9.2 Между биологией и культурой

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

9.2 Между биологией и культурой

С того момента, как она была впервые сформулирована, эволюционная теория приобрела решающее значение, поскольку она устанавливала преемственность природы и человеческой натуры, а также естественных наук и наук о человеке. Но оставалось неясным, в чем именно состоит их связь. Наиболее ярко эту неуверенность в направлении поиска демонстрируют эксперименты по скрещиванию между людьми и приматами, которые мы упоминали при обсуждении теории эволюции (глава 3). Несмотря на веру всех ученых в эволюцию, со времен Дарвина существовали разногласия по поводу того, требует ли это убеждение рассматривать природу человека просто как часть Природы, а психологию — просто как ветвь естественной науки.

В начале XX в., отказавшись от умозрительных конструкций века предыдущего, многие исследователи в психологии и социальных науках отошли от эволюционных идей. Психологи хотели не рассуждать о прошлом, а заниматься эмпирической работой. Кроме того, хотя они, конечно, были заинтересованы в том, чтобы психология приносила пользу, они не могли одобрить непродуманное приложение биологических понятий к социальной жизни — в результате которого, в частности, возникла наука о расе. Как отмечал создатель неодарвинистского подхода в биологии 1930-х гг. Феодосий Добжанский (Theodosius Dobzhansky, 1900–1975; генетик, эмигрировавший из России в США), «снова и снова некоторые биологи делали из себя посмешище, навязывая решение социальных и политических проблем, основанное на допущении, что человек — не более чем животное. Насколько опасными могут быть такие ложные пути к решению человеческих загадок, видно по плодам одной из этих ошибок — расовой теории» [цит. по: 87, с. 101]. Вплоть до 1970-х гг. такие высказывания заставляли исследователей (исключая зоопсихологов) сомневаться в том, что психология — это всего лишь ветвь биологии.

В середине XX в. разделение труда между естественными и социальными науками шло по линии «природа — культура». В результате любой важный вопрос — в том числе вопрос о месте психологии в системе наук — казался уже решенным. Что называется «природой» — кроме того, чем занимается естествоиспытатель? Что такое «культура», если не общее понятие, объединяющее все то, что исследуют представители социальных наук независимо от естествоиспытателей? Американский антрополог Альфред Крёбер (Alfred L. Kroeber, 1876–1960) определял культуру как «набор явлений, неизменно возникающих, когда в природном мире появляется человек… которые должны изучаться в сравнении, с абсолютно равным и беспристрастным отношением к каждому из них» [цит. по: 87, с. 112]. Однако это скорее очерчивало сферу исследования, чем проясняло понятия природы и культуры. Вместе с Клайдом Клукхоном (Clyde Kluckhohn, 1905–1960), Крёбер предпринял в 1952 г. смелую попытку дать систематический обзор значений слова «культура». Авторы были готовы признать, что, хотя социологам это понятие совершенно необходимо для описания и объяснения человеческой деятельности, никакой общей теории культуры не существует. Коллективная культура и индивидуальное поведение, считали они, подлежат объяснению на разных уровнях.

После 1945 г. на Западе и в Советском Союзе многие психологи и социологи подчеркивали решающее значение культуры для человеческого поведения. Антрополог Эшли Монтегю (Ashley Montague, 1905–1999; англичанин по происхождению, живший в США) писал: у человека «нет инстинктов, поскольку все, что он собой представляет, все, чем он стал, приобретено из культуры, из созданной человеком части окружающей среды, от других людей» [цит. по: 61, с. 209]. Эта позиция была тесно связана с верой в изменение человеческих отношений с помощью социальной политики. В тот период социальная демократия уже процветала в таких странах, как Нидерланды и Швеция, делая возможной реализацию политики социального обеспечения. Немецкий Третий рейх вызвал такой ужас перед биологизаторскими способами описания различий между людьми, что биологических теорий того, что именно делает людей разными, почти не было. В Великобритании, к примеру, в 1930-е гг. дискуссии по поводу евгеники были достаточно популярны в среде специалистов; сторонниками евгеники были статистик и биолог Фишер, математик Пирсон и психолог Спирмен. Но к концу 1930-х гг. такие дискуссии постепенно затихли, и когда лидер Евгенического общества Карлос Блэкер (Carlos P. Blacker) позднее пытался поправить дела Общества, он делал все возможное, чтобы отделить изучение наследственности от политики государственного вмешательства. И все же убеждение, что способности в своей основе наследуются, а у природы человека существует биологический фундамент, сохранялось и дало начало, например, длительным исследованиям биологических основ интеллекта и личности, проводившимся Бёртом и Айзенком.

