XVIII
XVIII
На следующий день он не пошел в храм. Даже мысль об этом отгонял. Не по убеждению, а автоматически, как случайную муху. Возможно, что-то в нем изменилось. Остыло. А возможно — он так устал, что ему уже нечем было поделиться с храмом. Нечего отдать. Душа была опустошена; холодная плоть храма незаметно, по капле вытянула из нее всю жизнь, вернее — почти всю, ведь уцелела паутинка, которая связывала его с Марией и сыном. Паутинка, через которую они поддерживали в нем жизнь. Вот до чего дожил. Никогда такого не было. Сколько себя помнил, он только отдавал, отдавал без разбору, хорошим и плохим — всем, кто попадал в его поле, всем, кто нуждался в нем; всем, на кого хватало его сердца. Наверное, от кого-то и получал; ведь его любили. Но это не осознаешь в процессе, только потом. Только потом, когда обнаруживаешь себя посреди пустыни, и начинаешь понимать, чем жил…
Это кризис, поставил диагноз Н. Когда-то он был хорошим доктором, и ему хватало одного взгляда, чтобы определить, по какую сторону черты находится человек, жить ему — или умереть. Это просто: достаточно почувствовать, где находится его душа, и в каком она состоянии. Н это умел. Себе он поставил диагноз так же уверенно. Если б ему это было любопытно, он мог бы назвать количество дней, которые ему оставались. Но он ни разу не подумал об этом. Не потому, что ему это было не интересно; не подумал — и все.
Как утром вышел на крылечко — так и просидел на нем до темна. Благо, день был спокойный, не жаркий. Иногда Мария присаживалась рядом, о чем-то говорила; сюда же приносила еду. Она еще не знала. Уж наверняка в ней было какое-то чувство, но она не желала его осознавать. А корова и собака знали. И знали, что он это знает. Покой его души действовал на них благотворно, поэтому они вели себя, как всегда. Правда, корова смотрела на него не так, как обычно, словно хотела запомнить его таким, как он есть; именно его, а не его внешний облик. А собака привычно легла рядом, подставив ему свою жесткую холку, и делала вид, что дремлет. Он ее не разочаровал. Она в первый же день правильно почувствовала его, и теперь была удовлетворена этим.
О храме Н не думал. Храм был перед глазами, от него иногда долетали всевозможные звуки, люди трудились, зарабатывая свой кусок хлеба, — Н не замечал и не слышал их. Он был с ними в разных измерениях. Если бы я сейчас пошел туда, неторопливо думал Н, мне не обязательно было бы входить в дверь. Я мог бы пройти напрямик, сквозь стены, а если бы понадобилось подняться наверх — я бы всплыл туда без малейшего усилия.
Его позабавила эта мысль. В ней не было смысла, не было глубины. Она была пустая, как мыльный шарик. Но забавна радужными переливами заемной детской фантазии. Н почти физически ощущал, как отваливаются от него налипшие за всю его жизнь куски знания, опыта и памяти; как присохшая глина, как короста с заживших ран. Душа радовалась неожиданной легкости и простоте, о которой он столько мечтал, а теперь простота сама открылась — и в ее свете исчезли все сомнения и вопросы.
На следующий день появился Искендер. Не спрашивал о здоровье, но по глазам было видно, что пытается понять ситуацию. Он оставил список необходимых материалов, и исчез так же незаметно, как и появился. Контакта не произошло. Если бы не список, Н вполне мог бы решить, что Искендер ему привиделся в полудреме. Но список был вполне реальным, вот он. Аккуратный; каждая строчка припечатана точной цифрой; каждая буква каллиграфична и самостоятельна — безликий чертежный шрифт. Значит, там, где он учился, чертежи делали еще не на компьютере, а на ватмане, под рейсшину…
Потом пришел монашек. Не очень удачно: Н одолевала дремота, он думал о дожде, который был уже виден, — одинокое тяжелое облако, неторопливо наползавшее с запада, а под ним густой штриховкой, словно нарисованные, плотные струи. Вот чего я никогда не мог понять, думал Н, — да теперь и не узнаю никогда, — как эти неисчислимые тонны воды удерживаются в воздухе.
