VIII. Весна во дворе
VIII. Весна во дворе
Зима еще не закончилась. Шарфы и пальто все еще в ходу. Руки по утрам мерзнут, поэтому нужно хорошенько потереть их друг о дружку и подышать на них, прежде чем взять ручку и написать «Рим, 28 февраля 1933 года. Диктант». Зато в глазах у ребят появилось что-то новое, чего вчера не было. Даже Джордани, самый внимательный, у которого руки всегда там, где нужно, глаза не разбегаются и ушки на макушке — чтобы не пропустить ни единого слова учителя, тот самый Джордани, который всегда отвечает пинком, если сосед по парте его отвлекает, даже он сегодня смеется и поглядывает в сторону окна, словно ждет чего-то. Я окликаю его, но он не слышит. Мартинелли — тот, понятное дело, не может усидеть на месте: встает, подходит к мусорной корзине, чтобы выкинуть туда какую-то бумажку, возвращается за парту, снова встает, чтобы снова что-то выбросить. Корзина — вообще заразная штука: тут же начинается бесконечное паломничество к ней, беспрерывное хождение по классу. Кто только что выстрелил из рогатки в географическую карту и пробил дырку на месте Греции? Что там за шуршание доносится с парт второгодников? И все, буквально все смотрят в окно, которое выходит во двор…
— Рим, 28 февраля 1933 года. Написали?
Какое там! Попробуй заставь их писать сегодня утром. Сегодня перья тупятся, тетради пачкаются. Леонарди не может писать, потому что Манили ударил его по руке, Марьянеччи вообще расплакался, и почему — непонятно: его-то никто не бил.
— Марьянеччи, ну что с тобой?
Он и сам не знает. Как и вечно серьезный Джордани не знает, почему его все время тянет хихикать, и ему стыдно, потому что он очень воспитанный мальчик, из хорошей семьи. Он хмурит брови и пытается придать себе сосредоточенный вид, но глаза-то продолжают смеяться…
— Эй, ребята, да что сегодня такое происходит, в конце концов?
Всё ведь как обычно, ничего не изменилось: из окна видны все тот же кусок серого неба и дерево с голыми черными ветками. Но все почему-то смотрят на улицу. Учитель распахивает окно, выглядывает, смотрит вниз — ничего, никого: гравий, лужи, высокие серые стены с одинаковыми окнами в них, в каждом из окон по классу с учителем или учительницей, в каждом — ученики: та же форма, те же слова и замечания, те же проблемы, годами. Нет, абсолютно ничего нового. Чего же они ждут, мальчишки? И все же — это видно по глазам — кто-то должен прийти оттуда, со двора, и постучать в окно. Я выглядываю в коридор — и там всё как всегда: длиннющая вешалка, груда пальтишек, накидок, красных шарфов, две-три шубки (детей богатых родителей). А что в карманах? Свистки, пуговицы, гайки, какие-то крышки, крошки пирожных, съеденных давным-давно, причем крошек этих становится все меньше и меньше, потому что иногда, как вспомнишь о том пирожном, даже крошка кажется вкусной…
В коридоре холодно. Мимо проходит маэстро Пальяни, старый учитель, закутанный в шарф по самые глаза.
— Эта зима, — шепчет он хриплым голосом, — никогда не закончится.
И дышит на кончики пальцев, торчащие из обрезанных черных перчаток.
В самом конце коридора на стуле спит дежурный. Ничего нового: дежурный всегда спит, а маэстро Пальяни жалуется на зиму, которая никак не заканчивается. Всё как обычно.
В директорской горит свет. Значит, директриса сидит у себя в тепле рядом с печкой. Иногда я думаю, как хорошо, наверное, быть директором: сидеть за красивым письменным столом с серебряным пером и серебряной чернильницей — подарком от учителей. (Маэстро Пальяни дал на подарок только пять лир. Говорят, что он скупой до безобразия и что в банке у него куча денег. Бедный Пальяни, может, у него и наберется тысяча лир, отложенных по грошу за тридцать лет учительства. Может, он думает: «Вот поживу на них, когда выйду на пенсию!» Он всегда мерзнет. Зима ведь никогда не заканчивается.) Рядом с пером и чернильницей стоят большие настольные часы, их держат в руках две бронзовые женщины. Ровное тиканье этих часов — одно из самых страшных впечатлений всех ребят, которых хотя бы раз вызывали к директору. Оно подчеркивает ужас нескончаемой тишины, которая предшествует тяжелому разговору. Посередине стола лежит директорская печать — та самая волшебная печать, чье прикосновение делает действительными справки, аттестаты, дипломы, та печать, до которой имеет право дотронуться только директриса.