Биологические идеи снова распространились среди западных психологов и покорили воображение публики в 1960-е гг. Глубоко сидящие привычки и традиции естествознания, укрепленные Дарвином, побуждали к сравнению людей с животными. Хотя изучение животных и растений стало в XIX в. академической наукой, продолжались и любительские занятия естественной историей. Многие обычные люди хорошо разбирались в поведении животных и растений в их естественной среде, находя удовольствие в сравнении индивидуального характера людей и животных, особенно домашних. Сад и зоопарк стали тем местом, где научное изучение животных пересекалось с интересами обывателей. В 1940-е гг. новая наука о поведении животных — этология — соединила университетские, лабораторные исследования с работой естествоиспытателя, с терпеливыми наблюдениями за животными в их природной среде обитания. Затем, в 1970-е гг., группа ученых, придерживавшихся эволюционных взглядов, выступила в поддержку социобиологии — своего рода синтеза теории естественного отбора, этологии, а также психологической и социальной науки; последние должны были превратиться в ветви биологии. Социобиологи были убеждены, что смогут достичь единства знания — того единства, отсутствие которого столь бросалось в глаза в психологии — на всеобъемлющем фундаменте эволюционной теории. Наступило время, утверждали биологи, переосмыслить культуру как биологию. В 1990-е гг. под лозунгом эволюционной психологии началась вторая волна этой дискуссии, привлекая внимание и неспециалистов.

Корни этологии восходят к периоду до Первой мировой войны. Модель исследований в биологии определяла лабораторная наука, но естествоиспытатели и отдельные ученые продолжали стремиться к менее аналитическому и более непосредственному контакту с живой природой. В Англии Джулиан Гекели (или Хаксли; Julian Huxley, 1887–1975), внук Томаса Генри Гекели, прозванного «дарвиновским бульдогом», провел свое знаменитое исследование брачных ритуалов птицы большой поганки, в ее естественной среде обитания. В 1920-е гг. директор Берлинского зоопарка Оскар Хейнрот (Oscar Heinroth, 1871–1945) первым подверг устройство зоопарка критике, делая акцент на различиях между поведением диких животных в природе и их искусственными привычками в условиях неволи. В отличие от американских зоопсихологов, называвших себя сравнительными психологами и наблюдавших за животными в клетках, Гекели и Хейнрот хотели изучать их поведение в природе. Это желание понять естественное животное соответствовало нравственным и эстетическим воззрениям публики, предпочитавшей естественное всему искусственному (важная тема урбанистического и индустриального века).

Якоб фон Икскюль (Jakob J. von Uexkull, 1864–1944), коллега Хейнрота и директор Гамбургского зоопарка между 1925 и 1944 гг., ввел понятие окружающий мир (Umwelt) — мир, в котором существует то или иное животное и который определяется его моторными и сенсорными возможностями. Он считал, что творческая задача исследователя — воссоздать, реконструировать окружающий мир того или иного животного. Позже подобные идеи развивали голландец Николас Тинберген (Nikolaas Tinbergen, 1907–1988) и австриец Конрад Лоренц (Konrad Lorenz, 1903–1989). Они создали методы наблюдения за поведением животного, исключающие влияние человека, пересмотрели понятие инстинкта и инициировали изучение наследуемых моделей поведения. Связь Тинбергена с Англией (он приехал туда во время войны, освободившись из концентрационного лагеря, и получил кафедру зоологии в Оксфордском университете) способствовала становлению этологии как самостоятельной дисциплины, которая впоследствии повлияла на сравнительную психологию в США. Лоренц завоевал огромную популярность благодаря своим историям о животных, опубликованным в книге «Кольцо царя Соломона» (Er redete mit dem Vieh, den Vogeln und den Fische, 1949), а также многолетним исследованиям и прекрасным фотографиям серого гуся. В конце войны он провел некоторое время в советском лагере для военнопленных. Тинберген и Лоренц вместе дали гораздо более строгое, чем раньше, определение инстинкта.

