VIII
VIII
У завершения такого пути автор должен просить своих читателей его извинить, что он не был искусным проводником и не уберег их от пустырей и тягостных обходов. Нет сомнения, что это можно сделать лучше. Попытаюсь восполнить кое-какие пробелы.
Прежде всего я предполагаю, что у читателей могло создаться впечатление, что рассуждения о чувстве вины ломают рамки этой работы, занимая слишком много места и оттесняя другую часть содержания, с которой они не всегда тесно связаны, на второй план. Это могло нарушить построение трактата, но вполне соответствует нашему намерению выделить чувство вины как важнейшую проблему развития культуры и показать, что вследствие усиления чувства вины прогресс культуры оплачивается ущербом счастья[32]. То, что в этом положении – окончательном результате нашего исследования – звучит еще странно, может, вероятно, быть объяснено совсем своеобразным, еще абсолютно непонятным соотношением между чувством вины и нашим сознанием. В обычных, рассматриваемых нами как нормальные, случаях раскаяния это чувство воспринимается нашим сознанием достаточно ясно: ведь мы привыкли говорить вместо «чувство вины» – «сознание вины». Из изучения неврозов, которым мы обязаны наиболее ценными указаниями для понимания нормального состояния, вытекают противоречивые положения. При одном из таких аффективных состояний, при неврозе принуждения, чувство вины слишком бурно заявляет о себе сознанию, оно господствует как в картине болезни, так и в жизни больного, и вообще почти не оставляет места для возникновения чего-либо другого. Но в большинстве других случаев и форм невроза это чувство остается полностью бессознательным, что, однако, не делает его проявлений менее значительными. Больные нам не верят, когда мы им приписываем наличие «бессознательного чувства вины»; для того чтобы они нас хоть отчасти поняли, мы им рассказываем о бессознательной потребности наказания, в которой выражается чувство вины. Но не следует переоценивать этой связи с невротическими формами; и при неврозах принуждения бывают типы больных, которые не испытывают чувства вины или ощущают его как мучительное, неприятное состояние, как какой-то род страха, только тогда, когда им препятствуют в совершении известных поступков. Эти вещи надо было бы, наконец, понять, но мы еще не достигли этого понимания. Тут, может быть, было бы уместно отметить, что чувство вины, по существу, есть не что иное, как определенная разновидность страха, в своей более поздней стадии она полностью совпадает со страхом перед «сверх-Я». И у страха по отношению к сознанию проявляются те же исключительные варианты. Страх этот как-то скрывается за всеми симптомами, но он то полностью и бурно сосредоточивает на себе сознание, то прячется настолько совершенно, что мы вынуждены говорить или о бессознательном страхе, или – соблюдая психологическую точность – о возможностях страха, так как страх прежде всего ведь тоже только ощущение. И поэтому вполне допустимо, что и созданное культурой чувство вины таковым не признается, а большей частью остается бессознательным или проявляется как неудобство, неудовлетворенность, для которых пытаются найти другую мотивировку. Религии, по крайней мере, никогда не отрицали роли чувства вины в культуре. Они даже претендуют – чего я в другом месте в должной мере не отметил[33] – на избавление человечества от этого чувства вины, называемого ими грехом. На основании того, каким образом в христианстве это избавление достигается – жертвенной смертью одного человека, берущего этой жертвой всеобщую вину на себя, – мы и пришли к заключению, что могло быть первым поводом приобретения этой изначальной вины[34], с которой и началась культура.
