XVIII. Последний день школы
XVIII. Последний день школы
Совсем скоро прозвенит звонок, и для нас с вами, ребята, настанет время прощаться.
Мы прожили бок о бок почти два года. Когда мы встретились впервые, Манили был совсем маленького роста, в новом передничке, который доходил ему почти до пят. Сейчас полинявший передник ему до колена. А сам Манили уже маленький мужчина. Как жаль, что мама не может отправить его в среднюю школу. Каждое утро я встречаю ее на рынке с сумкой, которая кажется пустой, хотя на самом деле туда поместились покупки на пятерых.
Я раздал ребятам табели с оценками. Мартинелли переведен. Он смотрит в табель и сам не верит тому, что там видит. Сегодня утром мама тщательно его причесала и надела на него новый галстук, напоминающий огромную белую бабочку.
Криппа тоже переведен — высоченный тринадцатилетний лоботряс с волосатыми ногами, который вечно спит на уроках, а в следующем году будет спать в средней школе.
Не переведен только Антонелли, мальчик, который весь год вырезал перочинным ножиком на парте свою фамилию. Но делал это так неспешно, что вырезал пока только «Антон-». В следующем году, под присмотром другого учителя, он вырежет «-елли», и тогда, скорее всего, его переведут в среднюю школу.
Давайте попрощаемся, ребята, с нашим деревом: мы целых два раза видели, как на нем распускаются первые листочки и первые цветы, а сейчас, в полдень, на нем, как всегда, полно цикад, которые своим пением так раздражают директрису. Но цикадам не понять всей важности этой синьоры, одним только движением указательного пальца заставляющей дрожать от страха детей и учителей, и они продолжают себе спокойно петь. Уже зимой они умрут: коротка жизнь у тех, кто только и знает, что петь, длинна же у тех, кто трудится в мудрости и тишине. Но я не учил своих ребят тому, чему принято учить в начальных школах: уважать муравьев и презирать цикад. Я не научил их восхвалять Ахиллеса, противного вояку, — еще неизвестно, бросался бы он так охотно врукопашную, если бы не был абсолютно неуязвимым. И если они пишут мне в сочинениях про глупого мальчика, который, получив от мамы пять лир на игрушки и сласти, отдает их все нищему старику, которого он встречает на углу, я тут же ставлю низкую оценку.
Вот почему все мои мальчишки такие славные и мне жаль расставаться с ними.
Спадони два года назад, когда я только пришел в школу, был ябедой. Сейчас ему стыдно об этом вспоминать. Маринуччи плакал, когда его колотили, а поскольку его колотили каждый день, он плакал каждый день. Теперь же никто его и пальцем не тронет, потому что он научился вести себя так, чтобы его уважали, и это куда важней, чем уметь извлекать квадратный корень.
Скоро зазвенит звонок, и вы, ребята, уйдете отсюда, и мы с вами не встретимся больше даже на улице, потому что я бросаю преподавание и переезжаю в другой город… Я открываю ящик стола и раздаю все то, что конфисковал у них за год: Джордани возвращаю водяной пистолет, Спадони — коробочку с пистонами, Манили — волчок, а Даниэли — пять швейцарских марок, самых обыкновенных, но о которых он самого высокого мнения. Он очень их ждал, потому что должен отдать их одному парню, который обещал ему за них щегла.
Во дворе уже, должно быть, полно родителей и родственников. Шум долетает до класса. Где-то среди родственников стоит и бабушка Спадони, которая каждый раз, завидев меня, кидается в ноги и начинает благодарить. У ее внука огромный размер ноги, и в январе, когда в школе на Крещение всем раздавали подарки, ему не подошла ни одна пара ботинок.
— Синьор учитель, позаботьтесь о нем, умоляю, он все время ходит простуженный…
Мне пришлось отдать Спадони собственные ботинки, которые оказались ему как раз впору, и простуда быстро отступила.
Во дворе должен быть и отец Джордани, низенький и коренастый, который в начале года, когда я сказал ему, что сын плохо учится, взял того за ухо и держал так целых пять минут, пока разговаривал со мной. Теперь, поскольку сын и не думает исправляться, он уже не ждет, чтобы я сказал ему об этом, — каждый день ровно в полдень он сразу же берет его за ухо и тащит так до самого дома. Но сегодня утром Джордани сияет от счастья — он переведен, и в первый раз за девять месяцев отец не оттаскает его за уши.
Сегодня солнце светит не слишком ярко, через распахнутое окно в класс на золотых крылышках влетает майский жук.
— Майский жук! Майский жук!
Все пытаются его поймать. Единственный, кто едва смотрит в его сторону, — Мартинелли.
Как же так? Мартинелли видит жука и не бежит за ним с песенкой, которая помогает ловить майских жуков!
Раз Мартинелли спокойно сидит за партой, это может означать только одно — ему грустно от того, что школа заканчивается, и от того, что я ухожу…
— Прощайте, ребята.
В классе воцаряется тишина.
Жук с золотыми крылышками, покружив еще немного, вылетает из класса совершенно обескураженный.
Тут же перестают петь цикады, спрятавшиеся под неподвижными листьями дерева во дворе. Тишина становится еще более отчетливой.
— Прощайте, ребята. Мы с вами провели вместе так много времени. Но сейчас прозвенит звонок, и мы разойдемся: я отправлюсь в одну сторону, вы — в другую. Кто знает, когда мы снова встретимся и встретимся ли. Может быть, много лет спустя мы пройдем мимо, даже не узнав друг друга, и вы забудете своего учителя начальной школы…
— Нет, мы не забудем, синьор учитель!