Карьера Лоренца показала неоднозначность — с нравственной и эстетической точки зрения — той критики, которой он сам и другие подвергали современную цивилизацию за ее «неестественность». Когда он сравнивал диких животных с домашними — не в пользу последних — и отмечал потерю силы инстинктов и жизнеспособности, он неявным образом комментировал и человеческие ценности, которые в современном обществе считал утраченными. Лоренц чувствовал сильное отвращение к индустриальной цивилизации 1930-х гг.; возможно, поверив заявлениям нацистов о решительном возвращении к природным корням, он присоединился к национал-социалистической партии. Получив в 1940 г. академическую должность в Кёнигсберге, он в научных статьях привязывал свои биологические теории к политике нацистов, заявлявших о стремлении очистить «народ» (Volk) от тенденций вырождения. Хотя он в своей работе практически не получал поддержки от нацистской партии, Лоренц проводил параллель между «чистотой» природы и призывами к «очищению», которые привлекали интеллектуалов в национал-социализме.

Гораздо позднее, по прошествии нескольких лет независимых исследований в стороне от официальной научной жизни, Лоренц снова стал писать о человеке в биологических терминах. Это произошло в его известной книге об агрессии. Когда-то — в 1939 г. — он сравнил разрушительное влияние одомашнивания животных и жизни людей в больших городах. В 1963 г. он рассуждал о политической деятельности как об искаженных проявлениях агрессивного инстинкта. «Агрессия… это такой же инстинкт, как и все остальные, и в естественных условиях так же, как и они, служит сохранению жизни и вида. У человека, который собственным трудом слишком быстро изменил условия своей жизни, агрессивный инстинкт часто приводит к губительным последствиям». Далее он утверждал, что научное познание этого инстинкта позволит нам спасти человеческое будущее: «этология знает теперь так много о естественной истории агрессии, что уже позволительно говорить о причинах некоторых нарушений этого инстинкта у человека» [13, с. 6]. За книгой Лоренца последовал ряд исследований таких ученых, как Роберт Ардри (Robert Ardrey, 1908–1980), Десмонд Моррис (Desmond Morris, род. в 1928 г.), а также более осмотрительных антропологов Робина Фокса (Robin Fox, род. в 1934 г.) и Лайонела Тайгера (Lionel Tiger, род. в 1937 г.); «говорящие» имена и фамилии последних совпадают с названиями животных — малиновка, лиса, лев и тигр. Они объясняли агрессивность, территориальное поведение и выражение эмоций у человека унаследованными им от животных особенностями. Эти работы привлекли широкое внимание — несмотря на весьма критический настрой социологов, делавших акцент на социальных и политических детерминантах человеческой деятельности и опыта, или, возможно, благодаря нему. Казалось, это было глубинным желанием общества — найти основание человеческой деятельности вне политики, то основание, которое на обыденном языке называлось подлинной природой человека. Наука претендовала на то, чтобы продемонстрировать, что есть «подлинное», с помощью объективного биологического наблюдения. Новые антропологи, приверженцы биологического подхода, обвиняли своих критиков в рефлекторном повторении левых политических лозунгов и бездумном отрицании биологических факторов. Критики, в свою очередь, упрекали этих антропологов в оправдании политического неравенства и социальной несправедливости принципами биологического детерминизма. Здесь существовали очевидные параллели со спорами о наследственности и IQ (коэффициенте интеллекта), которые велись в тот же период.