Не столь существенно важным, но, может быть, и не излишним было бы разъяснить значение таких терминов, как «сверх-Я», совесть, потребность в наказании, раскаяние, которые мы, быть может, часто употребляли слишком вольно и один взамен другого. Все они относятся к одной и той же системе отношений, но обозначают различные ее аспекты. «Сверх-Я» – исследованная уже нами инстанция, а совесть – функция, которую мы ему наряду с другими приписываем; эта функция состоит в наблюдении за действиями и намерениями «Я», в оценке их, в осуществлении цензорской роли. Чувство вины, суровость «сверх-Я» это, следовательно, то же, что и строгость совести, это – получаемое «Я» ощущение, что оно таким образом находится под наблюдением; это – оценка напряжения между устремлениями «Я» и требованиями «сверх-Я»; а лежащий в основе всех этих взаимоотношений страх перед критической инстанцией, потребность в наказании – это проявление инстинкта «Я», которое под влиянием садистского «сверх-Я» стало мазохистским, т. е. использующим часть имеющегося у него инстинкта внутреннего разрушения для эротической связи со «сверх-Я». О совести нельзя говорить, пока не доказано наличие «сверх-Я»; относительно чувства вины следует признать, что оно существует прежде «сверх-Я», а значит, и прежде совести. Итак, оно – непосредственное выражение страха перед внешним авторитетом, признание напряжения между «Я» и этим последним, прямое производное от конфликта между потребностью в любви авторитета и стремлением к удовлетворению первичных позывов, торможение которого порождает склонность к агрессии. Нагромождение этих обоих слоев чувства вины друг на друга – из страха перед внешним и перед внутренним авторитетом – порой затрудняло нам проникновение во взаимоотношения сферы совести. Раскаяние – общее обозначение реакции «Я» в одном из случаев чувства вины – содержит малопреобразованный материал ощущений страха, само является наказанием и может включать потребность в наказании; и оно, значит, может быть старше совести.
Не повредит также, если мы еще раз остановимся на противоречиях, порой смущавших нас в процессе нашего исследования. Чувство вины, с одной стороны, как бы являлось следствием неосуществленных агрессий, а с другой стороны – как это имело место как раз у его исторических истоков, при убийстве отца, – следствием агрессии осуществленной. Но мы нашли и выход из этого трудного положения. Насаждение внутреннего авторитета, «сверх-Я», радикально изменило условия. Прежде чувство вины совпадало с раскаянием; при этом мы замечаем, что термин «раскаяние» должен быть сохранен только для реакции после действительно совершенной агрессии. Затем разница между намерением осуществить агрессию и ее фактическим осуществлением вследствие всеведения «сверх-Я» потеряла значение; чувство вины могло теперь вызываться как действительно совершенными актами насилия, что общеизвестно, так и теми, которые остались только умыслом, что было обнаружено психоанализом. Несмотря на изменение психологической обстановки, конфликт амбивалентности приводит к тем же проявлениям обоих изначальных первичных позывов. Это вводит в искушение искать здесь разрешения загадки изменчивого взаимоотношения между чувством вины и сознанием. Чувство вины из раскаяния в дурном поступке должно всегда осознаваться, чувство же вины из усмотрения за собой злого импульса могло бы оставаться бессознательным. Однако дело не так просто, невроз принуждения находится в резком с этим противоречии. Второе противоречие заключалось в том, что агрессивная энергия, приписываемая «сверх-Я», согласно одному из представлений, всего лишь продолжает карающую энергию внешнего авторитета и сохраняет ее для душевной жизни, в то время как, согласно другому представлению, это скорее ненашедшая себе применения собственная агрессия, направляемая на тормозящий внешний авторитет. Первая точка зрения больше, по-видимому, согласуется с историей, а вторая – с теорией чувства вины. Более обстоятельные размышления, пожалуй, слишком стерли это, казалось бы, непримиримое противоречие; осталось нечто существенное и общее, а именно, что в обоих случаях мы имеем дело со смещенной внутрь агрессией. Клинические наблюдения в свою очередь позволяют нам действительно различать два источника приписываемой «сверх-Я» агрессивности, из которых в отдельных случаях то один, то другой оказывают более сильное действие, но обычно они действуют совместно.
