Масяня как зеркало русской регрессии[**]
Масяня как зеркало русской регрессии[**]
1. Предуведомления
Во-первых, сразу хочу заявить, что никого не намерен обидеть термином регрессия. Как известно, в психологии вообще нет обидных слов. Тем более это касается психоанализа, где грандиозно-эксгибиционистские потребности Хайнца Когута или параноидно-шизоидная позиция Мелани Кляйн означают всего лишь нормальные отношения здорового младенца с мамой. Что же касается регрессии, то этот термин и вовсе необидный. Например, один мой знакомый психоаналитик использовал его в том же смысле, что и митьки фразу «оттянуться в полный рост». Он так прямо и говорил: «Мы вчера вечером та-а-к регрессировали…» Если же проникнуться большей серьезностью, то можно вспомнить, что регрессия сопутствует любому акту восприятия искусства. Древнегреческие зрители трагедии Софокла «Царь Эдип», прежде чем совместно пережить катарсис, дружно регрессировали к своим индивидуальным эдипальным переживаниям. То же самое можно сказать и о зрителях трагедий Шекспира, читателях Достоевского, созерцателях Леонардо да Винчи или Микеланджело etc.
Второе предуведомление касается употребленного в названии статьи слова «русской». Это, извините, просто для красного словца и для реминисценции. Конечно, Масяня никакая не русская, в смысле российская, она — питерская. Понимание этого плохо подвергается вербализации, поэтому примем данное утверждение просто как чувственно воспринятый факт. Может быть, в эпоху наступления глобализации и «паутинизации» не столь уж и важно, откуда родом и где живет Масяня, но все же создается впечатление, что в наибольшей степени оценить приколы ее и ее приятелей в состоянии именно житель Петербурга. Возможно, все дело в питерской манере Масяни «акать» и растягивать гласные, несколько утрированной; возможно, в некоторых географических привязках (упоминание известного питерского рок-н-ролльного клуба «Money-Honey» (мультфильм «Morgen») или знаменитых питерских архитекторов прошлых веков (мультфильм «Spb»)); возможно, в общей атмосфере случающихся с нею происшествий. Во всяком случае, одно твердо можно сказать: Масяня — жительница крупного российского города, но не Москвы, что следует из контекста некоторых мультфильмов (мультфильм «Moscow», например).
Третье предуведомление связано с предполагаемым вопросом читателя: «Почему какая-то Масяня? Почему не Лев Толстой как зеркало? Не Достоевский? Не Леонардо да Винчи? Не Андрей Тарковский или Александр Сокуров, или Ингмар Бергман?» Дело в том, что я полагаю основной задачей культурологического психоанализа анализировать то, что ныне модно называть словом «культовое». Мультфильмы о Масяне — это культовые мультфильмы. Здесь требуется некоторое пояснение. Я называю культовым не то, что назвали таковым три питерских или московских интеллектуала и два эстета. Культовое — это то, что вышло за пределы чистого искусства и проникло в массовую культуру, прежде всего в язык — основной предмет изучения психоанализа. При всем моем уважении к Тарковскому замечу, что никто не цитирует в обиходе, скажем, гениальный фильм «Зеркало». А «Двенадцать стульев» или «Бриллиантовую руку», или «Элементарно, Ватсон!» цитируют до сих пор. И в этом смысле «Масяня» сейчас — одно из самых культовых явлений культуры. Недавно я подслушивал, стоя на остановке, как три Масяни, покуривая, живо обсуждали, как скрывать свое курение от родителей. И тут одна из них сказала: «А у меня курит только мать. Так мы с отцом, помните, как в „Масяне“, теперь ей говорим: „На-а лестнице па-а-куришь, стопудово…“» (мультфильм «Download»). И все три барышни радостно и понимающе засмеялись.
Конечно, Масяня не такой всенародный герой, как Семен Семеныч, Сухов или Штирлиц с Мюллером. Аудитория мультфильмов о Масяне ограничивается определенной социальной стратой, а именно группой людей, имеющих дело с компьютерами — «компьютерщиками», посетителями Интернета, хотя бы просто пользователями. Очевидно, что в нашей стране эта страта не самая многочисленная, однако она включает наиболее молодую, активную и динамичную часть населения, поэтому изучение значения и анализ героя и произведения, ставших культовыми для этих людей, представляет определенный интерес.
