Глава 2. ЗАПРЕТ ДУМАТЬ

Глава 2. ЗАПРЕТ ДУМАТЬ

I

Теперь обратимся к современному примеру, чтобы придать более конкретный вид этим размышлениям. В самом деле, не стоило бы думать, что они имеют отношение только к религиям другой эпохи и неприложимы к нашей. Иллюстрацией нам послужит Советская революция. Когда она совершилась, все думали, что новое социалистическое общество будет прозрачным и в противоположность предшествующим, широко откроет книгу правды. Каждый сможет в нее заглянуть, изучить факты и выразить свое мнение. На это рассчитывали, по-видимому, не учитывая исторический опыт и психологию толп. Поскольку очень скоро становится очевидным зарождение механизма, предназначенного скрывать события, подлинные взаимоотношения вождей революции. В то же время они вмешивают массы сторонников в действия, часть которых являются преступными (аресты, пытки, убийства) даже в их глазах. И, так как марксизм начинает в то же самое время приобретать черты светской религии, которая еще не отделяется от науки, именно на него отныне возлагается обязанность упрочивать всеобщее пособничество и делать его непроницаемым в обществе. Перейдем на суждения, которые можно вынести или которые уже вынесены по поводу это хода вещей. Признаем же, что наиболее грандиозные предприятия, те, которые представляют собой наиболее заметные деяния человеческого рода, если в них всмотреться, обнаруживают изобилие не слишком вдохновляющих деталей: несправедливости, жестокости, эгоистические страсти, даже подлости.

В событиях, которые нас занимают, знаменитые московские процессы (1936–1938 гг.) представляют собой кульминационный момент. Они инсценируют заговор, подготовленный против нового общества или же против партии, с целью открыть тайны, которые должны были храниться. Представление, сделанное из этого, воссоздает типические персонаж с одной стороны, предатели, которые должны умереть, с другой стороны, верные хранители тайны, герои революции. Судебный церемониал и используемая речь предназначены для того, чтобы вызвать эмоциональную реакцию: страх и народную ненависть против внутреннего врага. Выдвигаемые аргументы апеллируют уже не к истине или лжи, а к тому, что их маскирует, к добру или злу, их вечному конфликту. Китайский философ Лао Цзы уже знал это: "Тот, кто хочет достичь полной правды, не должен заниматься добром и злом. Конфликт добра и зла — это болезнь разума".

Эти процессы надолго превращают политический мир в мир религиозный. Поскольку их участники призваны признать ошибку и требовать от невиновных ее искупления. Каждый по-своему оказывается мучеником: и тот, кто берет на себя преступление, которого он не совершал, и тот, кто обвиняет его в мнимых злодеяниях во имя сохранения общих ценностей революции, которую они совершили вместе. Величественное жертвоприношение, скажут, естественно, одни. Гибельная репрессия, возразят другие. Но почему же тогда невиновные подсудимые признают себя виновными? Чего они боятся? Очевидно, что они не боятся ни расправ со сторон карательных органов, ни высшей меры, как иногда утверждают.

Все эти люди (Бухарин, Каменев, Зиновьев и другие) подвергались тюремному заключению, ссылкам, некоторые пыткам. Перед царскими судьями они представали суровыми обвинителями, превращая судебный процесс в процесс политический. Они не надеялись, прейдя с повинной, добиться милосердия своих обвинителей. Они сознавали себя ложно изобличенными. Их арестовали, хотя они не сделали ничего плохого. С самого начала и до конца процесса ни сами они, ни кто-либо другой не задают себе очевидного вопроса: в чем виновны эти ветераны революции?

Сущность и состав суда, созданного для осуждения этих действующих лиц истории, также остаются туманными. Постоянно подразумевается, что обвиняемые виновны не в том, что они совершили, а в их собственном существовании. И приговор, вынесенный не за их якобы проступки, а за само их существование, может быть только радикальным — как если бы они были осуждены богом. Это смертный приговор. Этот приговор кажется не праведным, а продиктованным необходимостью. Если они чего-то и боятся, так это плохо сыграть свою роль, раскрыть то, о чем должны молчать, скомпрометировать партию, которую они создали и которой преданны всей душей.