Именно в такой обстановке появилась книга Эдварда Вильсона (Edward О. Wilson, род. в 1929 г.) «Социобиология: новый синтез» (Sociobiology: The New Synthesis, 1975). За ней последовало предназначенное широкой аудитории полемическое издание «О природе человека» (On Human Nature, 1978). Вильсон был видным зоологом из Гарварда, авторитетом в области социальной жизни муравьев. Однако своим огромным трудом по социобиологии он претендовал на то, чтобы заложить фундамент для новой науки — «систематического изучения биологической основы любых форм социального поведения у всех видов организмов, включая человека». Его амбиции ошеломляли: он стремился переделать основы этики, гуманитарных наук и социологии, равно как и биологии человека, — все это на основе «истинно эволюционного объяснения человеческого поведения». Выбор им термина «социобиология» был неслучаен: это слово ясно указывало на то, что социальные отношения можно понимать биологически, как базовые стратегии выживания животного по имени «человек». С точки зрения Вильсона, самой лучшей стратегией и является использование биологических знаний. «Наука скоро сможет исследовать сам источник и смысл человеческих ценностей, из которого проистекают все этические утверждения и большинство политических практик» [168, с. X, 5, 96].

Вильсон подробно описал способы, которыми человеческое поведение, как он утверждал, может быть объяснено и до определенной степени предсказано на основе теории естественного отбора. Он выделил четыре вида поведения — агрессию, секс, альтруизм и религию, назвал их «элементарными» и предположил, что биолог может анализировать каждый из них как часть наследственных стратегий выживания общественного животного. Так, социобиологи объясняли табу на инцест как часть определенной стратегии — избежать вредоносного влияния инбридинга (меж- родственного скрещивания), а выбор женщинами в качестве брачных партнеров мужчин с большим или, по крайней мере, равным благосостоянием и статусом — как способ максимизировать репродуктивные способности сообществ охотников-собирателей. Опорной точкой этих рассуждений было признание того, что допустимо сравнивать ныне живущие общества охотников-собира- телей с ранними эволюционными ступенями в развитии человечества, с чем соглашался Вильсон.

Как многие натуралисты и социологи XIX в. до него, Вильсон считал, что понимание эволюционной природы, перефразированное на современном языке в знание о генетических стратегиях, служит основой как психологии и социальных наук, так и решений о том, что следует делать для блага общества. «Гены держат культуру на поводке. Хотя поводок очень длинный, действие ценностей неизбежно будет ограничено их влиянием на человеческий генофонд… Человеческое поведение, как и глубочайшая способность эмоционального реагирования, которая его мотивирует и им управляет, — это тот окольный путь, с помощью которого человеческий генетический материал сохранялся и будет сохраниться невредимым. Невозможно доказать, что мораль имеет какое-то другое назначение» [168, с. 167]. Вильсон и его сторонники стремились раскрыть генетические стратегии как конечное основание природы человека. Это побуждало их считать изучение эволюционных функций морали и культуры вообще единственным научным подходом к морали и культуре.

Для многих критиков социобиологии такого рода утверждения были явным дисциплинарным империализмом, грубо сводящим человеческое существование к одному «основному» биологическому аспекту. Поскольку Вильсон и другие социобиологи писали для широкого круга читателей и явно подразумевали, что их наука имеет значение для политики, дискуссия была напряженной. Критики связывали распространение социобиологии с негативной реакцией на леволиберальную политику 1960-х гг. с ее пропагандой свободного образа жизни, а также с активизацией в США «новых правых», которые полагали, что для людей естественен неограниченный индивидуализм. Среди самых горячих оппонентов Вильсона были феминистки, поскольку ссылка на природу столь характерна для традиционных взглядов на межполовые различия. Консервативные авторы, напротив, были рады найти в социобиологии подтверждение своей вере в естественный характер гетеросексуальности, семьи, собственности, гордости человека при получении материального вознаграждения или его идентификации с местным сообществом или нацией. В политическом климате конца XX в. попытка вывести человеческие ценности из биологической, эволюционной природы стала выглядеть привлекательно. Однако либералы и те, кто придерживается левых взглядов, считают, что такой взгляд отрицает историческое и социальное происхождение содержания и разнообразия человеческих ценностей, видов деятельности и институтов.