Тут следует, по-моему, серьезно высказаться за точку зрения, которую я раньше рекомендовал в качестве временного предположения. В новейшей психоаналитической литературе оказывается предпочтение учению о том, что любой вид отречения, любое неудовлетворение первичного позыва влечет или могло бы повлечь за собой усиление чувства вины[35]. Полагаю, что можно добиться большего теоретического упрощения в случае, если относить это положение только к агрессивным первичным позывам; и мало чего найдется, что противоречило бы такому предположению. Чем можно тогда психодинамически и психоэкономически объяснить, что вместо неудовлетворенного эротического притязания возникает усиление чувства вины? Это, кажется, возможно лишь окольным путем: препятствие на пути эротического удовлетворения вызывает какую-то склонность к агрессии по отношению к лицу, мешающему этому удовлетворению, и тогда эта возникшая агрессивность, в свою очередь, должна быть подавлена. Но в таком случае в чувство вины превращается все же только агрессия, подавляемая и оттесняемая в «сверх-Я». Я убежден, что многие процессы мы сможем показать проще и яснее, если данные психоанализа о происхождении чувства вины ограничим агрессивными первичными позывами. Рассмотрение клинического материала не дает нам однозначного ответа, так как, согласно нашему предположению, оба первичных позыва не встречаются в чистом и изолированном друг от друга виде; но рассмотрение крайних случаев укажет, вероятно, на предполагаемое мною направление. Я поддаюсь искушению извлечь из этого более точного представления первую выгоду, применяя его к процессу вытеснения. Как мы знаем, симптомы неврозов являются, по существу, подменой удовлетворения неисполненных сексуальных желаний. В ходе психоаналитической работы мы, к нашему удивлению, установили, что за каждым неврозом кроется, вероятно, известная доля бессознательного чувства вины, в свою очередь упрощающая симптомы, применяя их в качестве наказания. Итак, напрашивается следующая формулировка: при вытеснении какого-нибудь инстинктивного стремления его либидозные элементы превращаются в симптомы, а агрессивные компоненты – в чувство вины. Эта формулировка заслуживает нашего интереса, даже если она справедлива лишь в приближении.
У некоторых читателей этого труда могло бы создаться впечатление, что они слишком часто слышали формулу о борьбе между Эросом и первичным позывом смерти. Она должна была характеризовать увлекающий человечество культурный процесс, но она применялась и по отношению к развитию отдельного человека и, сверх того, должна была служить раскрытию тайны органической жизни вообще. Отсюда неизбежно следует необходимость рассмотрения взаимоотношений этих трех процессов друг с другом. Применение одной и той же формулы оправдывается тем фактом, что процесс культурного развития человечества так же, как и процесс развития отдельного человека, является и жизненными процессами, т. е. что они должны быть причастны к самым общим свойствам жизни. С другой стороны, именно это свидетельство общности черт ничего не дает для их различения до тех пор, пока оно не будет подвергнуто некоторым ограничительным условиям. Поэтому мы можем удовлетвориться лишь следующим высказыванием: культурный процесс является таким видоизменением жизненного процесса, которое он испытывает под влиянием задачи, поставленной Эросом и стимулированной Ананке, т. е. реальной нуждой; а задача эта – объединение отдельных людей в либидозно связанное сообщество. Но если мы проследим отношение между культурным процессом человечества и процессом развития или воспитания отдельного человека, то мы без больших колебаний решим, что оба они имеют очень сходную природу, если и вообще не представляют собой один и тот же процесс, протекающий среди разнородных объектов. Процесс культурного развития человеческого рода есть, конечно, абстракция более высокого порядка, чем развитие индивида, поэтому его труднее представить наглядно, при выискивании же аналогий не следует допускать чрезмерной натяжки; но при однородности целей – в одном случае включение индивида в человеческую массу, а в другом создание общей массы из индивидов – нас не должно поражать сходство применяемых для этих целей средств и осуществляющихся при этом явлений. Ввиду исключительной ее важности нам не следует слишком долго оставлять без внимания черту, оба этих процесса отличающую. В процессе развития отдельного человека в качестве главной цели сохраняется программа принципа наслаждения – найти удовлетворение стремления к счастью; включение в человеческий коллектив или приспособление к нему появляется как почти что неизбежное условие, которое должно быть соблюдено на пути к достижению этой цели – счастья. Если бы удалось обойтись без этого условия, было бы, вероятно, лучше. Иначе говоря: индивидуальное развитие рисуется нам как некий результат сложения двух устремлений – стремления к счастью, обычно называемого «эгоистическим», и стремления к объединению с другими в коллективе, называемого «альтруистическим». Оба эти определения довольно поверхностны. В индивидуальном развитии, как об этом было сказано выше, главное ударение падает по большей части на эгоистическое стремление или стремление к счастью; другое стремление, которое могло бы быть названным «культурным», как правило, удовлетворяется ролью ограничения. Иначе обстоит с культурным процессом; здесь цель создания единства из человеческих индивидов является в гораздо большей степени главной задачей; задача осчастливить хотя еще и существует, но оттеснена на задний план; может даже показаться, что создание большого человеческого коллектива могло бы быть достигнуто наиболее успешным образом, если вообще не нужно было бы заботиться о счастье отдельного человека. Процесс развития индивида может, следовательно, иметь свои особенные черты, которые не обнаруживаются в культурном процессе человечества: первый процесс лишь постольку должен совпадать с последним, поскольку он ставит целью включение в коллектив.