Другими словами, все связаны групповой и доктринальной солидарностью, которая есть не что иное, как сообщничество. Здесь каждый несет ответственность за другого. Никто не хозяин самому себе. Признания и обвинения, в силу своего публичного характера, одновременно скрывают соучастие и увековечивают его. Даже избежавшие смерти, отбывавшие ссылку осужденные считали, что "партия, отринувшая нас, бросившая нас в тюрьму и начавшая уничтожать нас, остается нашей партией и мы ей обязаны всем", мы должны жить только ради нее, потому что через нее мы сможем служить революции. Мы были побеждены нашей лояльностью по отношению к партии, она толкала нас к бунту и, тем самым, против самих себя".

Если бы кто-то из этих людей, Бухарин, Радек, Зиновьев, и тысяча других, второстепенных лиц, вступили в сговор — не с Гитлером, с капитализмом или, я не знаю, с какой-то шпионской службой, как это предполагало обвинительное заключение. Но они вступили в сговор со своими палачами, своими братьями, со своими всегдашними единомышленниками: Сталиными, Молотовыми, Вышинскими. Они готовы на инсценировку, предназначенную для сокрытия правды, которая им отлично известна. Запутанная правда, полная недомолвок и раскаянии, парализованная с мнениями и угрызениями совести. И когда этих старых революционеров третируют, как агентов на службе у полиции, оказывают хитрыми изменниками, подонками, похотливыми гадами, они идут еще дальше в своей преданности, уверяют сами укрепляются в своей безупречной солидарности. На московских процессах, утверждает один историк, "коммунист долго терзались безысходным конфликтом между ужасом перед методами сталинского руководства и их твердой солидарностью со сталинским режимом". Выбирая последнюю, они почерпнули в ней способность унижаться, ползать грязи истории, куда они вошли чистыми, с высоко поднятой головой, а вышли с опущенной головой и навсегда запятнанными.

Но их признания были необходимы для создания тайны общей и основополагающей: тайны революции и истоков нового общества. Разумеется, судьи и прокуроры подчеркивав тысячью несуразностей, насколько их разоблачения, касающиеся этих истоков, были произвольны и искажены. Но, начиная с момента, когда те, кто был действующим лицом взял на себя вину, это подтвердили и когда ошеломленная партия с этим согласилась, эти разоблачения приобретал силу правды, узаконенной сговором главных заинтересованных лиц. Все эти процессы, которые не представляются чем-то особенным в советской революции, поворачивают заговор первоначально направленный вовне, против ненавистного режима российских императоров, и обращают его внутрь, я это подчеркиваю, на партию и общество, порожденное ею.

В то же время практика подполья и секретности, со данная для защиты от врагов и изменников, превращается практику секретности по отношению к самим себе, к свои друзьям и приверженцам. Каждый больше боится выдать себя правдой, чем выдать правду. До революции она была подавлена и запрещена. Теперь от нее отказываются и отрешаются. Также и до мятежа своих сыновей, отец обязывал не иметь кровосмесительных отношений с женщинами; а потом они сами себя обязали запретом на кровосмешение. Наконец эти процессы определили некую закрытую сферу, которая включает все то, что должно быть скрыто — но на виду всех. Уважая эту сферу, каждый входит в сговор и становится сообщником. Находящиеся на посту руководители партии, интеллигенция, призванная это оправдать, — все вовлечены в эту спираль сообщничества, первым витком которой стали отцеубийцы, цареубийцы, богоубийцы, с которых начинается история.

Этими процессами, не только публичными, но и массовыми, они демонстрируют свое горячее желание вовлечь в них весь народ. Газеты и громкоговорители передавали в то время обвинительные речи на всю страну. На улицах, в казармах, на заводах эхом отдавались возгласы: "Смерть предателям!", "Уничтожьте змею!". Никогда не было большего осознания, большей осведомленности об этих несуразностях. И никогда это так мало не учитывалось. Чтобы народы так бурно восхваляли и превозносили, чтобы революционеры-социалисты, партийные руководители смогли допустить и в конце концов сами прийти к идолопоклонству в отношении человека, а именно Сталина, который внушал им, как правду, как раз отсутствие и забвение правды, — это может показаться чудом с точки зрения индивидуальной психологии.

Психология же масс охотно это допускает. Для нее, в действительности, все эти явления составляют часть логики воссоздания тайны. Эта тайна имеет отношение к роли тех, кто возбудил мятеж против деспотической власти отца, с которым они себя идентифицировали, а также к природе неразрывной связи, возникшей между ними в достижении этой цели. Она поддерживается искупительным жертвоприношением людей, предназначенных для этого, и принимающих видимость изменников. С другой стороны, из-за взятой ими на себя доли ответственности за эту иллюзию, объединяющая их связь крепнет и постепенно расширяется.