На рясе монашка — по подолу и на рукавах возле кистей — белели высохшие капли извести. Или это цемент?.. — нет, известь. Он был оживлен и вел себя банально: болтал о своих впечатлениях, об особой ауре храма. «Это посреди центрального нефа — точно под куполом, — ну вы же знаете, конечно. Я вдруг ощутил тепло, а потом понял, что нахожусь в потоке, нисходящем сверху. Как под душем… Впрочем — нет: душ — он из отдельных капель и струй, и он наружный, а этот поток плотный, и проходит сквозь тебя, словно у тебя нет тела, только душа. Только душа! Я там не мог молиться, у меня не было слов, но это был первый случай, когда я так реально ощутил очищение и благодать…»
Вот такая немудреная импровизация. Очевидно, я выгляжу совсем плохо, думал Н, если этот молодой человек даже не пытается привести к общему знаменателю свою нынешнюю болтовню и то, как он говорил со мной в храме. Должно быть, едва переступив порог этой комнаты, он сразу понял, что я уже не игрок, и задержался только для того, чтоб поразвлечься, подергать за хвост и за усы старого беспомощного льва.
Монашек ушел только после дождя. Жаль, думал Н, лучше бы я посидел возле открытой двери, смотрел бы на белые струи, дышал бы их свежестью. А так смотрел на них сквозь стекло, как в кино. Все вроде настоящее, но ты же знаешь, что ничего этого нет, просто это еще одна попытка достучаться до твоей памяти…
Так зачем же он приходил?
Это было не интересно, однако вопрос воткнулся колючкой, иголочкой от кактуса. Нельзя сказать, что тревожил, но покоя лишил. Забудь, велел себе Н, его нет для тебя… Это пришлось повторить еще дважды, и только после этого монашек исчез. И тогда Н вспомнил о планшетах с чертежами храма. Надо бы сегодня же вернуть их на место…
Они лежали на виду, на деревянной тумбе швейной машины. Тумба была сделана навечно — из хорошего дерева, обработанного мягко, чтоб и глазу, и руке было приятно. Тумбе было больше полувека — она не прятала морщины старости, — но она готова была прожить столько же, и еще столько. Когда-то вещи переживали людей. И даже их детей и внуков переживали…
Он подумал: как же я старомоден!.. И наверное нелеп со своими понятиями, давно отправленными в чулан. Что поделаешь — я человек из другого времени; из времени, когда вещи становились частью жизни и обретали душу. Я опоздал родиться. Я жил уже не в своем времени, вот отчего мне всегда было так одиноко, вот отчего Мария и сын не могут меня удержать: я давно уже только фантом, голограмма из прошлого; я могу материализоваться только в их снах. Но разве можно придумать более надежную опору, чем фантом!..
Планшеты были обтянуты потертой телячьей кожей. Она давно ничем не пахла: время стирает запахи в первую очередь. Сперва запахи, затем краски. «Свиная кожа остается…» — фраза из забытого детства выпорхнула ниоткуда, и, не найдя опоры, растаяла без следа.
Н взял верхний планшет, положил на стол, раскрыл. Он это сделал просто так, без цели, как берут с полки и раскрывают знакомую книгу, от которой в душе сохранился теплый след. Смотреть на чертежи было приятно, хотя некоторые из них Н не помнил: очевидно, прежде в них не было нужды. Каждый узел конструкций был повторен в увеличении. Их поместили в круги радиусом не больше дюйма (в центре легко угадывался прокол от иголки рейсфедера). Дерево узнавалось по линиям, символизирующим косой срез годовых колец, бетон — по кружочкам и точкам, мол, гравий и песок; кирпичи так и были нарисованы кирпичами. Даже через тысячу лет у того, кто будет это рассматривать, не возникнет вопросов.
Н быстро устал. Дремота возвратилась — такая решительная, что сопротивляться ей было бесполезно. Н положил голову на руки и отключился мгновенно, а когда открыл глаза — был свеж и готов искать. Именно так. Не просто рассматривать чертежи, а искать в них нечто забытое. Когда-то — еще весной — он видел это нечто, но тогда он не придал ему значения; оно зафиксировалось в сознании — и легло на дальнюю полку памяти. А сейчас пришло его время — и оно подавало сигнал. Еле слышный, невнятный, но совершенно реальный.