— Тише, тише, дайте я скажу. Ведите себя как надо, продолжайте учиться — теперь, в средней школе, у вас будут учителя построже. Тебе, Мартинелли, уже никто не разрешит приносить в класс ни цветы, ни бабочек, ни светлячков в коробке. Давайте сейчас попрощаемся с вами, потому что потом, внизу, будет слишком много народу. Прощайте, мальчишки, я всегда буду о вас помнить. То, чему я учил вас, было от чистого сердца. Не забывайте этого. И если я бывал к вам несправедлив…
Мартинелли, с глазами, полными слез, выходит из-за парты и подходит к моему столу. То же самое делают все остальные.
— У тебя, Манили, я отобрал волчок, а у тебя, Даниэли, твои швейцарские марки… Джордани, прости, что из-за меня твой отец таскал тебя за уши.
У Джордани тоже в глазах слезы.
— Ничего страшного, синьор учитель, я уже не чувствую, у меня давно там мозоль.
Он подходит ко мне близко-близко и дает потрогать ухо.
— У меня тоже на ухе мозоль, — говорит Спадони и подходит ко мне поближе.
Да нет у него никакой мозоли. Просто он тоже хочет, чтобы я погладил его по уху, прежде чем мы простимся.
Весь класс плотно сжимается вокруг моего стола.
Каждый хочет что-то мне показать, все находят какую-нибудь причину, чтобы подойти ко мне поближе: поцарапанный палец, ожог, шрам под волосами…
— У тебя я солдатиков отобрал, Мартинелли…
— А я… синьор учитель, — всхлипывает Мартинелли, — это я вам в ящик стола подложил ящерицу.
— Синьор учитель! — поднимает руку Спадони. — Помните, вы никак не могли понять, кто это трубит на последней парте? Ну, вот… в общем… это я трубил.
— Давай-ка покажи, Спадони, а то я что-то тебе не верю.
И Спадони, надув полосатые от слез щеки, издает тот самый загадочный звук, который сводил меня с ума весь год.
— Молодец, Спадони! — я похлопываю его по плечу.
В последний раз я слышу этот звук.
— Я тоже, я тоже умею так делать!
— И я!
— И я тоже, синьор учитель!
— Тогда давайте все вместе.
И все мальчишки, обступив со всех сторон учительский стол и прижавшись ко мне, будто младшие братишки, с серьезным и ответственным видом надувают щеки и трубят изо всех сил, трубят мне на прощание.
— А вы умеете так делать, синьор учитель?
Гм, ну да ладно, все равно сегодня последний день. Мне сегодня тоже можно.
Я надуваю щеки, и дежурный по этажу, заглянувший в класс, чтобы сообщить, что пора спускаться, застает нас врасплох. Он тоже надувает щеки, но звук трубы никак у него не выходит.
Но вот звенит последний звонок. Звон начинается со двора, облетает все классы, поднимается вверх по лестнице и рассыпается по коридорам…
Шум с улицы слышится все сильнее.
— Прощайте, прощайте, ребята!
Тут Мартинелли подпрыгивает, обхватывает меня руками и целует в щеку, испачкав ее лакрицей.
— Прощайте, синьор учитель! До свидания!
Они хватают меня за руки, за карманы пиджака, Даниэли засовывает в них свои швейцарские марки, Спадони — пачку пистонов, Манили просит дать ему мой адрес, и все тут же хотят мой адрес, чтобы отправить мне открытку или письмо.
Звонок все звенит. Остальные классы уже на выходе.
— Пора, ребята, нам надо идти.
Мне бы нужно построить их в ряд, но это утопия: мы чуть ли не выбегаем из класса, я в окружении мальчишек, и всей гурьбой спускаемся по лестнице. Но как только мы оказываемся на улице, мои мальчишки исчезают, как по мановению волшебной палочки. Их быстренько разбирают мамы, папы, бабушки и старшие сестры: я остаюсь стоять на пороге один, с взъерошенными волосами, без одной пуговицы на пиджаке (кто, интересно, ее оторвал?) и с щекой, перепачканной лакрицей.
Издалека все еще слышатся голоса:
— До свидания, синьор учитель!
— Синьор учитель, я пришлю вам открытку!
Где-то вдалеке я вижу отца Джордани, который машет мне шляпой. Он, видно, еще не заглядывал в табель своего сына, потому что, как всегда, тащит его по дороге за ухо.
— До свидания, синьор учитель!
— Прощайте, ребята!
Постепенно дорога пустеет.
Прощайте, ребята, и прощай, школа!
С этого момента я больше не учитель.
Прощай, школа, в которой я был и учеником, и учителем, и куда я никогда больше не войду ни как ученик, ни как учитель. И когда через несколько лет я вернусь в Рим, я застану здесь других учителей, другую директрису или директора, который меня не знает, и под каким предлогом я смогу тогда снова войти в свой класс, снова заглянуть в свой ящик, куда Мартинелли подбросил мне однажды ящерицу?
Прощай навсегда и по-настоящему, школа.
Но кое-что мне все-таки осталось: швейцарские марки Даниэли и пистоны Спадони. И кое-что осталось у Мартинелли, потому что никто другой не мог оторвать пуговицу от моего пиджака. И когда я вернусь домой, мне нелегко будет сделать одну вещь… смыть со щеки лакрицу.
Дорогой читатель, мне хочется поделиться с тобой этими, пусть и чуть менее прочувствованными, слишком уж они недавние, воспоминаниями о гимназии и лицее. Уверен, они найдут отклик в твоей душе и напомнят тебе тебя самого: потому-то я и пишу их, не опасаясь тебе наскучить.