Труды Вильсона вызвали разные отклики у самих биологов, и хотя социобиология и биополитика приобрели статус специальных областей знания, немногие ученые пожелали заниматься такой общетеоретической работой, сосредоточившись вместо этого на детальных исследованиях поведения животных, популяционной динамики и естественного отбора. В начале 1990-х гг. у этих работ появилось объединяющее ядро в виде большой статьи Джона Туби (John Tooby) и Лены Космидес (Lena Cosmides, род. в 1957 г.) «Психологические основы культуры» (The psychological foundations of culture, 1992). В ней приведены доводы в пользу эволюционной психологии — этой, по мнению авторов, упорядоченной попытки объяснить человеческие способности, «архитектуру человеческого ума» как «результат работы естественного отбора — селекции людей по их генотипу в эпоху плейстоцена, на ранней стадии человеческой эволюции». «Эволюционные психологи надеются найти функциональную связь между проблемами адаптации и структурой механизмов [психики], которые появляются для их решения» [43, с. 7]. Мы можем понять, как работает психика через понимание того, какие проблемы адаптации она была призвана решать в прежние времена, когда только появилась. Программа эволюционной психологии способствовала развертыванию большого количества исследований, ведущихся и в наше время.

Наиболее тесной связь между зоопсихологией и взглядами на природу человека оказалась в приматологии, т. е. в исследованиях обезьян и высших человекообразных. Интерес к приматам как «зеркалу» природы человека зародился задолго до XVIII в. Он продолжился в дебатах о дарвинизме (сам Дарвин был внимательным посетителем лондонского зоопарка), а позже проявился снова — например, в экспериментах с шимпанзе, которые проводил Кёлер на острове Тенерифе, в лабораторных исследованиях Йер- кса и в экспериментах по скрещиванию приматов и человека. Подобно тому, как обстояло дело с этологией и сравнительной психологией, исследования в этой области также различались в зависимости от того, отдавали ли ученые приоритет полевой работе или лабораторным экспериментам.

Деятельность Роберта Йеркса (Robert M.Yerkes, 1876–1956) в Йельской лаборатории биологии приматов (основанной в 1930 г. во Флориде как Лаборатория сравнительных исследований) способствовала разворачиванию исследований обучаемости шимпанзе. Основное внимание было направлено на язык и на то, могут ли шимпанзе его выучить, поскольку язык — это ключевая способность, отделяющая человека от высших приматов. Шимпанзе по кличке Уошо — главный объект интенсивных исследований в Университете Невады в Рено — стала знаменитостью. Работа с ней началась в 1966 г., но продолжительные попытки обучить ее языку — в отличие от простого использования знаков — к успеху не привели. Было много других исследований, сравнивающих развитие молодых шимпанзе и детей. Русский зоолог Надежда Николаевна Ладыгина-Коте (1890–1963) не позднее 1914–1915 гг. вела дневник воспитания шимпанзе мужского пола Иони и позднее сравнила развитие шимпанзе от 1,5 до 4 лет с развитием своего сына в том же возрасте. Однако исследователи не достигли согласующихся результатов, и в целом работы по этой теме породили разные точки зрения. Позднее исследования Джейн Гуделл (Jane Goodall, род. в 1934 г.), долгое время наблюдавшей за жизнью шимпанзе в их естественной среде обитания в Гомби (Танзания), поставили под сомнение как научную ценность, так и этичность лабораторных исследований. За нею последовали несколько других ученых — таких, как Диана Фосси (Dian Fossey, 1932–1985), которая жила и умерла среди горных горилл в Центральной Африке. Они увидели в природе ценности, отличные от принятых в механистической экспериментальной науке. После этой работы стало трудно представить, что еще в 1963 г. Йеркс и его коллеги писали о своих исследованиях шимпанзе как о «целиком натуралистическом изучении животных в неволе» [цит. по: 124, с. 81]. Полевая работа женщин-приматологов, с симпатией пытавшихся проникнуть в мир наших ближайших животных родственников, была для них образом жизни. Они внесли вклад в пробуждение стремления оберегать природу — движения по охране окружающей среды, в котором проглядывается ностальгия по «естественному» состоянию человечества.