Если эти процессы являются вершиной марксистского пыла, это значит, что они покрывают свинцовым колпаком время истоков: оно становится черной дырой коллективной памяти. Они тем самым совершают разрыв этой доктрины с наукой об истории. Она не сможет больше быть поиском запретной правды. Отныне она приобретает устойчивость системы верований, в которой забвение прошлого и его мнимое воссоздание, только что проделанное где-нибудь на многолюдной площади, представляют собой догмы. К ним присоединяются любые представления, возникшие в этой лихорадочной атмосфере, как и ценности абсолютного подчинения. Каждое прикосновение к доктрине необходимым образом превращается в акт веры.

Ничего удивительного, как вы видите, в том, что доктрина сближается с религией, где партии играют миссионерскую роль. Религией двойственной природы между тайным обществом и обществом открытым. Ничего удивительного если те же самые партии демонстрируют отрицание этого положения вещей и даже попытки дать ему объективное объяснение. Поскольку, если они вершат историю, они не понимают ни истории, совершаемой ими, ни всех сил, оказывающих на них воздействие. Но у нас больше нет подобного оправдания. Вот уже десять лет мы присутствуем при реальном подъеме масс. Мы наблюдаем разрастающееся ослепление, коснувшееся всех. Один за другим исчезают доводы тех, кто соглашался, тех, кто хотел быть обманутым. Эти великолепные эпизоды из жизни мира странным образом соответствуют основным положениям психологии толп. До такой степей что можно было бы подумать, будто данные положения именно с этой целью специально сфабрикованы, и их стоило бы отбросить, если бы они не были выдвинут много времени тому назад.

II

Люди, стоя аплодировавшие ожидаемым приговорам те, которые покорялись признаниям, знали, что первые были принуждены, а вторые пойманы в ловушку. Все вместе они одобряли то, с чем шла борьба на протяжении столетий пытки, экзекуции, неправедных судей и неправедные суды. Также они сообща прославляли рождение новой тайны, которая становится узловым пунктом их истории и рычагом власти. Тем самым устанавливается некий запрет, существующий и в Церкви, и в религии, который является тем же, чем запрет инцеста в семье и в супружестве — основой. Я имею в виду запрет думать. Он означает не цензуру правды, не чисть бланк с подписью, данный иллюзии, обману. Он имеет значение блокировки примата разума в психической жизни толп: "Как же мы можем ожидать, — удивляется Фрейд, — что бы люди, находящиеся под гнетом запрета на мысль, достигли психологического идеала, главенства разума?".

Исторически требования подобного запрета почти всеми признавались недопустимыми. На протяжении тысячелетий все документы свидетельствуют о бунтах, о судорожных, и постоянно повторяющихся возвратах к прежним свободам! Маркс перевернулся бы в своей могиле, если бы узнал, что люди с его именем на устах не только не вернулись к эти свободам, но и восстановили запрет, превратив его идеи в "опиум для народа". Дело не в том, что они тем самым хотели избежать искажений метода или объяснения. Без погрешностей, заблуждений, без барахтания в ошибках правда никогда не откроется. Но в глазах тех, кто ее запрещает, ошибка становится преступлением. Она — нарушение запрета. Из-за нее миллионы людей приговорены к смерти. Такая истина не может быть ничем иным, как иллюзией.

Нельзя было бы сказать, что логика отныне бессильна. Но логика ставится на службу чему-то более могущественному, чем она сама, — вере. Как если бы цикл, который начался утопическим, эмоциональным и эмпирическим социализмом и был продолжен социализмом научным, интеллектуальным, теоретическим, пришел к религиозному, в полной мере политическому и культурному социализму. Это развитие, похоже, повторяет другие, и Фрейд так описывает его:

"Итак, мы оказываемся перед тем фактом, что в ходе развития человечества чувственность, активизированная этим развитием, мало-помалу побеждается духовностью. Но мы не в состоянии сказать, почему. Впоследствии получается, что и сама духовность побеждается очень загадочным эмоциональным феноменом веры. Мы имеем здесь знаменитое credo quia absurdum, it, более того, для всякого, кто преуспел на таком пути, это высшее свершение".

