Живая реальность

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Живая реальность

Тысячи лет живет секвойя; говорят, еще никто не видел, чтобы она умирала; можно думать, что в мире деревьев она бессмертна.

Секвойя человеческого мира — книга. А может быть, лучше назвать ее фениксом? Она тоже воскресает — из пепла. Ее бессмертие надежнее.

Но если книга бессмертнее самых долголетних и могучих деревьев, то, видно, потому, что ее питает источник, живительной силе которого могут позавидовать Солнце и Земля, хотя он ими и создан. Имя этого источника — человеческий дух. Или — человеческое самосознание. Маркс называл его «высшим божеством». «Рядом с ним, — писал он, — не должно быть никакого божества».

Благодаря этому высшему божеству книга и стала живой, бессмертной реальностью человеческого мира: может разрушиться камень с первоначальными письменами, истлеть пергамент и кожа — мысли и чувства, выраженные в них, переходят навечно в человеческую память, с ними рождаются новые поколения…

О человеке можно часто судить по тому, как он берет в руки новую или редкую книгу: детски бережно, как бы боясь осыпать пыльцу с ее нежно-радужных крыльев, или небрежно-уверенно, как берут не живое существо, а вещь.

Когда ты раскрываешь книгу, рождается чудо общения, которое безмерно расширяет твою жизнь, делает ее безбрежно-большой — морем, куда, как корабли, выплывают века и судьбы. Книга, подобно искре, соединяет два мира: «было» и «будет». И ты сам — эта искра, когда читаешь…

Часы над книгой — лучшие часы. Они углубляют любовь к человеку, веру в его сердце и разум, насыщают нравственной силой. Поэтому, чтобы уметь хорошо действовать в мире, очеловечивать его все больше, надо уметь хорошо читать. Великие люди были и великими читателями. Их общение с книгой не менее содержательно, чем общение Антея с землей. И ничто не доказывает это лучше рукописей Маркса, философских тетрадей Ленина, писем Горького…

Карл Маркс на вопрос анкеты «Исповедь»: «Ваше любимое занятие?» — ответил: «Рыться в книгах».

«Они истолковывают труды человека и посвящают в тайны небес», — было начертано о книгах на фризе библиотеки одного из замечательных людей итальянского Возрождения Федериго да Монтефельтро. (Урбино — родина Рафаэля.) «Велика слава этого дома, — было написано на фризе, — но все это тлен, красноречива только библиотека».

Сегодня, когда нас с первых лет жизни окружают книги, самые разные — старые, тронутые тленом и новорожденные, пахнущие типографией, с картинками и без картинок, нарядные, веселые и скромные, строгие, — сегодня, когда стоит поднять руку, чтобы достать с полки любую, трудно вообразить, что некогда книга была величайшей редкостью: ради того, чтобы найти ее, добыть, не останавливались перед рискованными путешествиями, кропотливыми трудами, большими жертвами.

При жизни Петрарки, в XIV веке, в Италии книга стоила неправдоподобно дорого, за нее надо было заплатить не меньше, чем за породистую лошадь, большое поле или даже целый дом. Поэтому Петрарка, чтобы увеличить собственную библиотеку, часто собственноручно переписывал Вергилия, Цицерона, Сенеку. Переписывал любовно и украшал миниатюрами, а потом с наслаждением перечитывал переписанное. «Я болен жадностью к книгам, — сообщает он в одном из писем, — золото, серебро, драгоценности, пурпур, мраморные дворцы, возделанные поля, картины, конь со сбруей и тому подобные вещи дарят поверхностные наслаждения, книги же наполняют нас до глубины души, они беседуют с нами, дают советы и соединяются с нами сердечной дружбой».

Петрарка пишет о наслаждении — «неповерхностном наслаждении» — от общения с рукописями (книг нерукописных тогда, само собой разумеется, не было), а ведь в его эпоху «читать» означало «работать» — работать усердно, с великим терпением, потому что почерки часто бывали малоразборчивыми, а тексты пестрели ошибками. Как это не похоже на наши часы над сегодняшней книгой, с ее явственными «удобными» печатными страницами!

Окончив читать рукописи, переписанные им самим или купленные за большие деньги, Петрарка иногда писал письма их авторам, нимало не смущаясь тем, что они жили задолго до него. Например, писал римскому историку Титу Ливию, делясь с ним, современником давних легендарных событий, как с живым, мыслями, чувствами, писал, будто бы надеялся на ответ.

Сегодня никто из нас не станет писать писем Данте, Пушкину или Толстому, но наше общение с ними должно быть не менее содержательным, чем общение Петрарки с Гомером или Вергилием. И это зависит не от Данте или Пушкина, а от нас самих. Книга нас любит, но она требует и ответной любви. Она требует той же полноты самоотдачи, которая была у ее творца. Она ждет от нас ответной творческой любви. У Петрарки, в соответствии с характером его эпохи, эта ответная творческая любовь выражалась в письме к автору, как к живому человеку. А в чем и как она может, должна выразиться у нас, в соответствии с характером нашей эпохи?

Перед тем как ответить на этот вопрос, подумаем о том, в чем смысл нашего общения с искусством, литературой. А он, во-первых, в том, что мы начинаем наслаждаться богатством собственной личности, которое нам вдруг открывается. Это бесконечно далеко от эгоизма, от погружения в себя; это — постижение в себе того нового, высокого, что раньше было как бы «зашторено», ощущение, что ты на самом деле лучше и чище, чем сам о себе думаешь. Нам будто бы дарят, возвращают наше собственное «я», но углубленным и обогащенным.