Н повезло: не пришлось изучать сотни ватманов и калек — уже во втором планшете он обнаружил это. Сначала увидел — и только тогда понял, что именно это искал. Крест. Большой деревянный крест. Судя по проставленным размерам — трехметровой высоты (и еще полметра крепежной части, погруженной в пол). Перекладина крепилась по центру «золотого сечения». И ее длина соотносилась с высотой креста все в той же «золотой» пропорции. Крест должен был стоять перед амвоном, точно в центре круга: позади — иконостас, впереди — круглый край солеи. Тогда — весной — Н удивился необычности этого замысла: чтобы каждый человек — войдя в храм — и где бы он ни находился в храме — отовсюду видел перед глазами символ своего спасения. Прежде всего — крест, и лишь затем — аккомпанементом — иконы, свечи, служителей… Как я мог об этом забыть? — подумал Н, и тут же вспомнил: ведь я был занят. В те дни я выгребал из храма мусор; это не самое интеллектуальное занятие, но ни о чем другом я не думал. Потом я ставил строительные леса — снаружи и внутри. Потом я лечил тело храма… Я все время занимался телом храма, признал Н, и ни разу не подумал, каким образом вернется в него душа. Все время, каждый день я помнил о Боге (а если б запамятовал — черный ангел сразу напомнил бы мне о Нем), но как при этом я мог забыть, что храм — это след Его Сына?..
Вот чего недоставало храму: души.
И моей работе недоставало души. Я трудился не по велению сердца, а как раб. В этом не было моей вины — мои руки были пусты, мне нечего было отдать. Но кто отнял у меня все?!.
Эта внезапная вспышка удивила Н. Никогда прежде — ни разу в жизни! — он не бунтовал. Даже маленьким мальчиком. А когда повзрослел, и философия обосновала ему бессмысленность насилия, этот метод решения проблем он уже осознанно исключил из своего поведения. Мир был болен насилием, это ранило душу, но ничего не меняло в ней: иммунитет хранил ее от заразы. Неужели только для того, чтобы в конце он все-таки взбунтовался, причем не против конкретного человека, не против какой-то невыносимой ситуации, — против Бога!..
Это было так банально, что Н даже развеселился. Здравствуй, Сатана! Как же я не заметил, что ты уже сидишь рядом? И с чего ты решил, что из меня уже можно лепить все, что тебе заблагорассудится? Ошибся, голубчик. Я знаю — ты ничего не делаешь спонтанно. Ты сперва намечаешь цель, потом анализируешь, потом составляешь план… Ну так ты просчитался! Такое, знаешь ли, случается, и не только с людьми, но и, как видишь, с самой разумной сущностью на свете. А теперь вали отсюда. И прихвати с собой свой бесценный дар — сомнения. Я все равно не смогу воспользоваться ими — мне некуда их приткнуть…
Он ощутил, как в нем поднимается волна. Такая знакомая — и такая забытая: ведь так давно ее не было! Он уже не мог сидеть, не мог думать — нужно было что-то делать. Все равно что — лишь бы делать, лишь бы тратить избыток энергии, пока она не сожгла все внутри.
Он встал, вышел во двор. Собака радостно прыгнула ему на грудь — этого тоже давно не было, но Н отстранил ее, даже не взглянув: ты мне сейчас не поможешь. Поглядел по сторонам: что? что?.. Вдруг вспомнил, что обещал вскопать грядку. И это было так давно, что в ней, возможно, уже не было нужды, но сейчас нужно было не думать, а делать. Н взял в сарае лопату и пошел на огород. Лопата вошла в землю легко, черный пласт показал свой жирный, лоснящийся бок, и неспешно развалился. Н копал с упоением; это было так хорошо, так хорошо!.. Он копал и копал, не чувствуя ни усталости, ни тяжести в руках, ни сердца. Значит, все правильно, все правильно, бездумно повторял он в такт неудержимой, уверенной лопате. Только один раз он разогнулся, чтобы стереть с горячего лба пот, и увидел, что Мария сидит на крыльце и плачет. Она была счастлива.