Может, все дело в этой печати. Да, только из-за нее, наверное, я хотел бы стать директором: чтобы с силой нажимать на нее в конце года девятьсот раз подряд. Судя по шуму, доносящемуся из директорской, в конце года школа больше напоминает почтовое отделение.
С того места, где я стою, виден только свет из директорской, который проникает и в переднюю, где секретарь готовит на завтра списки учеников. Все школьные секретари пишут одинаково: фамилии учителей — готическим шрифтом, имена — курсивом, и иногда какая-нибудь начальная буква выведена красными чернилами.
В детстве вас наверняка хотя бы раз награждали какой-нибудь медалью. И вы, конечно же, очень гордились этой наградой. Теперь, много лет спустя, она лежит где-нибудь в дальнем ящике стола. Случись вам, роясь в ящике, наткнуться на эту медаль, она не тронет вас так, как большая буква «Н», старательно выведенная красными чернилами на дипломе, прилагаемом к медали. Вверху этого диплома написано: «Награждается за отличную учебу», или что-то в этом роде. Эту букву «Н» выводил ваш старый школьный секретарь, которого сейчас, скорее всего, уже нет на свете. В каждой школе есть такой вот секретарь, который выводит букву «Н» тем же почерком, с такими же изгибами, теми же красными чернилами…
Я возвращаюсь в класс. Без меня брожение усилилось. Значит, есть сегодня в воздухе что-то такое, чего не замечаю ни я, ни маэстро Пальяни, ни секретарь, зато замечают мальчишки.
Нужно на них прикрикнуть, строго посмотреть на Джордани, запретить им подходить к мусорной корзине и еще раз повторить:
— Рим, 28 февраля 1933 года. Диктант. Пишите.
Я беру книгу, листаю ее, но не нахожу там ничего пригодного для диктанта. Ни одного законченного по содержанию, но не слишком длинного отрывка. Кроме того, нужно, чтобы в нем была какая-нибудь сложная грамматика.
Что делать? Диктовать привычное: «Прощайте, горы и долины…»? Или: «Не слышно было даже дуновения ветерка — поверхность озера была ровной и гладкой…»? Нет, это совсем не подходит для учеников начальных классов.
И я начинаю придумывать на ходу, как частенько делаю:
— Пишите: «Окно моего класса».
Я продиктовал заголовок и прохожу между рядами. Да уж! А я еще стараюсь подобрать для них грамматически сложные фразы! Манили написал: «Окно маиво класса». А ведь Манили всегда хорошо пишет диктанты. Это, конечно, по невнимательности. Мартинелли смотрит на меня и улыбается. Я не улыбаюсь ему в ответ, потому что понимаю — в воздухе витает что-то, о чем я не догадываюсь.
Я чувствую себя стариком с замерзшими в перчатках пальцами, как маэстро Пальяни. Я так и вижу себя через двадцать лет: проходящим через холодный темный коридор, с натянутым на самые глаза шарфом. И слышу свой хриплый голос: «Эта зима никогда не закончится…»
В общем, я диктую то, что вижу: «Из окна моего класса видно только кусок серого неба и верхушку дерева с высохшими ветками…»
— Мартинелли, что я продиктовал?
Мартинелли встает, покрасневший и смущенный:
— Из окна моего класса видно только кусок серого неба…
— А дальше?
— И всё. Я только досюда дописал.
— …и верхушку дерева с высохшими ветками…
Мартинелли пишет против воли.
— Зима еще не закончилась. В прошлом году в это время на ветвях деревьев уже набухали почки. А в этом году весна еще далеко… Мартинелли, ты написал?
Он написал: «Не закочилась, на витвях, исчо». Но написал.
— Продолжаем: «.. весна еще далеко». Двоеточие. Вы поставили двоеточие? «…Еще далеко: ни одного цветущего дерева, ни одного куста, на котором раскрылись бы первые листочки…»
— Синьор учитель…
Мартинелли поднимает руку. Ему нужно выйти.
— Ты закончил писать?
— Нет еще.
— Выйдешь, когда закончишь.
Он смотрит на меня с удивлением.
— Иди, — говорю я ему, жалея, что на минуту превратился в старого злого безнадежного учителя.
Я бы диктовал дальше, но боюсь, что продолжу диктовать глупости.
— Ладно, достаточно. Посмотрим ошибки.
Я с ужасом понимаю, что радуюсь их ошибкам, радуюсь возможности поставить плохие оценки. Я оставляю в ящике красный карандаш, которым отмечают негрубые ошибки. И беру только синий. Мальчишки таращат на меня глаза: «Всегда был таким добрым…»
И вот уже Манили начинает плакать — я поставил ему тройку.
Джордани тоже весь в слезах — и он получил трояк. Те глаза, что недавно смеялись, сейчас полны слез. В полной тишине слезы падают вниз и расплываются на красной обложке тетради, тоже становясь красными.