Но это не все: смысл общения с литературой, искусством и в том, что мы делаемся богаче еще на одну жизнь, на жизнь художника, который это создал.

Я написал сейчас «еще на одну жизнь». Но нет! Не на одну, а на миллион жизней, потому что художник выразил, высказал то, — что волновало миллионы его современников. В его симфонии, картине, романе: надежды, тоска, боль, радость миллионов людей. Поэтому и становимся мы богаче на миллион жизней — наше сердце и наш ум наполняются духовным опытом веков и поколений.

Что делать нам с этим богатством? Писать, как Петрарка, письма великим? А быть может, постараться отдать хотя бы часть этого богатства (наша жизнь плюс миллион жизней!) окружающим нас в реальной, сегодняшней действительности подлинно живым людям? Ведь письмо — это лишь форма общения человека с человеком. И возможны иные формы общения, не менее творческие и красивые. Никто не ожидает от сегодняшнего читателя, даже самого юного, чтобы он, окончив читать «Войну и мир», написал письмо Толстому. Но от него ожидают, чтобы он стал великодушнее относиться к товарищу, учителю, старому соседу и совсем незнакомым людям, великодушнее, милосерднее, с большим пониманием, с большим желанием одарить и их радостью, как его самого одарил Толстой. Это, наверное, сегодня и есть ответная творческая любовь к Толстому.

Первыми стихами, в которых открылся мне Блок, были в мои пятнадцать лет:

Ночь, улица, фонарь, аптека,

Бессмысленный и тусклый свет.

Живи еще хоть четверть века —

Все будет так. Исхода нет.

Умрешь — начнешь опять сначала,

И повторится все, как встарь:

Ночь, ледяная рябь канала.

Аптека, улица, фонарь.

У меня, помню, было чувство, будто кто-то зовет, надо куда-то бежать. И это чувство осталось навсегда. И когда я понимаю, что от меня ждут помощи, в ушах перекатывается: аптека, улица, фонарь.

А до Блока, в двенадцать лет, был Лермонтов. И не стихи, а «Герой нашего времени». Помню мое первое ощущение: как интересен и как сложен человек. После Печорина я стал иначе всматриваться во всех окружавших меня людей. Мне открылось третье, может быть, даже четвертое, если перенести это на язык современной физики, измерение в человеке, то есть я понял, что человек очень неоднозначен, что он может смеяться, а на самом деле у него печаль на сердце, что он может шутить и в то же время решать в уме какую-то серьезную задачу, от которой зависит его судьба. Для взрослых людей это все само собой разумеется. Но тогда, в двенадцать лет, для меня это было полным откровением, потому что мне казалось, что если человек шутит, то ему действительно весело. Если он печалится, то он и в самом деле печален. Открытие сложности человека — оно важно потому, что помогает бережно относиться к людям. Лермонтов помогает выработать особое отношение к состоянию человеческой души. В сущности, если это перевести на язык элементарный, то Лермонтов учит нас такту. Он учит нас быть очень тактичными. Он учит нас быть интеллигентными, потому что высшая интеллигентность заключается в том, чтобы уважать любое состояние той человеческой личности, которая сейчас перед тобой, и понимать ее. Вот это понимание дал мне Лермонтов. И потом оно осталось на всю жизнь.

А после Лермонтова и Блока был Стендаль. Я помню, что его книгу «Красное и черное» читал взахлеб, а потом меня вдруг потянуло перечитать ту страницу, где Жюльен Сорель решает: коснуться или не коснуться руки мадам Реналь.

Почему потянуло перечитать? Потому, наверное, что я почувствовал: это была минута, когда решалась судьба героя, и начал понимать самое существенное — любое наше действие имеет отношение к судьбе мира, ибо судьба Жюльена Сореля отражала судьбу мира, судьбу века. И когда я перечитал эту страницу, мне захотелось через час опять к ней вернуться. И я перечитывал ее потом много раз.

Я ее перечитываю всю жизнь, потому что разнообразие, тонкость, сложность, красота и игра человеческих отношений, выраженные в одном жесте, обрисованы, угаданы Стендалем гениально и гениально соотнесены с жизнью мира, века, человечества.

Но вернемся к Петрарке, к его высокой болезни («Я болен книгами…» — писал он). Однажды, роясь в старой монастырской библиотеке, он разлепил сырые, одряхлевшие листы и понял, что перед ним письма Цицерона, о которых думали, что они потеряны. Он испытал ни с чем не сравнимую радость, величайшее потрясение. Он узнал, узнал в этих старых-старых, полуистлевших листах «божественного Цицерона».

Сегодня, чтобы достать эти письма, стоит пойти в соседнюю библиотеку или найти нужный том в собственном шкафу. Можно не путешествовать, не рыться в архивах — сегодня Цицерон, да и сам Петрарка, у нас под рукой. Но не стоит забывать: потребовались века и тысячелетия, чтобы это богатство стало общедоступным, «обыденным». Забудешь — оно перестанет быть богатством, и сам станешь беднее на миллионы жизней.

Наивно надеяться, что тебе удастся сегодня найти, узнать утраченную рукопись великого писателя. Но можно найти, узнать человека. И испытать не меньшее потрясение, чем то, что ощутил Петрарка в старой монастырской библиотеке.