Попытаемся все же последовать нашей главной гипотезе. Она дает нам некоторую свободу действий, если мы вновь обратимся к убийству первобытного отца. Самое существенное заключается в том, что сыновья приняли на деле и в душе запрет инцеста, запрет, который он им внушил. Они научились отказываться от своих инстинктов, и не только от сексуальных. Примат чувств уступает место примату разума, ума, необходимого для того, чтобы их идеализировать и сублимировать. Но затем им необходимо еще и утаить убийство, обожествляя отца и скрывая свое собственное преступление. Это требует их реальной солидарности: будучи соучастниками злодеяния, они продолжают быть соучастниками его утаивания. Чтобы осуществить это, они запрещают друг другу и всему клану о нем думать, требуя от всех присоединиться к тотемическому вымыслу, который они отстаивают.

Этот отказ от истины и будет, таким образом, причиной перехода от примата духовности к примату веры, от знания к верованию. Готовность пойти на такую жертву ради сохранения единства клана (сегодня можно было бы сказать ради единства церкви, партии и т. п.) наполняет людей чувством гордости, которое заставляет их предпочитать страдание отречению. Московские обвиняемые послужили в этом смысле примером: подобный отказ от очевидностей мысли возможен. Он даже необходим.

По-видимому, отказ от инстинктов является стержнем сакральных религий, в то время как отказ от истины и от разума был бы специфичен для мирских религий. Если наше предположение верно, то без труда объясняется, как из "нужно верить, потому что это абсурдно", являвшегося позитивным аспектом, запрет думать становится аспектом негативным, исключающим любой вопрос, любое размышление, любой поиск. Я считаю первый аспект позитивным в той мере, в какой мы, с готовностью присоединяясь к утверждению, безоговорочно сформулированному от имени всех, и считая рациональным и доказанным то, что таковым никак не является, способствуем сохранению нашего сообщества и нашего собственного места внутри его. Если аксиомой науки, согласно Хайдеггеру, является "никогда ничему не верить, все нуждается в доказательстве", то религия основывается на обратной аксиоме: "Всегда всему верить, ничего не нужно доказывать". Фрейд отлично видел опасность этого: "Запрет мысли, утверждаемый религией, чтобы способствовать ее самосохранению, — предупреждал он, — вовсе не избавляет от опасности ни человека, ни человеческое общество. "

Я не отважусь утверждать, что примеры, которыми я пользовался в этой главе и которые были рассмотрены многими квалифицированными исследователями, есть доказательства проявлений психологии толп. И еще меньше они были объяснены. Было бы недоразумением видеть здесь иллюстрации идей, подобно тому, как иллюстрируют иногда с помощью диапозитивов, рисунков или фильмов идеи, которые без этого остались бы абстрактными, лишенными плоти. Но ведь существуют идеи, которые навязывают себя с помощью силы простого заключения. Если любая религия действительно подчиняется запрету думать, тогда она должна быть скроена по образцу логики "как если бы", логики наших иллюзий. С того момента, как люди ей подчиняются, они должны поступать так, как если бы мир вымыслов и условностей представлял собой высшую реальность. Как если бы они были ответственны за свои действия или те, которые им приписывают. Как если бы невиновные были виновными, и тогда каждый из них мог бы ответить своему обвинителю, который его клеймит "ты виновен", тем, чем Тиресий отвечает Эдипу: "Ты, обвиняющий меня и считающий себя невиновным, это ты, о чудо, виновен. Тот, кого ты преследуешь, не кто иной, как ты сам".

Подобная логика дает решение проблем, которые каждый ставит перед собой. Она обеспечивает интерпретации событий только с одной точки зрения и на основе тщательно отобранных фактов, без учета оставшихся. И тем не менее она, не колеблясь, придает им общую значимость, как если бы она их установила, исходя из тщательных наблюдений и непредвзятой точки зрения. Она призывает считать доказанной чистую рассудочную конструкцию, относящуюся к воображаемому миру. Употребляя туманные и двусмысленные понятия — экзотерические и эзотеричекие, — маскируя и открывая в одно и то же время, ее знатоки передают их массам, которые призваны реагировать стереотипным образом.

"Она подтверждает, — пишет Фрейд по поводу подобной логики, — что мыслительная активность включает большое число гипотез, необоснованность и полную абсурдность которых мы прекрасно понимаем. Они могут именоваться «вымыслами», но в силу различных практических причин нам следует себя вести так, "как если бы" мы верили в эти вымыслы. Это и есть случай религиозных доктрин, поскольку они имеют несравненную важность для сохранения человеческого общества. Такая линия рассуждений недалеко ушла от credo quia absurdum".