Четвертое предуведомление, связанное с названием статьи, относится к слову «зеркало». Но тут как раз все понятно. Метафора зеркала — одна из самых любимых и распространенных в психоанализе. Первым, конечно, ее употребил Фрейд (психоаналитик должен быть нейтральным, лишь отражая, как зеркало, проблемы пациента.) Ею широко пользовался Жак Лакан. К ней прибегали Сабина Шпильрейн, Мелани Кляйн, Дональд Вудс Винникотт и Рэне Шпиц. Наконец, она занимает центральное место в self psychology — «психологии самости» Хайнца Когута, о чем речь еще впереди.
Наконец, пятое предуведомление касается методики анализа. Традиционно, начиная с Фрейда, культурологический психоанализ, имея дело с произведением искусства, обращался также к пикантным эпизодам из биографии автора. Эта тенденция прослеживается и в эссе «Достоевский и отцеубийство», и в статье «Леонардо да Винчи», и в других. Я бы тоже с удовольствием потоптался на любимых мозолях родителя Масяни, но, к сожалению, во-первых, не вполне этично так поступать с еще живым человеком, а во-вторых, практически ничего я о нем и не знаю. Знаю лишь, что Олегу Куваеву лет тридцать-сорок, что по образованию он художник, и что занимается он, кажется, компьютерным дизайном. Поскольку биографии художника я не знаю, то и буду обращаться только к созданному его фантазией образу. Я не стану гадать, какими интрапсихическими конфликтами автора данный образ порожден, а вместо этого предлагаю вашему вниманию интерпретацию феномена популярности мультфильмов о Масяне и гипотезу об их особой психотерапевтической роли.
2. Масяня — актуализировавшийся транзиторный объект
Масяня и все ее приятели говорят специфически искаженными голосами. Первое, что напоминают эти голоса, — это добрые старые советские мультфильмы о Винни-Пухе, которого великолепно озвучил Евгений Леонов. Причем напоминают не только искаженным тембром, но и интонационно: бормотанием, напеванием себе под нос «ворчалок» и «пыхтелок». Винни-Пух, плюшевый мишка, — это наиболее распространенный в нашей культуре транзиторный (переходный) объект. Позволю себе напомнить уважаемым читателям концепцию переходного объекта.
Он появляется у младенца в подфазу дифференциации фазы диадных объектных отношений, то есть в возрасте от полугода до года. На этой стадии у ребенка еще не сформирован константный внутренний объект, поэтому он нуждается в переходном объекте, как его описал Дональд Вудс Винникотт[123]. Переходный объект, задача которого реализовывать опыт общения с симбиотической матерью, обычно представляет собой любимую игрушку. Эта любимая игрушка (подушка, угол одеяла, комок шерсти) помогает формироваться постоянному объекту. Младенец может найти какой-либо мягкий предмет или тип предмета и пользоваться им. Тогда этот предмет и становится транзиторным объектом, который является жизненно важным для младенца во время отхода ко сну, а также его защитой от тревоги, особенно от тревоги депрессивного типа (тревоги, спровоцированной чувством вины за собственную враждебность по отношению к «хорошим» объектам) и тревоги сепарационного типа (связанной со страхом потери объекта). Впоследствии переходный объект по-прежнему продолжает сохранять для младенца свою важность.
На основе общепринятой психоаналитической теории можно сделать следующие выводы: во-первых, переходный объект заменяет грудь или объект первых взаимоотношений; во-вторых, переходный объект предшествует появлению способности к тестированию реальности; в-третьих, ребенок переходит от магического всемогущего контроля над переходным объектом к контролю над ним посредством манипуляции; в-четвертых, переходный объект может превратиться в фетишистский объект и в этом качестве проявляться во взрослой сексуальной жизни; наконец, в-пятых, под влиянием анально-эротической организации переходный объект может заменить фекалии[124].
Винникотт подчеркивал, что родителям необходимо знать о ценности транзиторного объекта и признавать ее. «Достаточно хорошая мать» не препятствует тому, чтобы этот объект стал грязным и даже стал вонять, отдавая себе отчет в том, что если его забрать, чтобы помыть, опыт младенца перестанет быть непрерывным. Разрыв опыта в этом случае может свести на нет ценность и значимость переходного объекта для младенца.