Утром приехал Матвей Исаакович. Три больших черных автомобиля остановились у подножья холма, людей в них оказалось меньше, чем можно было ожидать, но к храму Матвей Исаакович пошел один. В храме он пробыл недолго, всего несколько минут. Выйдя наружу, он направился к хате Марии; потом увидал, что Н на огороде, и свернул к нему. Они уселись на крыльце — в такое чудное утро вести его в хату Н не хотел, — но Матвей Исаакович был задавлен только что пережитым тяжелым впечатлением, и потому не замечал ничего вокруг, и даже на Н старался не смотреть.
— Это не храм, — сказал наконец Матвей Исаакович. — Это склеп.
Голос бесцветный. Констатация — и только. Он умел держать удар.
Н улыбнулся и кивнул: согласен.
Такой реакции Матвей Исаакович не ждал.
Собственно говоря, он вообще ничего не ждал. Он был переполнен разочарованием, которое вытеснило из него все остальные чувства; это разочарование еще предстояло осмыслить и пережить… Дело даже не в деньгах, которые он успел вложить в этот храм… хотя и в деньгах тоже. Еще вчера он отмахивался от мыслей о затратах, потому что осуществлялась… Нет, не мечта (о таком он никогда не мечтал; это свалилось на него вдруг). И не надежда. Словами этого не передашь. Да Матвей Исаакович и не пытался. Представьте: где-то в особом месте (указанном самим Богом!) строится небывалый храм, и вы в этом участвуете… Когда он вспоминал об этом, на душе становилось так хорошо! Он чувствовал себя защищенным. Вся предыдущая жизнь обретала смысл. Вот ради чего, оказывается, все эти годы я катил в гору свой чудовищно непосильный камень, думал он. Вот ради чего мне было послано испытание одиночеством. Чтобы однажды мне открылось, что вся моя банальная жизнь посвящена исполнению Его замысла…
Так он думал еще вчера. И еще сегодня утром у него не было в этом сомнения. Какой свет был в его душе, когда он поднимался к храму! Он совсем не думал о том, что именно там увидит, но он знал, что его ждет переживание необычайное…
Он шел на свой праздник…
Разве он не знал, что нельзя подходить к сказке слишком близко? Разве он не знал, что нельзя, проверяя, мираж это или явь, пытаться прикоснуться к сказке рукой?..
Все платежи остановлю немедленно, думал он, спускаясь с холма. Винить некого — сам виноват. Конечно, это произошло не случайно. Если бы во мне не было проклятой пустоты, я бы никогда не влез в эту авантюру. Поучаствовать — пожалуйста, святое дело. Но взвалить эдакую глыбу на себя одного… Правда, признаю: пустоты не стало. Но ведь теперь, когда выяснилось, что король-то голый, эта пустота, как старая рана, опять откроется во мне, и будет ныть и травить мою жизнь…
Принципиальный вопрос: как быть с золотом Строителя, которое все еще находится у меня? Я не приценивался к нему; возможно, оно компенсирует мои затраты; даже если не полностью, удар будет смягчен существенно. Но разве я не знаю, что если заберу золото (а я его заберу), потом пожалею об этом, потому что совесть меня загрызет? Я уже жалею о том, что приму эту компенсацию, и не принять не могу: все-таки я бизнесмен. Для меня это не профессия; в этом моя сущность…
Короче говоря, когда Матвей Исаакович спускался с холма, и даже потом, когда он сидел на крыльце, его душа была в смятении, в мозгах — хаос. Затем он вспомнил, что нужно что-то сказать, не личное, нет, Строитель ведь ни при чем, он ведь только исполнитель… темный человек… ему велели — он делает… Но сказать надо. Надо назвать все точно, жестко. Чтобы Строитель сразу понял: я выхожу из игры, и это не обсуждается.