Мартинелли все еще не вернулся.
Я ставлю еще несколько троек, пару четверок с минусами, заставляю расплакаться еще пару ребят, потом посылаю за Мартинелли. Его нигде нет.
— Ну я с ним разберусь, пусть только вернется! Дайте-ка мне сюда его тетрадь.
И я вывожу под недописанным диктантом огромную двойку, на полстраницы.
Учителей тоже иногда неплохо бы ставить в угол.
Я сам выхожу искать Мартинелли. Спрашиваю у дежурного. Он его не видел. Ну, ясно, спал, как всегда. В первый раз в жизни я, никогда и словом не обидевший обслуживающий персонал, говорю дежурному такое, что он подпрыгивает на месте. Потом спускаюсь по лестнице и спрашиваю у вахтера.
Двери школы закрываются на время уроков — Мартинелли никак не мог выйти. Я возвращаюсь наверх, обшариваю все помещения, навстречу мне идет директор, я говорю ей, что пропал ученик. Директрисы не могут жить без расследований. Она заходит в класс, восстанавливает цепь событий, велит позвать дежурного и вахтера и заключает, что Мартинелли не мог выйти за территорию школы. Маэстро Пальяни, с натянутым на глаза шарфом, знаком показывает ребятам, чтобы они делали вид, что его не замечают, но сложенными кончиками пальцев и кивком головы спрашивает у них: «Кто пропал?»
Дело усложняется. Скоро уже о нем будет знать вся школа: учителя начнут выглядывать в коридор, но не слишком смело, опасаясь встретить директора, а мальчишки воспользуются моментом, примутся запускать бумажные самолетики и устроят войну линейками.
Конечно, во всем виноват я — я же разрешил Мартинелли выйти. И директор есть директор, но ведь она еще и женщина: она волнуется, как волновалась бы за своего внука, если бы тот потерялся. Только мальчишки спокойны, все как один. У Джордани на физиономии слезы давно обсохли, и он снова хихикает.
— Ты знаешь, куда подевался Мартинелли?
— Он во дворе, синьор учитель.
Мигом вниз по лестнице — я и директриса. Она, конечно же, добежит гораздо позже, а я уже там — осматриваюсь вокруг и вижу Мартинелли: он стоит с невозмутимым видом и неотрывно на что-то смотрит.
Я подхожу поближе: он рассматривает маленькое деревце, растущее в каменной вазе, и осторожно гладит первые зеленые листочки.
— А вы говорили, что весна еще далеко, синьор учитель.
А вот и запыхавшаяся директриса. Сложно будет ей все объяснить.
— Это я во всем виноват, синьора.
Я рассказываю ей про диктант, про серое небо в окне, про голые ветви деревьев. Потом беру за руку Мартинелли и возвращаюсь с ним в класс. Я снова стал добрым, но в душе мне стыдно за все эти двойки и тройки:
— Мартинелли, — говорю я, — ты знал про это дерево в саду?
— Мы все знали, синьор учитель. Мы сегодня перед уроками его заметили. И ждали, когда и на большом дереве листочки распустятся. Десять ластиков тому, кто увидит первый листок.
Так вот почему они смотрели на окно: они ждали весну, которая должна была прийти на школьный двор, показаться на дереве. Та самая весна, которая, оказывается, уже пришла, но ни я, ни старик Пальяни об этом не подозревали. Ни директриса, сидящая у печки в своем кабинете, ни спящий дежурный, ни секретарь, занятый выписыванием буквы «Н» в дипломе красными чернилами, — никто из нас об этом не подозревал.
— Ну что, чем все закончилось? — спрашивает, всунувшись в дверной проем, маэстро Пальяни.
— Пришла.
— Кто?
— Весна!
Бедный Пальяни чуть не бегом бежит от моей двери, возмущенный:
— Ох уж мне эти молодые учителя!
А мы всем классом — потому что и я снова стал мальчишкой и мне стыдно, что полчаса назад я был вредным и злым учителем, — устраиваемся у окна, чтобы дерево было лучше видно. Интересно же, кому достанутся десять ластиков.
Внизу во дворе перед вазой с деревцем неподвижно стоит директриса. Ах, она, значит, тоже заметила… Она тоже, как Мартинелли, потихоньку дотрагивается до зеленых листочков — очень осторожно, чтобы их не повредить. Такая взрослая и серьезная женщина! Подумать только: нужен был ученик четвертого класса, чтобы она поняла, что такое весна.
Ага! Я увидел первый листок! Он спрятался в углублении между веткой и стволом, так что его не так просто заметить. Мартинелли, похоже, еще не заметил. Если я скажу, что нашел его, десять ластиков мои. Но я молчу. Не хочу красть ни у кого весну.