Паттерны, возникшие в младенчестве, могут сохранять свою активность и в детстве, поэтому первоначальный мягкий объект продолжает оставаться совершенно необходимым при подготовке ребенка ко сну, в одиночестве или при угрозе депрессии. Потребность в специфическом объекте или переходном явлении — определенной мелодии, слове или действии — может снова появиться и в более зрелом возрасте при тревоге или угрозе фрустрации.
Когда младенец начинает издавать первые связные звуки («ма», «ба», «да»), в его лексиконе может появиться специальное «слово», обозначающее переходный объект. Имя, которое даст этому объекту ребенок, очень часто имеет большое значение, и в него обычно включается звук из слова, используемого взрослыми. К примеру, звук «м» в названии «ма» может появиться из-за использования взрослыми слов «малыш», «мишка» или «кукла Маша», но он обозначает также и маму младенца. То есть словом «ма» младенец может называть и маму, и любимых мишку или куклу.
Можно перечислить ряд свойств и качеств, которые характерны для взаимоотношений младенца с переходным объектом. Во-первых, младенец заявляет о своих правах на владение объектом, и мы соглашаемся с его правами. Но при этом происходит частичное упразднение фантазии всемогущества. Во-вторых, объект не претерпевает иных изменений, кроме изменений, вносимых в него самим младенцем. В-третьих, младенец относится к объекту с инстинктивной любовью и инстинктивной ненавистью, и в дальнейшем объект может подвергаться агрессии в чистом виде. Младенец относится к объекту с большой любовью, нежно прижимает его к себе и повреждает его. В-четвертых, объект кажется младенцу источником тепла, имеющим определенную структуру, движущимся и совершающим действия, которые свидетельствуют о наличии у него своей собственной жизненной силы и своей собственной реальности. В-пятых, мы знаем, что объект появился извне, но ребенок думает иначе. Тем не менее, объект не возник в самом ребенке, он не является галлюцинацией. При использовании символики ребенок уже ясно понимает разницу между фантазией и фактом, между внутренними и внешними объектами, между сходствами и различиями. Переходной объект занимает определенное положение на пути ребенка от полной субъективности к объективности. В-шестых, объект со временем не забывается, но о нем и не грустят. Он постепенно теряет свое значение по той причине, что переходные явления приобретают диффузный, размазанный характер: они распространяются по всей промежуточной области между внутренней психической реальностью и внешним миром, одинаково воспринимаемым разными людьми, то есть по всему культурному полю.
Если сопоставить транзиторный объект с внутренним объектом Мелани Кляйн, то первый в отличие от второго никогда не находится под магическим контролем и в отличие от реальной матери не является источником внешнего контроля[125]. Постоянный переходный объект продолжает существовать в психике ребенка вне зависимости от присутствия или отсутствия матери; во время разлуки, например во время сна, он сохраняет некоторую иллюзию присутствия матери, или, во всяком случае, ее успокаивающих, защитных функций. При нормальном развитии необходимость в переходном объекте исчезает примерно ко времени формирования постоянного либидного объекта, с установлением которого восприятие образа матери, включаясь в Эго, принимает на себя защитные и регулирующие функции.
Повторю еще раз вслед за доктором Винникоттом: потребность в переходном объекте или переходном явлении может ожить вновь во взрослом возрасте в случае фрустрации или угрозы для Эго. Мне приходилось наблюдать в интернате для одаренных детей при Санкт-Петербургском университете несколько случаев, когда даже пятнадцати-шестнадцатилетние юноши привозили с собой в интернат больших плюшевых медведей, с которыми спали, как пятилетние малыши. Конечно, они могли отпускать по этому поводу неприличные шутки и выяснять, как в «Зависти» Юрия Олеши, чья сегодня очередь спать с «мишенькой», но делалось это скорее для защиты от насмешек товарищей, чтобы не выглядеть «маленькими». На самом деле, это «мишки» защищали подростков от сепарационной тревоги и фрустраций, вызванных отделением от семьи и помещением в новые непривычные условия жизни.