Вот тогда он и произнес: «Это не храм. Это склеп». Конечно, для Строителя это удар, да еще какой, понимал Матвей Исаакович, но я свой удар выдержал, выдержит и он. Матвею Исааковичу было уже все равно, как отреагирует Строитель, но то, что он увидел…
От улыбки Строителя (в этой улыбке было и понимание, и сочувствие, и уверенность, что все правильно и закончится хорошо) у Матвея Исааковича расширились глаза, и было удивительно видеть, как они вдруг стали незрячими: всю энергию забрал мозг. Н никогда такого не видел, хотя нет, было два-три случая, когда приходилось сказать: вашей жизни осталось, например, два дня, и после обеда все кончится… или шесть дней… и все; и ничего уже не поделаешь, потому что черта, отделяющая жизнь от смерти, осталась за спиной, энергия, поддерживающая жизнь клеток, иссякла. Когда это происходит в естественном конце жизни, люди принимают это с облегчением, некоторые — искренне верующие — с радостью: ведь для них все только начинается. И как подумаешь, что, наверное, есть счастливцы, которые переходят из света в свет… Что это — особая судьба? Или завершение пути, когда уже и не помнишь своих прежних жизней, своего мученического крика, с которым выдирался из липкой тьмы?..
Мысли Н текли неторопливо, самостоятельно выбирая русло. Мысли покоя. Я уже пережил этот кризис, думал он. Кризиса могло б и не быть, если бы я хоть раз на минуту задумался: а можно ли строить храм одними руками, не давая работы душе? Удивительно! — во все я вкладывал душу: в косьбу, в копание огорода, в реставрацию иконки, в сидение на крыльце с собакой, и только храм я обделял. У меня даже объяснение этому было: мол, вся моя душа отдана Марие. Когда наслаждался работой с землей, об этом не думал; вообще не думал! — просто наслаждался. А вот в храме трудились только мои руки и мозг. Что это было? Конечно, не бунт против Бога, — с Ним у меня никогда не было конфликтов. Но все мое существо протестовало: я не хотел, не хотел, не хотел! идти к своей могиле, когда я, может быть впервые в жизни, был так счастлив…
Теперь я знаю ответ, думал Н. Знаю, почему моя душа отторгала храм. Знаю, почему теперь она храм приняла. И какой покой обрела при этом!.. Матвею Исааковичу сложнее. Ведь храм с первой же минуты был для него делом его души. Еще до того, как он узнал о храме, его душа ждала этого. Потом он понял: вот мой спасительный круг, вот то, что даст моей жизни стержень и смысл. Представляю, как он мечтал побывать здесь; сколько надежд обрести покой было у него связано с этим местом! Инстинктивно он оттягивал эту встречу (а я-то, болван, полагал, что он просто не хочет засветиться), ему нужен был свет, ему так нужен был свет!.. Пусть пока очень далекий, слабенький, но свет, на который можно идти, который выведет из мрака, спасет душу. Он бы и сегодня не приехал (и был бы прав: рано), если бы вчера вечером не прочитал на факсе мой очередной заказ. Я, как всегда, оказался неловок. Как всегда, если не даешь себе труда задуматься, как твои слова воспримет другой человек. Нужно было сделать что-то больше; может быть — открыться, поделиться… Это ведь совсем не трудно! Достаточно помнить, что пишешь не машине, а живому человеку…
Кстати, о конце жизни… о конце моей жизни, уточнил Н. Я демонстрировал такую осведомленность, когда называл срок другому человеку! Наверное, мог бы и себе его назвать? Пожалуй. Для этого не обязательно быть ясновидящим. Достаточно знать то, что можешь узнать. А если ты настоящий специалист, тогда мысль можно усилить: то, что должен узнать. Так ботаник по состоянию коры дерева и по тому, какие ветви на нем отмирают, может точно сказать, проснется ли это дерево будущей весной, а если и проснется, сколько весен оно еще увидит… Когда во мне достаточно энергии, чтобы быть объективным, я могу назвать и свой срок, если он близко. А когда энергии мало, когда дышишь на ладан, тогда забываешь все, что знал, тогда остаются только самые простые чувства: страх или облегчение. Не знаю. Возможно, страх и облегчение в одном флаконе. Чтоб мягче было падать… Сейчас физически я не чувствую приближения смерти. Мое тело могло б еще жить и жить, я это знаю. Но мой ум говорит мне: не обольщайся, смерть рядом. И душа смирилась с этим диагнозом, приняла его. Закопанное под моими корнями золото не сушит моих ветвей, но кто-то уже навострил топор…