Так же как и планета, помимо вращения вокруг собственной оси, вращается еще вокруг своего центрального тела, так и отдельный человек, следуя своему жизненному пути, принимает участие и в развитии человечества. Но в то время как нашему ограниченному взору кажется, что игра небесных сил застыла в одном и том же извечном порядке, в органическом бытие мы все еще наблюдаем борение сил и постоянную смену результатов конфликта. Как и у каждого индивида оба стремления – к индивидуальному счастью и к единству с человеческим коллективом – борются друг с другом, так и оба процесса – индивидуального и культурного развития – должны сталкиваться как враги, стремясь выбить друг у друга почву из-под ног. Но эта борьба между индивидом и обществом не является производной от вероятно непримиримого антагонизма между исконными первичными позывами – Эросом и Смертью, – она означает раздор в самом психоэнергетическом хозяйстве либидо, сравнимый со спором о распределении либидо между «Я» и объектами; и он допускает, в конце концов, примирение как у индивида, так, следует надеяться, и у культуры будущего, сколько бы в настоящее время ни отягощал он жизни отдельного человека.
Аналогия между культурным процессом и путем развития индивида может быть расширена еще значительно больше. А именно: можно утверждать, что и общество вырабатывает свое «сверх-Я», под влиянием которою происходит культурное развитие. Для знатока человеческих культур было бы заманчиво проследить подробно это сопоставление. Я ограничусь выделением некоторых, бросающихся в глаза, моментов. «Сверх-Я» любой культурной эпохи имеет происхождение, подобное происхождению «сверх-Я» индивида; оно основано на впечатлении, на следе, которое оставляют ведущие личности, люди необычайной силы духа или такие, у которых одно из человеческих устремлений получило наиболее сильное и ясное выражение, а поэтому зачастую и наиболее одностороннее развитие. Во многих случаях аналогия идет даже дальше: эти люди достаточно часто, если не всегда, за время их жизни подвергаются насмешкам, третируются и даже самым жестоким образом истребляются; ведь и праотец стал божеством лишь долгое время спустя после насильственного умерщвления. Самый потрясающий пример такой судьбы дан как раз в личности Иисуса Христа, если она сама не является продуктом мифа, который вызвал ее к жизни из темного воспоминания об этом древнейшем событии. Другая черта сходства заключается в том, что «сверх-Я» культуры так же, как и «сверх-Я» индивида, ставит очень высокие требования идеала, невыполнение которых наказуется «страхом совести». Здесь мы сталкиваемся с очень странным случаем: относящиеся к этой области душевных процессов явления нам более знакомы, более доступны нашему пониманию, когда они происходят в массе, чем это возможно при наблюдении над отдельным человеком. В этом последнем случае при наступлении напряжения лишь агрессия «сверх-Я» громогласно дает о себе знать в виде упреков, в то время как сами требования остаются часто неосознанными на втором плане. Если они доводятся до сведения сознания, то оказывается, что они совпадают с предписаниями соответствующего «сверх-Я» культуры. Можно сказать, что в этом пункте оба процесса – культурный процесс развития массы и процесс развития индивида – регулярно переплетаются. Поэтому многие проявления и свойства «сверх-Я» легче могут быть обнаружены при наблюдении над культурным сообществом, нежели над индивидом.