Как я сказал выше, наша Масяня, по первой ассоциации напоминающая Винни-Пуха, становится переходным объектом для взрослых, регрессировавших до фазы диадных отношений. (Кстати, отмечу забавный факт созвучия имен традиционного транзиторного объекта английских детей Винни-Пуха, плюшевого мишки, и первооткрывателя значения этого объекта доктора Винникотта — известнейшего английского психоаналитика и детского психиатра. Так и хочется назвать его доктором Дональдом Виннипухом.) Попробуем рассмотреть Масяню в качестве транзиторного объекта. Во-первых, само имя Масяня звучит как инфантильное, как детское внутрисемейное имя. Масяней можно звать, например, и девочку, и куклу Машу в кругу семьи. В то же время так может называть ребенок и маму. То, что имя Масяня является производным в первую очередь от имени Мария, Маша, опять связывает ее с плюшевым мишкой: медведь — постоянный спутник девочки Маши в знакомых всем с раннего детства сказках. Таким образом, имя персонажа Масяня имеет все признаки детского названия транзиторного объекта: оно увязывает игрушку — куклу или плюшевого мишку — с мамой. У зрителя мультфильма уже одно только имя главного персонажа вызывает регрессивные переживания и бессознательные воспоминания о младенческом и детском общении с транзиторным объектом.
В чем заключалось это общение? Во-первых, как учит нас доктор Винникотт, младенец заявляет свои права на владение объектом. Зритель заявляет свои права на владение Масяней — он может в любой момент войти в Интернет и пообщаться с ней, переписать на свой компьютер, Масяня всегда доступна, всегда рядом, это не то что мультфильм по телевизору или в кинотеатре. Общение со своим компьютером для его владельца очень часто окрашено тонами интимности, и такими же тонами окрашено его общение с Масяней. Во-вторых, транзиторный объект не претерпевает никаких других изменений, кроме вносимых самим младенцем. Конечно, рядовой Масянин почитатель не может внести в нее изменения, однако она и сама (естественно, по воле автора Олега Куваева) остается достаточно константной как по своему облику, так и по стилю речи, а также по своим поведенческим реакциям. В-третьих, младенец относится к переходному объекту с инстинктивной любовью и инстинктивной ненавистью, и в дальнейшем объект подвергается «агрессии в чистом виде». Мне известно несколько случаев, когда бывшие ярые Масянины почитатели становились столь же ярыми ее гонителями и ненавистниками. Более часты ситуации, когда записанные на домашний компьютер старые мультфильмы удаляются из памяти, уничтожаются, что тоже можно интерпретировать как проявление «агрессии в чистом виде». Наконец, младенец признает у переходного объекта наличие своей собственной жизненной силы и своей собственной реальности. Тут, как говорится, комментарии излишни: своей собственной жизненной силы у Масяни даже избыток, ее витальность и живость переливаются через край, а то, что она живет в своей собственной реальности, отрицать может только умалишенный. Понятно, что это даже никакие не инфантильные фантазии, но факт.
Таким образом, мы установили, что Масяня обладает многими качествами и свойствами инфантильного транзиторного объекта. Но классический транзиторный объект теряет свое значение для младенца к началу подфазы практики фазы диадных объектных отношений (фазы сепарации-индивидуации), то есть примерно к годовалому возрасту. Затем объект подвергается постепенному декатексису. Актуализироваться же вновь в зрелости он может в результате переживания человеком депрессивной или сепарационной тревоги или же в ожидании фрустраций, и это является, безусловно, процессом регрессивным, поскольку регрессия традиционно рассматривается как один из бессознательных Эго-защитных механизмов.
Возникают закономерные вопросы: неужели все многочисленные почитатели Масяни испытывают потребность вернуться к отношениям с младенческим переходным объектом и от чего им нужно защищаться? На этот вопрос я постараюсь ответить несколько позже, а сейчас хочу заняться выяснением того, какие еще потребности может удовлетворить Масяня.
3. Масяня — наше другое Я
Основатель «психологии самости» (self psychology), австрийско-американский психоаналитик, бывший президент Американской Психоаналитической Ассоциации Хайнц Когут описал как одну из потребностей самости потребность в «двойниковости» (twinship), или иначе потребность в альтер эго[126]. Напомню, что под самостью (по-английски Self, по-немецки Selbst) Когут понимал личностный параметр, в первую очередь определяющий адекватную самооценку. Рэне Шпиц трактовал самость как «продукт осознания… субъектом того, что он — чувствующее и действующее существо, отдельное и отличное от объектов и внешнего мира»[127]. Он утверждал, что самость, даже у взрослого, всегда предъявляет следы своего двойного происхождения, связанного, с одной стороны, с телесными функциями, с другой — с объектными отношениями. Шпиц писал: «Это двойное происхождение, нарциссическое и социальное, можно проследить во всех наших упоминаниях самости, например, самоуважение, самостоятельность, самомнение и т. д.»[128].