Прихотливая струйка мыслей иссякла, и Н очнулся. И увидал, что сидит на крыльце, а рядом сидит Матвей Исаакович; сидит и смотрит на него невидящими глазами. Такими же глазами, какими мгновение назад смотрел и я, признал Н. Сейчас Матвей Исаакович переживет свое чувство и вернется оттуда, где несколько мгновений мы побывали вместе. Как в сказке Шварца, который волей доброго волшебника перенес Золушку и принца… ты гляди — запамятовал, как это место называлось, то место, где люди переживают общие чувства, и потому возникает слияние… Ну, это не важно. Важно одно: это случилось. Теперь между нами вообще не останется сомнений. Правда, у меня их и не было…
Матвей Исаакович задерживался в своей глубине, никак не мог всплыть. Оно и понятно: ему пришлось нырять глубже. Туда, где лишенный информации мозг беспомощен. Уж наверное, по привычке Матвей Исаакович пытался думать (такова его жизнь, что нужно постоянно думать, считать варианты, прикидывать, сомневаться… врагу такой жизни не пожелаешь). Его мозг пытался слепить хоть какую-нибудь мысль — и не мог: не из чего… Не беда, сочувственно подумал Н, тебя выручит душа. Как всегда — выручит душа. Ведь душе не нужны мысли — ни свои, ни заемные. Она всегда знает ответ. Просто знает, потому что она сама — истина, и значит в ней — все. Душа угомонит мозг: не паникуй, все в порядке, все идет как надо; ведь и Господь не сразу создал человека; сперва он его слепил, как ты в детстве снежную бабу, и это была всего лишь сформованная глина; душу в нее вдохнули потом. Потерпи, всему свое время…
Что-то в этом роде.
Н смотрел, как жизнь возвращается в глаза Матвея Исааковича. Вот они потеплели; вот в них вернулась способность видеть; вот встретили взгляд Н…
До этого лицо Матвея Исааковича было сковано дежурной улыбкой вежливости. Улыбкой мышц лица. Улыбкой, заслоняющей от посторонних душу и мысли. Тяжелый ритуал его жизни. Теперь ее можно было снять. С каким облегчением он сделал это!..
Он улыбнулся Н ласково и свободно. Не потому, что понял что-нибудь. Чтобы понять, сначала он должен был узнать, а этого пока не случилось. Но теперь эта информация для него потеряла актуальность. Ну, через минуту узнает, через полчаса, через неделю, не в этом дело. Он сделал более широкий шаг: он отбросил сомнения, которыми нагрузил его мозг, отбросил без размышлений, без привычного взвешивания «за» и «против». Отбросил потому, что на весах были не «за» и «против», а «верю» или не «верю». И он выбрал веру.
Матвей Исаакович не понимал, что с ним произошло, что его качнуло из одной крайности в другую, из отчаяния и раздражения — к облегчению и свету, но одна улыбка Н перевесила все доводы разума.
Как все же он верит мне! — подумал Н, но тут же поправился: не мне — Господу. Но и мне — как Его исполнителю. А вере не нужны аргументы. Даже если я сейчас ничего ему не объясню — он не испытает дискомфорта. Он скажет себе: значит, пока не пришло мое время узнать… Он увидал покой в моей душе — и принял это в себя без сомнений.
— Как хорошо!..
Матвей Исаакович вздохнул всей грудью, расслабил узел своего изумительного галстука, расстегнул верхнюю пуговицу своей изумительной рубашки, и уселся поудобней.
— Я рад, что вы меня понимаете, Строитель… Не скажу, что я ожидал увидеть нечто особенное… Нет, конечно же, чего-то я ждал… как в детстве — чуда…
Слова обгоняли его мысль (обычно это происходит, когда слова диктует чувство), и Матвей Исаакович сделал паузу, чтобы восстановить привычный порядок вещей: сначала — мысль, затем — ее словесное воплощение. Но пауза не помогла.
Матвей Исаакович засмеялся.
— Когда все позади, когда страхи оказались порождением твоей слабости…
Ему вдруг все понравилось здесь: и заросший мягкой травой двор (Н подкашивал ее каждые две недели), и натоптанные тропинки в траве, и ослепительно белые на солнце стены коровника, сарая и хаты. И большая лохматая собака понравилась. Она сидела в трех шагах напротив и отводила взгляд, потому что не понимала, как себя вести.