«Сверх-Я» культуры создало свои идеалы и предъявляет свои требования. Среди этих последних те, которые относятся к взаимоотношениям между людьми, объединяются в понятие этики. Во все времена этой этике придавалось самое большое значение, как если бы именно от нее ожидали особенно важных достижений. И действительно, этика обращена на ту точку, которая легко обнаруживается как самое больное место любой культуры. Этику, следовательно, нужно понимать как терапевтическую попытку, как старание при помощи веления «сверх-Я» достичь того, чего до сих пор не удавалось достичь иными усилиями культуры. Мы знаем, что здесь дело идет о том, как устранить самое большое препятствие на пути культуры – конституциональную склонность человека к агрессии друг против друга, и как раз потому особый интерес для нас приобретает, видимо, новейшее предписание «сверх-Я» культуры, а именно: люби ближнего своего, как самого себя. Исследования неврозов и их терапия приводят нас к формулировке двух упреков по отношению к «сверх-Я» индивида: «сверх-Я», применяя суровость своих велений и запретов, слишком мало заботится о счастье «Я», так как при этом недостаточно учитывается ни сопротивление подчинению, ни сила первичных позывов «Оно», ни трудности, проистекающие из реальности окружающего мира. Поэтому, преследуя наши терапевтические задачи, мы довольно часто бываем вынуждены вступать в борьбу со «сверх-Я» и стараемся ослабить его требования. Вполне сходные возражения возникают у нас и против этических требований «сверх-Я» культуры. И оно не проявляет достаточно внимания к фактической стороне душевной структуры людей, оно повелевает, не спрашивая, может ли человек этому велению последовать. Более того, оно исходит из предположения, что для человеческого «Я» психологически возможно все, что на него возлагается, что это «Я» имеет неограниченную власть над своим «Оно». Это – заблуждение; даже для так называемых нормальных людей господство над «Оно» не может перейти известные границы. Если от человека требуют большего, то это или приводит его к бунту либо к неврозу, или делает его несчастным. Заповедь «люби ближнего своего, как самого себя» – самая сильная защита против человеческой агрессивности и превосходный пример непсихологичного поведения «сверх-Я» культуры. Заповедь невыполнима, такая грандиозная инфляция любви может привести только к умалению ценности любви, а никак не устранить беду. Культура всем этим пренебрегает; она лишь напоминает, что, чем труднее выполнение предписания, тем оно ценнее. Однако человек, следующий такому предписанию в условиях современной культуры, ставит себя в невыгодное положение по отношению к тем, кто с таким предписанием не считается. Сколь мощным должно быть препятствие, воздвигаемое на пути культуры агрессией, если защита от агрессии может делать людей столь же несчастными, как и сама агрессия; так называемая естественная этика не может здесь предложить ничего другого, кроме нарциссического удовлетворения, разрешая человеку считать себя лучше других людей. Этика, опирающаяся на религию, выдвигает тут свои обещания лучшего в загробной жизни. А я думаю, что проповедь этики до тех пор будет тщетной, пока добродетель не будет вознаграждаться здесь, на земле. И мне кажется несомненным, что реальное изменение отношения человека к собственности может больше помочь в рассматриваемом деле, чем любое этическое веление; но понимание этого положения социалистами затемнено новой идеалистической недооценкой человеческой природы и для практического использования обесценено.