Людей с деформированной или фрагментарной самостью Когут именовал нарциссическими пациентами или личностями с нарциссическими расстройствами. Он подчеркивал тем самым, что объектные отношения таких людей затруднены, а проблемы их генетически связаны не с фаллической фазой и эдиповым комплексом, а с более нежным возрастом — возрастом первичного нарциссизма, как называл его Фрейд («…первично либидо концентрируется на собственном Я, впоследствии часть его переносится на объекты»[129]).
Когут описал три потребности самости: грандиозно-эксгибиционистскую, потребность в идеализации (в идеальном родительском образе) и потребность в альтер эго (потребность быть похожим на других). Последнюю он первоначально рассматривал как более зрелую форму грандиозно-эксгибиционистской потребности младенца быть отраженным, потребности в отзеркаливании (mirroring). Описывая три формы зеркального переноса, соответствующие стадиям развития грандиозной самости, Когут писал: «Архаическая форма (зеркального переноса) — это та, в которой переживание самости анализанда распространяется также и на аналитика; она представляет слияние на основе расширения грандиозной самости. Менее архаическая форма — это та, в которой пациент предполагает, что аналитик похож на него или что психология аналитика похожа на его собственную; мы будем называть ее переносом по типу „второе Я“ или „близнецовым переносом“»[130].
Потребность самости ребенка в альтер эго, в другом «Я», как развитие младенческой потребности в отзеркаливании, заключается в том, что ребенку необходимо знать о своей похожести на других людей, о своем малом от них отличии. Эта потребность удовлетворяется в ситуациях, когда ребенок проводит время с родителями, даже если активного общения в этот момент и не происходит — родители могут готовить еду, что-либо мастерить, читать, работать за компьютером, смотреть телевизор, разговаривать по телефону etc., а ребенок просто находится рядом с ними. Если эта потребность в целом удовлетворена, пусть даже не полностью, то ребенок оказывается в состоянии самостоятельно обеспечить себе переживания близости с родителем. Тогда посредством трансмутирующих интернализаций потребность интегрируется в зрелую самость. Если же потребность фрустрирована, т. е. удовлетворяется неадекватно — родители постоянно на работе, в командировке, где-то еще, — то человек вырастает ощущающим свою непохожесть на других людей, свою странность, отчужденность.
Когут считал, что потребность в альтер эго, так же как и другие потребности самости, может удовлетворяться в переносе в ходе психоаналитической терапии. Тогда происходят трансмутирующие (преобразующие) интернализации, что и позволяет достроить в терапии дефицитарные и деформированные структуры самости у нарциссических пациентов[131]. Такова модель психотерапевтического процесса, проводимого психоаналитиками, придерживающимися взглядов Когута и его психологии самости.
Вернемся к нашей Масяне. Она вполне может представлять собой объект самости, удовлетворяющий потребность в альтер эго. Масяня такая же, как большинство из нас: разговаривает на том же языке, так же неожиданно для себя напивается (мультфильм «Morgen»), так же покуривает травку (мультфильм «Radio»), так же мечтает (мультфильм «Dreams»), так же пугается на ночных улицах (мультфильм «Ded»), так же ездит в Москву (мультфильм «Moscow»), слушает ту же музыку (мультфильм «Splean»), живет в том же городе (мультфильм «Spb»).
