откуда взяты эти строки, без сомнения, была написана позже, чем процитированный отрывок из «Махабхараты»; но, если исходить из ее смысла как повествования об освобождении света, ее можно поставить в один ряд с наиболее ранними из всех первичных мифологем. Действительно, подобные характерные особенности, относящиеся к чудесному детству, можно обнаружить у близких финнам соседей, в русских народных эпических поэмах былинах, которые русский ученый прошлого века попытался вывести из индийских источников, главным образом, из истории детства Кришны21. Но соответствие между приключениями, совершаемыми русскими героями в детстве, и подобными приключениями индийских богов - в лучшем случае не что иное, как заимствование роскошной иностранной одежды, заимствование, опосредованное многими культурами. Не только русским или индийским святым или героям в литературе и легенде приписывается рождение, сотрясающее весь мир и заставляющее дрожать все стихии. Встреча Маркандеи и Вяйнамейнена с гигантским ребенком, для которого первичная водная стихия - родная, выявляет сходство на более глубоком уровне. Поэтому вопрос не в том, какая из двух мифологем дублирует основную, а в том, какова общая основная тема, лежащая в основе обоих вариантов?
На этот вопрос у нас имеется ответ фундаментальной важности, применимый как к индийской, так и к финской мифологии, и он не оставляет никакого сомнения относительно природы божества, существенная характеристика которого судьба сироты. Нараяна есть все тот же бог-младенец, божественный закон вселенной в момент ее первого проявления который в самых древних индийских священных книгах носит имя Праджапати (в «Брахманах» и даже в «Ригведе»)22. Он вылупился из яйца, которое возникает в водах начала, т.е. вылупился из пустоты. Он полулежит на спине морских чудовищ, плавает в чаше водяных цветов. Он - предвечный младенец в предвечном одиночестве предвечной стихии; предвечный младенец представляет собой развертывание предвечного яйца подобно тому, как весь мир представляет собой развертывание его самого. До сих пор мы имеем дело с индийской мифологией. В финской мифологии также имеется эта первичная стихия - воды начала. Находим мы здесь и сотворение мира из яйца: Мунайока, сын яйца, носящий также имя Куллерво, младенец, для которого в озере три неполных ковшика воды и которого можно узнать в несущем свет «маленьком медном человечке»,- финский брат рожденного из яйца Праджапати и облаченного в желтое Нараяны.
Этнологическое исследование мифов, особенно незаконченная работа Фробениуса «Век солнечных богов», отталкиваясь от одной общей темы, указывает два направления. Первое направление уходит глубоко в самые нижние пласты культуры. Ибо данная мифологема, согласно дискуссиям, не ограничена ни территорией Индии, ни территорией Финляндии, но явно относится к очень древнему периоду человечества, в сравнении с которым не только индийские и финские источники, но и вся древнегреческая цивилизация кажется значительно моложе. Однако мы начнем не с этой гипотезы, а, напротив, с тех мифологем, происхождение которых известно; причем используем мы эту гипотезу только в том случае, если на нее укажут сами мифологемы. Нас удовлетворит то соображение, что основная тема вполне может находиться на заднем плане везде, где только могут встретиться ее варианты, пусть даже они слабо выражены или их трудно распознать. В таких случаях нам придется, так сказать, «из-за кулис» подать первоначальную ноту, дабы продолжала звучать мелодия, начавшая было затихать.
Другое направление, названное в книге Фробениуса, указывает на солярную мифологию. Наша основная тема, образ ребенка, вылупившегося из яйца, золотого яйца, которое поднялось из моря, охватывает все виды возникновения и зарождения, а следовательно, и восход солнца; в этом плане эта тема может быть сведена к «солярному мифу», к простой аллегории естественного явления. Но тогда мы выйдем за пределы мифологии и разрушим сам мир, в котором теперь пытаемся отыскать свои ориентиры. Создалась бы ситуация как в хорошо известном случае с игрой23. Игру, как и мифологию, можно понять только изнутри. Если в процессе игры мы осознаем, что это только лишь выражение витальности и ничего больше,- игра прекращается. Люди, не принимающие участия в игре и оценивающие ее только в этом свете, возможно, в чем-то и правы, но все их знания нам ничего не говорят: они сводят игру к не-игре, не понимая ее сути. Подобным же образом нашу основную тему можно рассматривать как переживание человеком восхода солнца или как форму этого переживания, как проявление его в снах, видениях, поэзии - во всех сферах душевной жизни. Но это ничего не говорит о самой теме, о мифологеме qua,- мифологеме, которая, напротив, отбрасывается и тает, как сон. Разве в этом - в разрушении - заключается конечная цель понимания (возьмем близкий к мифологии пример) поэтического искусства?
И если мы стоим на почве самой мифологии, то сразу же становится ясно, почему эта редукция к природному явлению - к «не-мифу», как называет это Фробениус,- несправедлива и неудовлетворительна, а следовательно, ложна. В мифологии аллегорическая ценность мифологического образа, такого, как предвечный образ всех богов-младенцев, и аллегорическая ценность природных явлений как таковых (восхода солнца и возникновения новорожденного младенца) взаимосвязаны и равны: восходящее солнце и новорожденный младенец именно в такой степени являются аллегорией Предвечного Младенца, насколько Предвечный Младенец есть аллегория восходящего солнца и всех новорожденных младенцев в мире. «Аллегория» означает «изображение одного предмета через образ другого». В обоих образах - образе восходящего солнца и новорожденного человеческого существа, и в образе мифологического ребенка - мир сам рассказывает нам о своем происхождении, рождении и детстве. Он говорит на языке символов: и солнце, и человеческое дитя (говоря словами Гете: «Alles Verg?ngliche ist nur ein Gleichnis»), и Предвечный Младенец суть символы. Мир рассказывает нам о том, что есть в мире и что является в этом мире истинным. «Символ»24 - не «аллегория», не другой способ выражаться: это образ, данный самим миром. В образе Предвечного Младенца мир рассказывает нам о своем собственном детстве, обо всем том, что восход солнца и рождение ребенка значат для мира - и говорят о мире.
Материалом для формирования детства и сиротской судьбы богов-младенцев послужила не человеческая жизнь, а жизнь космоса. То, что кажется биографическим моментом в мифологии, на самом деле эпизод из биографии самого мира, и последний рассказывает его в снах, видениях и еще более ярко и наглядно, гораздо ярче и нагляднее, чем это в состоянии сделать «профанное» искусство,- в мифологии. Понимать мифологические образы в качестве «аллегорий» природных явлений было бы равносильно тому, чтобы отнять у мифологии то ядро, в котором только и заключается ее жизнь и смысл; это значило бы лишить ее вневременного человеческого и даже более, чем человеческого,- космического содержания, которое мифологически выражено в образах богов так же, как оно выражено в музыке, математике, философии, в музыкальных или философских идеях. Отсюда отношение мифологии к науке, отсюда ее духовный характер, в силу которого она, как наука, выходит за пределы отдельных явлений. Мифологема говорит сама за себя, действует сама за себя и правдива сама по себе, как любая возвышенная научная теория или музыкальное произведение, как любое настоящее произведение искусства.