Подход, который ставит себе целью изучение роли «сверх-Я» в явлениях эволюции культуры, может, мне кажется, привести еще и к другим выводам. Я спешу с заключением, но одного вопроса мне все же трудно избежать. Если развитие культуры имеет столь далеко идущее сходство с развитием отдельного человека и применяет те же средства, не вправе ли мы поставить диагноз, что многие культуры, или культурные эпохи, – возможно, и все человечество – стали под влиянием культурных устремлений невротическими? За психоаналитической классификацией этих неврозов могли бы последовать и терапевтические рекомендации, имеющие большой практический интерес. Я бы не сказал, что такая попытка перенесения психоанализа на культурное сообщество была бы бессмысленной или обреченной на бесплодность. Но при этом следовало бы быть очень осторожным и не забывать, что речь идет лишь об аналогиях, которые не только в случае людей, но и в случае понятий опасно отрывать от сферы, в которой они возникли и развились. Кроме того, психоанализ коллективных неврозов наталкивается на одну особую трудность. В случае невроза отдельного человека в качестве ближайшего отправного пункта нам служит контраст, выделяющий больного из его окружения, рассматриваемого нами как «нормальное». Этот фон отсутствует у однородным образом аффектированной массы, и мы его должны искать где-то в другом месте. Что же касается терапевтического использования нашего понимания, то чем бы помог точнейший психоанализ социального невроза, если никто не обладает авторитетом подчинить массу терапии? Вопреки всем этим трудностям, можно надеяться, что в один прекрасный день кто-то отважится на изучение такой патологии культурных сообществ.
По различнейшим причинам я очень далек от мысли дать оценку человеческой культуры. Я стремился удержаться от восторженной предвзятости, что наша культура является якобы самым драгоценным из того, что у нас есть или что мы в состоянии обрести и что пути культуры должны обязательно привести к высотам небывалого совершенства. Я, по крайней мере, могу без негодования выслушать критика, который считает, что, принимая во внимание цели культурных устремлений и используемые при этом средства, следовало бы прийти к заключению, что все эти усилия не стоят затраченного труда и результатом их может быть лишь состояние, которое человеком должно ощущаться как невыносимое. Меня не гнетет моя беспристрастность, так как я весьма мало знаю о всех этих вещах, и лишь в одном твердо уверен: оценочные суждения людей, безусловно, проистекают из их стремлений к счастью и, следовательно, являются попыткой подкрепить свои иллюзии аргументами. Я вполне мог бы понять, если кто-либо, отмечая неизбежный характер культуры, сказал бы, например, что склонности к ограничению сексуальной жизни и к навязыванию гуманистических идеалов за счет естественного отбора являются направлениями развития, которых нельзя ни предотвратить, ни устранить, и что лучше всего им подчиниться, как если бы это было природной необходимостью. Но мне знакомы и возражения против такого взгляда: в течение истории человечества случалось, что устремления, казавшиеся неотвратимыми, часто отбрасывались и заменялись другими. Итак, я не осмеливаюсь предстать перед своими ближними в роли пророка и принимаю их упрек в том, что не могу им принести никакого утешения, а ведь этого, по существу, требуют все – самые ярые революционеры с не меньшей страстностью, чем самые примерные верующие.
Мне кажется, что вопрос судьбы рода человеческого зависит от того, удастся ли развитию культуры и в какой мере обуздать человеческий первичный позыв агрессии и самоуничтожения, нарушающий сосуществование людей. В этом отношении, быть может, как раз современная эпоха заслуживает особого интереса. В настоящее время люди так далеко зашли в своем господстве над силами природы, что с его помощью они легко могут уничтожить друг друга вплоть до последнего человека. Люди это знают, и отсюда – значительная доля их теперешнего беспокойства, их несчастья, их тревожных настроений. Следует, однако, надеяться, что другая из двух «небесных сил» – вечный Эрос – сделает усилие, чтобы отстоять себя в борьбе со столь же бессмертным противником. Но кто может предвидеть исход борьбы и предсказать, на чьей стороне будет победа?
Зигмунд Фрейд (1856–1939), відомий австрійський психолог, психіатр і невролог, найбільш відомий як засновник психоаналізу. В опублікованому в 1930 році трактаті «Невдоволення культурою» автор переносить внутрішньопсихічні конфлікти людини в царину цивілізації, плата за яку – почуття провини й невдоволення, які відчувають люди через тиск своїх первісних інстинктів і нездатність впоратися з ними.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.