Возникает половой вопрос: Масяня — девушка, а мультфильмы с удовольствием смотрят люди обоих полов — какое же тут может быть альтер эго для мужчин? Но как пишет о переносе альтер эго Майкл Кан, «он не всегда распространяется на терапевта того же пола, что и клиент»[132]. Тогда возникает следующий вопрос: насколько правомерны рассуждения о переносе применительно к восприятию произведений искусства вне контекста психоаналитической ситуации? К сожалению, иногда складывается впечатление, что некоторые из уважаемых коллег полагают, будто эта реакция, так же, как, впрочем, и контрперенос, и сопротивление, каким-то мистическим способом создается психоаналитической ситуацией, а не является психической универсалией. Однако еще в 1912 году Фрейд в статье «О динамике „перенесения“» подчеркивал: «Неверно, что во время психоанализа перенесение выступает интенсивней и неудержимей, чем вне его»[133]. Такую же точку зрения он высказал в «Лекциях по введению в психоанализ» (27 лекция «Перенесение») и затем в программной статье «По ту сторону принципа удовольствия» (1920 г.). Еще раньше, в 1909 году, Шандор Ференци в монографии «Интроекция и перенос» отмечал, что «реакции переноса возникают у невротиков не только в аналитической ситуации, но и везде… Такая расположенность существует у пациента, а аналитик является только катализатором»[134]. Джеймс Стрэчи, который перевел труды Фрейда с немецкого на английский язык, писал в 1934 году: «У каждого человека имеется определенное число неудовлетворенных либидинозных импульсов, и когда перед ним появляется новый человек, эти импульсы уже готовы прикрепиться к нему. Таким образом, перенос рассматривался как универсальное явление»[135].
Из современных авторов можно сослаться на мнение Хельмута Томэ и Хорста Кэхеле (последнего я имею честь знать лично), которые пишут, что «перенос — это обобщающее понятие в двух смыслах этого слова. Во-первых, поскольку прошлый опыт личности оказывает фундаментальное и постоянное влияние на ее настоящую жизнь, для человеческого рода перенос универсален. Во-вторых, это понятие охватывает многочисленные типичные явления, которые по-разному и уникальным образом выражаются в каждом из нас. В психоанализе наблюдаются особые формы переноса»[136].
В современном понимании перенос — это бессознательный процесс, включающий в себя перемещение индивида на другой объект чувств, представлений, фантазий, связанных с объектами из прошлого, как правило, инфантильного, отношение к нему, как к объекту своего прошлого, наделение его значимостью другого, предшествующего объекта. Поэтому следуя известному принципу Оккама «Entia non sunt multiplicanda praeter necessitatem»[137], я полагаю, что возможно, не множа сущности без необходимости, говорить и о переносе на автора произведения искусства, и о переносе на героя произведения (как, впрочем, и об аналогичных бессознательных реакциях художника). Разумеется, такие переносы имеют свою специфику по сравнению с классическими переносами в аналитической ситуации, описанными, например, Ральфом Гринсоном[138] или Джозефом Сандлером и компанией[139]. Перенос на героя произведения искусства может иметь, с моей точки зрения, такое же (или, вернее, схожее) психотерапевтическое значение, как перенос нарциссического пациента на аналитика (или «переносоподобное состояние») в концепции Хайнца Когута или как корректирующее эмоциональное переживание, описанное Францем Александером[140].
Трансмутирующие интернализации у нарциссических личностей происходят, когда в достаточной степени удовлетворяются архаические потребности самости. Масяня, видимо, в некоторой степени удовлетворяет потребность самости в альтер эго. Когут, занимаясь культурологическими изысканиями, ввел понятие художественной антиципации — предчувствия, предвосхищения[141]. Гипотеза о художественной антиципации предполагает, что «художник… опережая свое время, фокусируется на ядерных психологических проблемах эпохи, реагирует на важнейшие психологические проблемы человека, с которыми он сталкивается в данное время, посвящает себя главной психологической задаче человека… Художник является, так сказать, доверенным представителем своего поколения: не только всех обычных людей, но и ученых, исследующих социально-психологические явления»[142]. Когут утверждает, что с конца XIX — начала XX века в состоянии человеческой психики произошли существенные изменения, это нашло отражение в том числе и в искусстве. Искусство прошлого (в первую очередь великие европейские романисты второй половины XIX столетия) занималось проблемами Виновного Человека — человека с эдиповым комплексом, со структурным конфликтом между Ид, Эго и Супер-Эго, прошедшего испытания влечениями и запретами. Современное искусство занимается проблемами нарциссической личности. «Подобно тому как недостаточно стимулируемый ребенок, не получавший достаточных эмпатических ответов, дочь, лишенная идеализируемой матери, сын, лишенный идеализируемого отца, стали ныне олицетворением центральной проблемы человека в нашем западном мире, так и разрушенная, декомпенсированная, фрагментированная, ослабленная самость такого ребенка, а затем хрупкая, уязвимая, опустошенная самость взрослого человека и есть то, что изображают великие художники нашего времени — звуком и словом, на холсте и в камне — и что они пытаются исцелить. Композитор беспорядочного звука, поэт расчлененного языка, живописец и скульптор фрагментированного зримого и осязаемого мира — все они изображают распад самости и, по-новому собирая и компонуя фрагменты, пытаются создать структуры, обладающие цельностью, совершенством, новым значением»[143]. Когут приводит в качестве примера живопись Пабло Пикассо и поэзию Эзры Паунда. Как наиболее выразительное отражение сути патологии самости Когут цитирует слова Брауна из пьесы Юджина О’Нила «Великий Бог Браун»: «Человек рождается сломанным. Он живет, желая поправиться. Милость Бога — клей»[144].