Феминистский историк науки Донна Харавэй (Donna Haraway, род. в 1944 г.) рассмотрела политические и культурные аспекты изучения приматов. В книге «Представления о приматах» (Primate Visions, что также можно перевести как «Первичные представления», 1989) она утверждает, что в этих исследованиях, как в зеркале, отражаются собственные взгляды исследователей на природу человека. Она сравнила отчеты о сексуальной и семейной жизни приматов, которые включали описания доминирования самцов, со взглядами на половую принадлежность и гендерные роли в современном обществе. Ее работа стала продолжением критики 1970-е гг., направленной против природных объяснений человеческих проблем — в частности, допущения существования естественных, природных различий между полами. В результате вместо слова «пол» стало общеупотребительным английское слово гендер. Оно сигнализировало о том, что различия, которые язык традиционно приписывал полу, или биологии, должны просто констатироваться — без утверждений об их происхождении. Книга Харавэй раскрывает в деталях, как знание, которое, казалось, определяется природой, на деле является продуктом социальных отношений, опосредуемых утверждениями о природе. Феминистки, однако, не пришли к единому мнению относительно природы и культуры: некоторые утверждали, что женщина обладает особой силой благодаря естественной близости к природе, воплощенной в способности вынашивать и вскармливать. Другие относились с недоверием к любым утверждениям о «естественном» и, напротив, отстаивали свободу женщины выбирать, в том числе, и свою половую идентичность.

Развитие гендерного подхода, в котором гендеру отводилось важное место в структуре человеческого опыта и деятельности, изменило многие аспекты психологических и социальных наук. Он быстро распространился в начале 1970-х гг. и повлиял, к примеру, на описание поведения животных, психоаналитическую критику грамматического рода в языке и историю психологии. В такой книге, как та, которую вы держите в руках, стало невозможным обращаться к природе человека, не задаваясь вопросами о мужчинах и женщинах. В последующей дискуссии участники разделились на тех, кто искал истину в мире природы, в репродуктивной биологии, и на тех, кто утверждал: то, что мы считаем «данным», сконструировано человеческой культурой.

На этом фоне возник живой интерес к биологии, культуре и истории сексуальности — теме, которая находилась в центре политических представлений феминисток и имела первостепенное значение для познания истоков и характера различий между людьми. Некоторые из самых смелых утверждений по этому поводу исходили от французских феминисток. В середине 1970-х гг. философ и психоаналитик Люси Иригарэ (Luce Irigaray, род. в 1932 г.), которая тогда работала вместе с Лаканом, поставила вопрос: предполагает ли язык, с помощью которого мы говорим о феминин- ности, правдивость того, что мы говорим? Если это так, утверждала она, то можно реконструировать фемининность исходя из женской позиции в языке; это, с одной стороны, развеет миф о женственном, а с другой, сделает женское, а не мужское, отправной точкой в речи. Это породило огромное число исследований: Иригарэ показала путь для перестройки таких академических дисциплин, как литературная критика, в свете нового понимания пола. В результате, как заметила другая французская феминистка Элен Сиксу (Helene Cixous, род. в 1937 г.), «никто не может говорить о ’’женщине” или ’’мужчине” без попадания в идеологический театр, в котором множественность представлений, образов, размышлений, мифов, отождествлений изменяет, искажает и устраняет в зародыше любые концептуализации» [цит. по: 67, с. 204–205]. Многие из этого сделали вывод: о «мужчине» и «женщине» надо говорить как о культурных конструктах; нет никакой независимой от этих конструктов позиции, приняв которую, мы пришли бы к нейтральной точке зрения.