— Скажу честно, Строитель: когда мне показали сообщение в интернете, что черный ангел исчез…
Матвей Исаакович все еще не мог нормально дышать и с силой выдохнул воздух, но это помогло мало. Правая сторона сердца у него была ослабленной, очевидно — микроинфарктами, оттого любое переживание и вызванная этим потеря энергии приводили к застою в легких. Тебе бы пожить в среднегорье, в тишине и покое, подумал Н. Без мобильника, без мыслей о бизнесе. Забыть всех людей — всех! даже самых лучших, — ведь и они поселились у тебя под кожей и сосут твою жизнь… Гулять среди платанов и сосен, и никуда не спешить, пока горы не помогут сердцу восстановить тот единственный ритм, который опять сроднит тебя с этим миром. И тогда не придется искать, чем заполнить каверны в душе.
— Я уже давно не испытывал такой тревоги, — сказал Матвей Исаакович. — Я не понимаю того, что в этом месте происходит, — кивнул он в сторону храма, — даже не пытаюсь этого понять… но я чувствую, что здесь происходит нечто большее, чем наша жизнь. И я чувствую свою причастность! У меня совсем маленькая роль — но она у меня есть! И я счастлив этим! Потому что впервые моя жизнь обрела смысл. Реальный смысл. Который не зависит ни от кого и ни от чего. Я не могу его назвать — но я его чувствую…
Ему крепко досталось в храме, еще раз подумал Н. Иначе все эти слова он держал бы при себе. Даже мне бы не доверил. Но только что — вдруг — ему открылось, что он бессмертен. Это кого угодно может потрясти.
— Когда исчез черный ангел — я не знал, что думать…
Теперь Матвей Исаакович вспоминал это с улыбкой. Все пережитое улетело куда-то в прошлое, вниз. И теперь казалось таким далеким, таким мелким… Теперь он не понимал, как он дрогнул в храме, хотя ведь знал, что нужно верить, просто верить — большего от него не требовалось…
— Я чувствовал, Строитель, что у вас непростая ситуация…
Его душа сейчас освобождалась. Каждая фраза, как лопатой, снимала с души часть груза; он давил все слабее, и до полного освобождения путь был так прост: нужно было только говорить, говорить, говорить…
— …но что я мог?.. Сейчас я понимаю, что тревожиться было глупо. Чего проще? — связался бы с вами, поинтересовался бы — как дела. И все! И можно больше не думать об этом… Нет — я чего-то ждал. Оно не отпускало меня, а я все ждал, потому что не хотел грузить на вас еще и свою тревогу… И вот, представьте себе — в моем душевном состоянии — в постоянном усилии гнать от себя дурные мысли — приходит факс с заказом на эти два деревянных бруса. И я вдруг понимаю, что это — для креста… Что я мог подумать? — Матвей Исаакович улыбнулся очень мягко. — Я испугался за вас — и вот я здесь.
Можно было взять лист бумаги — и нарисовать, чтобы Матвей Исаакович на плане увидел, где будет стоять крест. Но сейчас информация для ума не годилась. То, что не прошло через сердце — паллиатив; а любой паллиатив — это погреб, где в прохладе и покое ждут своего часа зерна сомнений. Ждут, когда ты ослабеешь, чтобы выдать тебе полной мерой… Нет, он заслужил пережить эту информацию, воспринять ее сердцем. Тогда его уже ничто не поколеблет и не остановит.
Н встал — и они пошли к храму. Они шли неторопливо, с покоем в душе. Как на расстрел, почему-то подумал Н, но это сравнение было нелепо; даже непонятно, какая ассоциация его родила. Храм поднимался им навстречу, заслоняя тающее, теряющее последние краски небо. В храме они пошли быстрее — так получилось. Они не смотрели на колонны, которые старались казаться выше, чем они есть, на серое пятно исчезнувшей фрески. Там, впереди, в пластах солнечного света, почти зримо сгущалась энергия. Еще мгновение — и она материализуется…
Чудо происходит в душе, больше негде. Если душа слепа — не помогут ни глаза, ни самые совершенные технические приспособления.