Конечно, автор мультфильмов о Масяне Олег Куваев не Пикассо и не Паунд. Скорее всего, мультфильмы эти через год-два будут забыты (если никто не займется их грамотной «раскруткой» и продюссированием). Однако то, что они пользуются такой популярностью ныне — практически без рекламной поддержки — означает, что Масяня нашла отклик в сердцах публики — той ее части, о которой я говорил выше. Если развивать гипотезу Когута о художественной антиципации, то можно утверждать, что Масяня не просто изображает человека нашего времени, но удовлетворяет инфантильные потребности нарциссических личностей «с хрупкой, уязвимой, опустошенной самостью», потребность самости в альтер эго и потребность в транзиторном объекте, тем самым осуществляя психотерапевтические функции. Удовлетворение двойниковой потребности в альтер эго позволяет восстанавливаться поврежденной самости путем транс-мутирующих интернализаций, а транзиторный объект защищает от ощущения отсутствия или разрушения константного внутреннего объекта. Также Масяня отражает бессознательные латентные фантазии о близнецах: она со своими приятелями и подругами, как Карлсон, который живет на крыше, легко позволяет себе то, что далеко не всегда можем себе позволить мы («Да пошел ты в жопу, директор! Не до тебя щас» (мультфильм «Radio»)).
Почему же столь многим людям, причем людям, находящимся в авангарде общества, пришелся по душе объект, удовлетворяющий инфантильные, регрессивные потребности? Ниже я постараюсь ответить на этот вопрос.
4. Нарциссический герой нашего времени
Как я отметил выше, в первую очередь почитателями Масяни являются люди, много общающиеся с компьютером и активно пользующиеся интернетом. Можно предположить, что эти люди, надолго погружающиеся в виртуальную реальность, стараются избежать реальности объективной и прячутся от своей психической реальности — от своих переживаний, влечений и интрапсихических конфликтов. В более патологической ситуации у них формируется аддиктивное поведение, зависимость от компьютера, которая имеет такой же онтогенез, как и зависимость от алкоголя или наркотиков, от азартных игр, от еды (патологическое обжорство) etc.[145] Джойс Мак-Дугалл, современный французский психоаналитик, рассматривая вопрос о формировании наркотических форм сексуальности, писала в монографии «Тысячеликий Эрос» о том, что в основе зависимостей лежат нарушения в ранних отношениях между матерью и ребенком. «Достаточно хорошая мать», если воспользоваться термином Винникотта[146], испытывает чувство симбиотического слияния с младенцем в первые недели его жизни. Но если этот симбиоз продолжается и далее, то он ощущается младенцем как преследование со стороны матери. Находясь в состоянии полной зависимости от матери в младенчестве, дети имеют склонность приспосабливаться к чему угодно, что на них будет спроецировано. Физическая активность ребенка, его телесная и эмоциональная чувствительность, его интеллект и сообразительность могут развиваться лишь настолько, насколько мать сама позитивно загрузит эти качества. Мать может также тормозить укрепление этих качеств, если ребенок служит для сглаживания ее собственных переживаний по поводу неудовлетворенных потребностей в ее интрапсихическом мире. Такие нарушенные объектные отношения влияют на формирование переходных феноменов (транзиторных объектов и деятельности) и порождают у ребенка страх перед развитием собственных психических ресурсов.