Подобный «театр» раздумий биологические психологи надеялись заменить ясными естественно-научными истинами. Их стремлением было просвещение: поиск знания как объективной основы для построения будущего человечества. Когда Йеркс собрал лабораторную колонию шимпанзе, его ценности были теми же, что и у современных ему бихевиористов и социологов, — прогнозирование и управление природой человека. «Наш план использовать шимпанзе в качестве экспериментального животного всегда был нацелен не на сохранение естественных характеристик животного, а на его разумное изменение в соответствии с определенными задачами. Мы верили, что важно превратить животное в предмет биологического исследования, как можно более близкий к идеальному. С успехом этого предприятия была тесно связана надежда на то, что и человек сможет изменить себя в направлении общепризнанного идеала» [цит. по: 91, с. 47]. Это было знаковое утверждение. Во-первых, в 1943 г. Йеркс не интересовался шимпанзе как диким животным; его представление о природе, предназначенной для ее использования человеком, было далеко от характерного для XXI в. отношения к природе как ресурсу, который надо беречь. Во-вторых, он считал, что основное назначение психологии — улучшение человека, и не разграничивал теоретическую и прикладную работу. В-третьих, весь проект требовал сравнения лабораторных шимпанзе и людей в семьях. В представлении Йеркса, каждый вид обладает набором присущих от природы характеристик, и знание даст нам возможность изменить эти характеристики каждого вида. В-четвертых, обращаясь к социальному явлению — «общепризнанному идеалу», Йеркс не стремился его изучить; он рассматривал моральную и политическую культуру, из которой вырос «идеал», как данность. Он, несомненно, считал знания о шимпанзе важнее знаний о духовной и политической культуре. Он брал идеалы той культуры, в которой жил, и проецировал их на мир человекообразных, а затем использовал знания о животном мире для характеристики природы человека. Идеи о гендерных ролях, агрессии и соперничестве вращались в замкнутом кругу взаимных отражений. Но Йеркс и другие исследователи при этом считали, что изучают природу.

Прилагательное «естественный», «природный» (natural) в западной культуре продолжает мотивировать политические суждения, несмотря на критику со стороны антропологии. Согласно антропологу культуры Клиффорду Гирцу (Clifford Geertz, 1926–2006), «мы, по существу, незавершенные животные, которые завершают себя с помощью культуры. Наши идеи, ценности, действия, даже эмоции, как и сама наша нервная система, — продукт культуры. Продукт, произведенный, конечно, из склонностей, способностей и предрасположенностей, с которыми мы родились, но все же определенным образом произведенный» [83, с. 49 — 50].

Другая группа психологов предложила еще один путь обогатить или, возможно, завершить дискуссию о соотношении природы и культуры. Мы имеем в виду кросскультурную психологию — эмпирическое изучение постоянных составляющих психологической структуры у разных групп людей. Многие психологи верили в существование универсальных черт человеческой природы. Таково было, например, мнение Фрейда и Юнга, когда они рассуждали об антропологии; однако чтобы доказать его строго и убедительно, нужна была большая методологическая изобретательность. К 1970-м гг. вроде бы накопились доказательства существования психологических констант — например, в восприятии цвета, механизмах памяти и раннем детском развитии. Психологи утверждали, что именно эти константы всеобщей природы человека и являются основным предметом исследования для психологии. Даже если это и так, возражали им культурологи, абстрактное понятие психологических констант мало что дает: психическая жизнь, что бы она собой ни представляла, всегда существует в конкретных формах, выражаемая на языке определенной культуры. С этой точки зрения для понимания психологии человека требуется понимание того, что означает слово «личность» в том или ином языке или системе символов (будь она психологической, биологической, политической, религиозной или какой- либо иной). Если биологические константы и существуют, приходили к выводу ученые, делающие акцент на культуре, мы все же имеем дело с людьми, чья природа выражается в культурно обусловленных формах. Люди — не абстрактные биологические сущности, они существуют в конкретных культурных формах.

Эти вопросы и в самом деле весьма сложны, и для завершения дискуссии не достаточно ни одного лишь здравого смысла, ни большого количества фактов, ни политических лозунгов или отдельных исследовательских программ. Многие люди, критически относящиеся к слишком простым сравнениям животных и человека, считают, что ключом к решению проблемы может быть выработанный людьми язык, благодаря которому стали возможны исторически- и культурно-специфические формы жизни. Это объясняет то огромное влияние, которое имели теории языка и речи — такие как у Выготского и Лакана. Согласно этой точке зрения в основе будущих разработок должны лежать исследования языка. Однако нельзя не отметить, что многие психологи начала XXI в. безусловно верят во влияние наследственности и ее роль в формировании человеческих способностей, характера и даже достижений (см. дискуссию об интеллекте в главе 5). Сомнительно, чтобы эти психологи усвоили идею о том, что психологические категории являются также социальными (она обсуждалась выше, в главе 8, особенно в связи с работами Джорджа Мида). Для понимания того, как происходит становление личности в человеческом мире, надо выходить за пределы дихотомии «природа — воспитание».