Поднявшись по трем ступеням, Н прошел по доскам настила в центр солеи. Глянул по сторонам, прикинул. Да, он стоял точно в центре. Тогда он показал Матвею Исааковичу: вот здесь. Как-то так получилось, что с тех пор, как он убирал скопившийся за десятилетия мусор… нет, нет — если совсем точно, то с тех пор, как ставил строительные леса, Н ни разу не поднимался на солею. Не было нужды. Он помнил, что здесь под досками настила мраморный пол выложен простым спиральным узором. Во время потопа только этот настил не был смыт, но Н не сомневался, что стоит над центром спирали. Талант, знаете ли, — многофункциональное понятие. Он гарантирует и точный глазомер. Да если бы даже я был слеп, подумал Н, я бы точно почувствовал это место.
По лицу Матвея Исааковича он понял, что тот не поспевает за ним. Матвей Исаакович все еще был во власти чувства; он пока не мог думать, а может быть и не хотел. Ну и ладно, сейчас поймет.
Н поднял тяжелую доску — и оттащил ее в сторону. Я не ошибся, убедился Н, центр спирали был перед ним. Вокруг был мрамор, а этот небольшой квадрат чернел обгорелым деревом. Весной, в самом начале, я видел этот квадрат, припомнил Н, но тогда я не придал ему значения. Даже когда только что оттаскивал доску, не представлял, как он выглядит. Теперь вижу — все сходится.
Просвет в настиле был слишком узок, и Н взялся за соседнюю доску. Матвей Исаакович спохватился — и помог ему. Затем они убрали доску и с другой стороны. Н взглянул на Матвея Исааковича, встал над черным квадратом лицом к центральному нефу — и распростер руки. И закрыл глаза. Потому что пространство перед ним было наполнено отчаянием и одиночеством. Видеть это… Нет. Только Он мог смотреть этому в глаза, потому что только Ему было дано утешить эти страждущие души. Каждую. Не всех скопом, а каждую. Только Он мог сказать каждому: ты не один. Неужели и я когда-нибудь смогу почувствовать Его, и пустота, в которой моя душа уже отчаялась найти опору…
Н вдруг вспомнил: Мария… Он ее не видел и не чувствовал, но он знал, что она здесь. И в душе, и вокруг. Она заполнила собой все — вот почему привычная власяница одиночества исчезла. Как же я пропустил тот момент, когда Он взял меня за руку?..
Не отпускай, не отпускай…
Чувство уже таяло, исчезало. Ну почему Ты не подарил мне хотя бы тактильного ощущения Твоей руки? — тогда я бы помнил его до последнего мгновения своей жизни…
Прощай.
Н заставил себя открыть глаза, заставил себя улыбнуться — и с улыбкой повернулся к Матвею Исааковичу. Показал: станьте на мое место. Затем развел руки Матвея Исааковича в стороны и повернул их ладонями вверх. Несколько секунд Матвей Исаакович невидяще смотрел перед собой, потом закрыл глаза. Н увидел, как побелело его смуглое от природы лицо, как отвердели черты. Потом все это стекло с лица, кровь вернулась к нему — и лицо стало обычным. Когда Матвей Исаакович открыл глаза, в них уже нельзя было прочесть что-либо, кроме дежурной доброжелательности. Он уже вернулся. Он опять был готов жить среди людей…
Н проводил его до машины. Среди охранников был и тот крупный парень, который когда-то встретил Н на пороге особняка Матвея Исааковича. Теперь он был в пиджаке, но пистолеты были при нем, этого не скроешь.
— Я вот что подумал, — сказал Матвей Исаакович, держась за открытую дверцу машины, — может быть, для креста взять ливанский кедр? Я бы послал самолет; ребята за пару дней обернутся…
Матвей Исаакович не стал объяснять, мол, не исключено, что крест Господень был сбит именно из тамошнего кедра. Оно и так понятно. В этом приближении к преданию был определенный смысл. И даже красота. Красота решения. Но под чертежом, в сноске, было написано: дуб. Все должно быть так, как должно быть.
Н качнул головой: нет.
— Ну что ж… — После того, что произошло с ним в храме, Матвею Исааковичу все еще трудно было говорить.