При этом развития способности быть одному (даже если мать рядом) не происходит: ребенок постоянно ищет материнского присутствия, чтобы справиться с любыми аффектами и эмоциями, вне зависимости от того, приходят ли они из внешнего мира, социума, или являются производными от интрапсихического конфликта. Из-за собственных страхов, тревожности или желаний мать может бессознательно прививать младенцу своего рода наркотическую потребность в своем присутствии. (В некотором смысле мать и сама находится в зависимости от младенца.) Маленькому ребенку не удается сформировать интрапсихические репрезентации «хороших» внешних объектов — заботящихся родителей, которые помогают поддерживать психический гомеостаз ребенка — справляться с душевной болью, тревогой или состоянием перевозбуждения.
Отсутствие интроектов заботы о себе взрослый с неизбежностью пытается компенсировать объектами из внешнего мира. В этом отношении наркотики, алкоголь, пища etc. оказываются объектами, которые можно использовать для того, чтобы ликвидировать или смягчить психический дискомфорт; они исполняют роль матери, которую взрослый не способен сыграть для себя сам. МакДугалл пишет: «Эти наркотические объекты занимают место переходных объектов детства, которые воплощают материнское окружение и в то же время освобождают ребенка от полной зависимости от материнского присутствия»[147]. Таким образом, объекты наркотической зависимости, во-первых, играют роль лекарства от душевной боли, являются способом самолечения; во-вторых, они в отличие от матери всегда под рукой, всегда во власти того, кто к ним прибегает; в-третьих, они являются вызовом репрезентации отцовского образа — «внутреннего отца», который не смог выполнить своих отцовских функций защиты и обеспечения безопасности и был изгнан из Супер-Эго (эта установка обычно проецируется на социум: «мне плевать, что вы обо мне думаете!»); наконец, в-четвертых, они тесно переплетаются с дериватами влечения к смерти, имеющими две формы: первая — состояние всемогущества, вторая — уступка зову смерти[148]. В частности, о влечении к смерти и алкогольной зависимости я писал в совместной с профессором Кузнецовым статье «Место Венедикта Ерофеева и его поэмы „Москва — Петушки“ в психотерапии 21-го века»[149] и в статье «По ту сторону Москвы — к Петушкам»[150].
Выбор объекта наркотической зависимости, как правило, далеко не случаен. Он определяется индивидуальной историей жизни человека. Выбранный объект обнаруживает попытку поиска идеального состояния, которого человек стремится достичь с помощью определенного вещества, действия или личности, — состояния экзальтации, могущества, эйфории, нирваны, оргазма, избавления от тревоги, депрессии etc. В случае компьютерной аддикции чаще всего, как показывает практика, достигается ощущение магического всемогущества, знакомое с детства, и защиты от персекуторной и сепарационной форм тревоги.
Конечно, далеко не все почитатели Масяни страдают аддикцией к компьютеру. Она характеризуется в первую очередь тем, что человек не может контролировать свое взаимодействие с компьютером. Скажем, он садится поиграть минуток десять, глядь — незаметно прошло десять часов. В результате страдают его отношения с близкими, здоровье, положение дел. Наркотическая зависимость от компьютера — это все-таки патологическое состояние, требующее психотерапии, а мы обсуждаем культурный феномен, а не психопатологию. Однако, как я отметил выше, люди, избравшие своим основным занятием общение с компьютером, чаще всего испытывают определенные затруднения во взаимодействии с миром реальным, хотя могут этого и не осознавать. В основе этих затруднений, само собой разумеется, также лежат нарушенные отношения с фигурами родителей в раннем детстве. Другое дело, что либо эти нарушения были не настолько серьезными, либо они относились по времени к более зрелому возрасту, либо в силу большей «конституциональной силы Эго» они не оказали столь пагубного воздействия, чтобы у субъекта сформировалась потребность в аддиктивном объекте. Между тем Масяня все равно осуществляет свои психотерапевтические функции — поддерживающую терапию, удовлетворяя регрессивную инфантильную потребность в переходном объекте, и восстановление самости путем трансмутирующих интернализаций в альтер эго переносе.
Смотрите мультфильмы о Масяне, регрессируйте, переживайте катарсис и лечитесь!
апрель — май 2002